Свенцицкая Э.М. (Донецк) Почему А.Ахматова не любила А.П

advertisement
Свенцицкая Э.М.
(Донецк)
Почему А.Ахматова не любила А.П. Чехова?
Как известно, А.Ахматова А.П.Чехова не любила – ни прозу, ни
драматургию. Судя по книге А. Наймана «Рассказы об Ахматовой», любые
попытки сопоставить ее поэтику с творчеством А.Чехова она воспринимала
как нечто противоестественное. Еще очень характерно, что уже
современники А.Ахматовой отметили принципиальное родство ее
творчества с психологической прозой (Н.В. Недоброво, О.Э. Мандельштам,
В.М. Жирмунский, В.В. Виноградов, Б.Н. Эйхенбаум), но когда речь идет о
конкретных именах, то возникает обычно Л.Н. Толстой, Ф.М. Достоевский,
даже И.С. Тургенев, но никогда не А.П. Чехов. А с другой стороны, тут же
вспоминается Ф.Г. Раневская, которая «до слез не понимала», как можно
писать о том, что «одна могла не любить другого», потому что оба написали
«всю правду про всех нас» (Цит. по 1,с.114).
Мне известны две попытки ответа на этот вопрос. Р.Д. Тименчик в
одной из своих работ говорит о том, что стилистика ранних ахматовских
произведений , доминантой которой является «общеинтеллигентское
просторечие»(2,с.21), сходна со стилистикой речи чеховских героев. Но в
позднем творчестве этого сходства нет, поворот к «иератической речи» О.Э.
Мандельштам отмечает уже в «Anno Domini», однако поздняя А. Ахматова
не любила А.П. Чехова, судя по воспоминаниям современников, даже еще
активнее.
Более всеобъемлющий характер носит работа И.Ю. Искржицкой
«Ахматова и Чехов: черты нового психологизма». Взаимоотношение двух
художественных систем она определяет как «несходство сходного»:
несходство она видит прежде всего в «интуиции бытия», которое у
А.Ахматовой «исполнено трагизма», в то время как у А.П. Чехова «человек
почти никогда не отдает себе отчета в трагичности своего бытия, и в этом его
самая большая трагедия» (3,с.62). При этом А. Ахматовой свойственна
«внутренняя опора на ценности, не зависящие от неустойчивой и изменчивой
жизни, органичное пребывание в стихии культуры (3, с.58)», а у А.П.Чехова
«человек глубоко одинок, ничто не является опорой его духу, связующей
нитью его существования, в том числе и культура» (3, с. 63). Сходство же
проявляется во взаимоотношениях в триаде «автор-повествователь-герой», в
«незаинтересованности авторской позиции» А.П.Чехова и
«надсобытийности» авторской позиции у А.Ахматовой (3, с.60).
Отталкиваясь и продолжая рассуждения И.Ю. Искржицкой, попробую
изложить свое видение данной проблемы. Прежде всего, «несходство
сходного», о котором говорит И.Ю. Искржицкая, определятся, на мой взгляд,
жизнью в разных культурных координатах. Дело даже не в том, что А.П.
Чехов – это последняя стадия реализма («атипический реализм», по В.Ю.
Тюпе), а А. Ахматова – зрелый модернизм (постсимволизм, по тому же В.Ю.
Тюпе). Но тут еще и разная ситуация: если чеховская творчество можно
представить как своеобразную концентрацию опыта ХIХ века и
трансформацию этого опыта переживанием рубежа веков, то для
А.Ахматовой переживание рубежа – это данность, и она, по сути,
транслирует этот опыт дальше, в «настоящий двадцатый век», благо он дает
для этого основания.
Исходя из этого, нелюбовь А.Ахматовой к А.П. Чехову можно
представить как нечто аналогичное нелюбви Л.Н. Толстого к В. Шекспиру –
как отталкивание величин соразмерных, и причина отталкивания –
восприятие сходных закономерностей реальности из разных культурных
эпох. Но ведь возможна и другая ситуация – вспомним фразу А.Блока: «Мне
мешает писать Л. Толстой». Тут уже причиной нелюбви становится то, что
один автор уже сделал что-то такое, что другому представлялось
невоплотимым пределом творчества – как для А.Блока-символиста
Л.Толстой воплощал возможность преображения жизни искусством, выхода
за пределы художественного универсума.
Если говорить об ахматовской нелюбви к Чехову, то тут скорее именно
блоковская ситуация. В скобках замечу, что, может быть, озвученное А.
Блоком отношение к русской классике и вообще одно из доминантных в
серебряном веке. Не этим ли комплексом объясняется настойчивая
мифологизация Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого в кругу
символистов (причем такая, что и эти авторы становились чуть-чуть
символистами), а затем столь же настойчивый призыв «Сбросить Пушкина и
др. с корабля современности» у футуристов? Акмеизм, может быть, и был
кратким моментом равновесия между притяжением и отталкиванием. И,
кстати, отсутствие среди фигур символистской мифологизации А.П.Чехова
что-то важное говорит не только о символистах, но и о А.П.Чехове.
Характерно, что если Гоголь, Толстой, Достоевский – миф с оттенком
предания, то А.П.Чехов, в контексте серебряного века, с одной стороны
нечто очень глубоко укорененное в текущей современности («певцом
дореволюционных сумерек» называет его Вяч.Иванов), а с другой стороны,
именно в силу этой укорененности, – нечто глубоко личностное, обращенное
не ко всем вместе, а к каждому в отдельности. Приведу в связи с этим
высказывание И.Ф.Анненского, особенно актуальное в контексте
рассматриваемой темы: «Чехов чувствовал за нас, и это мы грезили или
каялись, или величались в словах Чехова. А почему мы такие, не Чехову же
и отвечать» (4, с.83). То, о чем говорит И.Ф.Анненский, не просто
реалистическая типизация, но какой-то выше нормативного контакт с
читателем. Собственно, речь идет скорее о самоотождествлении читателя с
героем, что свойственно больше лирическому роду, чем эпическому.
И здесь мы подходим к одному из парадоксов чеховского творчества,
который мог бы быть причиной нелюбви к нему Ахматовой.
И.Ю.Искржицкая, говоря о своеобразии чеховской авторской позиции,
совершенно справедливо замечает: «У Чехова новая объективность
повествования связана с пониманием того, что «никто не знает настоящей
правды…» (Лаевский, «Дуэль»), что жизнь шире, таинственней, чем все
отдельные наблюдения над ней» (3,с.60).
Но, продолжая эти рассуждения, надо сказать, что все-таки и эта мысль
– правда героя в кругозоре героя, и даже из-за того, что разные герои в
разных ситуациях ее повторяют, она все-таки полной правдой автора не
становится, - это лишь одна из ее составляющих. То есть именно в
кругозоре героя есть множество индивидуальных правд, не связанных друг с
другом, то «недоверие к метарассказам», о котором говорит Ж-Ф. Лиотар как
о базовой черте эры постмодерна. Но Чехов, который, по словам
М.Горького, «овладел своим представлением о жизни», овладел и этим
видением.
Это в кругозоре героя - относительность и отсутствие общей идеи.
Этим герои мучаются, однако, когда эту идею обретают, почему-то
оказываются на пороге смерти – достаточно вспомнить Олю из рассказа
«Володя большой и Володя маленький» или лицо Беликова в гробу. Но в
кругозоре автора – прежде всего понимание, что утверждение
относительности всего сущего есть ведь тоже своего рода «метарассказ» абсолютная истина, на которой останавливаться нельзя. Потому автор,
прежде всего, в любой индивидуальной истине заставляет подозревать
присутствие истины абсолютной и одновременно заставляет в этом
сомневаться. Он, в этой логике, создает для каждого воссоздаваемого
события такой смысловой ореол, который предполагает множественность и
становление смысла.
Так, основное событие в рассказе «Студент» может быть осмыслено
так, как в работе К.О.Варшавской: «На наших глазах канула капля времени в
океан вечности, но в этой капле сконцентрировано отразилось
девятнадцативековое движение человечества от первых шагов, освященных
народным сознанием в апостольском служении правде и добру, через
времена Рюрика, Иоанна Грозного и Петра к современному страданию
Василисы и Лукерьи, к проснувшейся вере студента в жизнь, ''полную
высокого смысла ''» (5, с. 67). Но можно его осмыслить и противоположным
образом, как в работе А.А. Белкина: «Петр был слаб и оплакивал свою
слабость, и через девятнадцать веков люди слабы и оплакивают свою
слабость» (6, с.293).
Автор же вырабатывает своеобразную словесную пластику
взаимообусловленности: люди слабы, и именно потому не самодостаточны, и
именно потому способны почувствовать боль друг друга через столетия.
Поэтому в чеховской прозе соединяется объективность, как он говорит в
одном из писем, «равнодушие» к воссоздаваемому миру, а точнее
максимальная имплицитность авторского присутствия, и одновременно, как
пишет многие исследователи, установки на передачу настроения, т.е.
субъективизма в смысле перехода в кругозор героя. Яркий пример – начало
рассказа «Скрипка Ротшильда»: «Городок был маленький, очень маленький,
и люди умирали в нем так редко, что даже обидно». Эти слова, конечно,
воссоздают точку зрения Якова Бронзы, гробовщика. Своеобразие чеховской
прозы – в совмещении эпической объективности и геройного лиризма.
Собственно, Ахматова идет к тому же самому, но с другой стороны: «романлирика» (Б.Эйхенбаум), «роман-выстаивание» (Н.Коржавин) предполагает не
просто складывание из множества стихотворений какого-то сюжета, но
состояние причастной вненаходимости («Мне с Морозовою класть поклоны,
/С падчерицей Ирода плясать»).
Собственно, в этом плане А.П. Чехов и А. Ахматова соотносятся так
же, как роман в стихах «Евгений Онегин» А.С. Пушкина и поэма в прозе
«Мертвые души» Н.В. Гоголя: лиризация прозы и эпизация лирики в какойто точке должны были сойтись. И ахматовскую нелюбовь к А.П. Чехову
можно осмыслить еще и как нежелание такого схождения.
Еще более важной причиной ахматовской нелюбви к А.П. Чехову,
возможно, было то, что он предвосхитил одну из проблем модернистского
типа художественности и наметил пути ее решения. Собственно, речь идет о
проблеме автора. Как известно, модернизм формируется в контексте
жизнетворчества, которое предполагает не только культивирование в жизни
образа лирического героя и своеобразные игры на контрасте, но и
эстетизацию биографии. Безусловно, А. Ахматова была одним из тех поэтов,
у которого перевод жизненных реалий и личных обстоятельств пишущего
происходил особенно интенсивно.
Эстетизация биографии была одним из способов решения проблемы
чужого слова. Ведь именно в это время становится ясно, что поэт – не Адам,
что между ним и его предметом существует «упругая среда чужих слов» (а
это совсем не то, что «гений берет свое там, где хочет»). И чужое слово не
только универсальный посредник, но и универсальное препятствие,
трансформирующие авторскую интенцию. Эта проблема отрефлектирована в
позднем ахматовском стихотворении: « Не повторяй, душа твоя богата, /
Того, что было сказано когда-то./ Но, может быть, поэзия сама / – Одна
великолепная цитата» (запрет на повтор, но в то же время невозможность не
повториться).
И проблема именно в том, как поэту все-таки удается, цитируя,
комбинируя чужое, создавать свое. В ситуации жизнетворчества статус
индивидуальности, неповторимости частично переходит в жизнь, возникает
«текст жизни» того или иного автора, а написанное им начинает
восприниматься как взаимопреображение двоякого рода цитат: из
собственной жизни и из чужих произведений.
Яркий пример тому - ахматовское четверостишие «От меня, как от той
графини…». Та графиня – это графиня пушкинской «Пиковой Дамы» , это
уже воплощенное в слове бытие, литература. Но винтовая лесенка – это из
личного прошлого поэта, из быта, про нее было сказано Гумилеву, что по
такой лестнице ходят на казнь. Таким образом, Пушкин с Гумилевым, как
Фауст с Дон-Жуаном «столкнулись у моих дверей». Переосмыслена
ситуации «Пиковой Дамы» исход игры с судьбой уже не вариативен, как в
ХІХ веке, эта игра трагически беспроигрышна, потому что в любом варианте
выигрывается гибель Точно так же переосмысливается ситуация в личном
прошлом поэта – проясняется пророческий смысл бытовой фразы, и судьба
Гумилева оказывается предопределенной не столько данным стечением
обстоятельств, сколько закономерностями существования романтического
типа личности.
Такое переосмысление конституирует, во-первых, своеобразный мир –
на границе жизненной реальности и литературы. Во-вторых, произведение
становится материализованным пограничьем. Подтверждением тому может
быть – высказывание А. Ахматовой по поводу «Поэмы без героя»: «Другое
ее свойство: этот напиток, лиясь в сосуд, вдруг густеет и превращается в мою
биографию, как бы увиденную кем-то во сне или в ряде зеркал» (7, с.365). Втретьих, авторское присутствие в координатах этого мировидения мыслится
как героизация личности автора (и даже не только в переносном смысле).
Потому типическая черта модернистского произведения – герой-поэт, и не
поэт вообще, а вот этот конкретный, в его индивидуальных жизненных
подробностях. Одно из опасений А. Ахматовой в «Поэме без героя»: «Но мне
страшно: войду сама я, / Кружевную шаль не снимая…», но встреча с
неизбежностью происходит. Здесь герой максимально приближен к автору,
но парадоксальным образом такая жизненность героя, выход его за свои
границы приводит к проблематизации авторства как такового, авторства как
внежизненной активности. Не случайно из модернистской цитатности
позднее возникает постмодернистская интертекстуальность, которая в
пределе означает «смерть автора».
У А.П. Чехова авторское присутствие зримо, и в то же время неосязаемо. В.Г.
Короленко рассказывал, что во время одной из встреч с ним А.П. Чехов
сказал: «”Знаете, как я пишу свои маленькие рассказы? Вот.” Он оглянул
стол, взял в руки первую попавшуюся на глаза вещь – это оказалась
пепельница, поставил ее передо мною и сказал: “Хотите, - завтра будет
рассказ, заглавие «Пепельница»”» (8, с.216). Данное высказывание можно
осмыслить как своеобразный рефлекс модернистского панэстетизма,
динамику которого можно проследить от бальмонтовских строк «Все в мире
лишь средство / Для звонко-певучих стихов» до ахматовских «Когда б вы
знали, из какого сора /Растут стихи....» . Последнее высказывание означает,
искусство соотносится с жизнью не иерархически. Жизнь органично
перетекает в искусство, и столь же органично ее преображение в искусстве.
Но вот где А.П. Чехов действительно мешал писать А.Ахматовой – в ее типе
художественности невозможно не выделить хоть как-то того, кто это
преображение осуществляет («И стих уже звучит, задорен, нежен,/ На
радость вам и мне»). Чеховская же авторская интенция – чистая энергия
взаимоперетекания и взаимопреображения, когда предметом эстетического
освоения становится именно сам процесс эсетического освоения. Именно
поэтому, возможно, когда даже сам А.П.Чехов как биографическая личность
говорит о своих индивидуальных творческих устремлениях, их
характеристика как-то странно внеиндивидуальна: «Мое святая святых – это
человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновенье, любовь и
абсолютнейшая свобода; свобода то силы и лжи, в чем бы последние две ни
выражались» (9, т.11, с. 263).
Автор, вне всякой индивидуальной определенности, проявляет себя как
создатель «нового имени для нового предмета». Например, в раннем рассказе
«Жалобная книга» реальный предмет – станционная жалобная книга,
которая «лежит в специально построенной для нее конторке на станции
железной дороги» и в которой люди пишут всякую чепуху, превращается в
жалобную книгу, в которой люди жалуются на себя и на жизнь: на
невозможность высказаться, на миражность диалога, на то, что все канет в
Лету и ничего не останется, кроме «ничтожных следов памяти».
Аналогичным образом и в позднем рассказе «Скрипка Ротшильда» - скрипка
изначально принадлежит Яковы Бронзе, гробовщику. Но скрипка в рассказе
– не просто музыкальный инструмент, но концентрированное выражение и
жалобы на жизнь, и жалости об уходящей жизни(«Не жалко было умирать,
но как только дома он увидел скрипку, у него сжалось сердце и стало
жалко»). И именно в этом качестве она принадлежит Ротшильду, который
«даже самое веселое умудрялся играть жалобно». То есть, предметный мир и
вещное слово осмысляются у А.П. Чехова как пограничье, где
развертывается творческое усилие органичного перетекания и качественного
преобразования.
В связи с этим проблема чужого слова, пережитая модернистами как
авторская проблема, у А.П.Чехова оказывается проблемой героя, и она тоже
становится предметом творческого овладения и завершения. Именно герой
соотносит себя с разными явлениями культуры, воображает себя то
Гамлетом, то «лишним человеком» это для героя разного рода культурные
аналогии – «настолько естественная среда, что границы между «своим» и
«чужим» оказываются размытыми» (10, с.13) (как у А.Ахматовой в «Поэме
без героя»: «Этот Фаустом, тот Дон-Жуаном,/ Даппертуто, Иоканааном…»).
Именно в связи с этим И.Ф. Анненский писал: « Люди Чехова, господа, это
хотя и мы, но престранные люди, и они такими родились, это литературные
люди. Вся их жизнь, и даже оправдание ее, все это литература, которую они
выдают или точно принимают за жизнь» (4, с.82) . И потому, как пишет
М.М.Гиршман, «…герой, точка зрения которого организует повествование,
как раз обнаруживает свою неспособность к подлинному авторству» (11, с.
368), не способен осмыслить свою жизнь как целое, увидеть связи между
отдельными событиями.
Отсюда следует парадоксальный способ существования героев: они,
будучи в принципе лишенными авторских способностей, будучи качественно
иными по отношению к автору, в то же время живут по законам литературы,
по сути, их жизненная энергия (а все они в той или иной мере не в состоянии
привести в порядок собственную жизнь, страдают оттого, что делают
«именно не то, что нужно») переходит в слово, в риторически поставленную
фразу, которая именно потому, что так хорошо поставлена, уже и не требует
для своего подтверждения поступка, она самоценна. То есть герой – не
столько самодостаточный завершенный характер, не человек в жизни, а он
живет прежде всего в слове и для слова, он скорее здесь инструмент,
средство, с помощью которого слово переходит и преобразуется в
эстетическую реальность.
Автор же в этой ситуации предстает как чистая энергия
переосмысления. О том, как происходит этот процесс в рассказах «Жалобная
книга» и «Скрипка Ротшильда», мне уже приходилось писать, здесь же
приведу другой пример. Финальные части рассказа «Ионыч» все пронизаны
ощущением уходящего времени. «Прошло четыре года», - так начинается
четвертая часть, через два абзаца снова следует напоминание: «За все четыре
года… он был у Туркиных только два раза…», и буквально в следующем
абзаце, уже явно как нагнетание этого ощущения: «Но вот прошло четыре
года», и пятая часть, опять-таки, начинается словами: «Прошло еще
несколько лет». На этом фоне жизнь героев происходит явно в
остановившемся времени. Доктор в конце рассказа – «не человек, а
языческий бог», и «Иван Петрович …по-прежнему все острит и рассказывает
анекдоты», и «Вера Иосифовна читает гостям свои романы по-прежнему
охотно», и Котик совершенно забыла, что она «такая же пианистка, как мама
писательница», и «играет на рояле каждый день, часа по четыре». То есть,
все бурные события канули в Лету, и ничего не изменилось.
Но тут и возникает автор, который все переосмысливает.
Концентрированным выражением этого переосмысления является реплика
Ивана Петровича «Прощайте пожалуйста!». Эта реплика, произносимая во
вполне обыденной ситуации, повторяемая, порожденная длительными
упражнениями в остроумии, высвечивает иной, невидимый для героя, смысл:
не прощание, а прощение. А точнее, здесь одновременно звучат и просьба о
прощении, и прощание, причем и то, и другое - не на время, а навсегда. В
сущности, о том же говорит героиня рассказа «Володя большой и Володя
маленький»: «Все пройдет и Бог простит». Возможно, это не только
последняя правда героя, но и правда автора. По-моему, отношение
А.П.Чехова к героям - именно вот такое прощение и прощение, то есть автор
прощает своих героев и прощается с ними, оплакивая их, как они оплакивают
себя (поэтому, наверное, чеховские герои так часто плачут). И тут, кстати,
еще один момент «несходства сходного». У А. Ахматовой ведь тоже в
отношении героев прошедшей эпохи – бесконечное прощание: «Как будто
прощаюсь снова /С тем, с чем давно простилась», однако о возможности
прощения в той же «Поэме без героя» сказано жестко: «И не их собрались
простить».
В целом можно сказать, что нелюбовь А. Ахматовой к А.П. Чехову
определяется промежуточным, посредническим характером чеховской
художественности – соединением модернистского панэстетизма и
реалистическим принципом множественности и взаимодополнительности
точек зрения на мир.
Цитируемая литература:
1.Найман А. Рассказы об Анне Ахматовой // Новый мир, 1989, №1.
2. Тименчик Р.Д. Ахматова и Пушкин. Заметки к теме // Ученые записки
Латвийского университета. – Рига, 1974, т.21. – Пушкинский сборник, вып. 2.
– C. 32-55
3. Искржицкая И.Ю. Ахматова и Чехов: черты нового психологизма //
Ахматовские чтения. Сборник научных работ. – Тверь, 19991. - С. 56 – 65.
4.Анненский И.Ф. Драма настроения // Анненский И.Ф. Книги отражений. –
М., 1979. – С. 82-92.
5.Варшавская К.О. Художественное время в новеллистике 80-90-х годов //
Ученые записки Томского университета. – Томск, 1973. – С. 65 – 76.
6.Белкин А.А. Читая Достоевского и Чехова. – М.
7. Ахматова А. Проза о Поэме // Ахматова А. Сочинения в двух томах. – М.,
1990. – Т.1. – С.350 – 365.
8.Короленко В.Г. Памяти А.П. Чехова. – Русское богатство, 1904, №7,С.216218. ).
9.Чехов А.П. Собрание сочинений: в 12 т. - М., 1958.
10 Борбонюк В.А. Интертекстуальность в драматургии А.П. Чехова. –
Автореферат канд. дис.. – Харьков, 2006.
11.Гиршман М.М. Стилевой синтез – дисгармония – гармония («Студент»,
«Черный монах» Чехова) // Гиршман М.М. Литературное произведение.
Теория художественной целостности. – М., 2007. – С.341-372.
Download