Праздные пражские дни. Эссе. Глеб Шульпяков

advertisement
ВЫХОД В ГОРОД
ГЛЕБ ШУЛЬПЯКОВ
ПРАЗДНЫЕ ПРАЖСКИЕ ДНИ. Опыт лирического путеводителя
Эссе
ВЫХОД В ГОРОД
Глеб ШУЛЬПЯКОВ
Теплым дождливым днем (иностранный критик заметил однажды оригинальную
зависимость русских зачинов от метеосводок) ты стоишь наверху длинной улицылестницы.
Ты спрятался от дождя под аркой. Ты смотришь, как навстречу по лестнице медленно
поднимаются туристы.
Время от времени они останавливаются, откидывают капюшоны, наводят объектив
фотоаппарата и нажимают кнопку.
Так начинается твое путешествие.
Спустя неделю фотография лестницы встанет на полку где-нибудь в Мюнхене, и
скучающий твой силуэт в правом верхнем углу, вжимаясь в тень кирпичного свода,
станет подглядывать за чужой жизнью.
Чем не вариант мировой славы?
Пейзаж — самый придирчивый корректор синтаксиса. Прага в этом отношении —
самый настойчивый подсказчик. Особенно когда речь о стихах. Почему, скажем, Рильке
всегда писал ямбом? Потому что именно ямб мы выстукиваем подошвами, поднимаясь
по пражским холмам. Мышцы голени здесь просто берут в долг то, что потом
возвращает письмо, — ведь в Праге, куда бы ты ни шел, всегда имеешь дело с
наклонными плоскостями.
Ты стоишь под аркой на длинной улице-лестнице, ты невольно позируешь объективам
туристов. Отсюда, сверху, город кажется особенно отчетливым. Тем более после
дождя, так как дождь — можешь выходить из-под навеса — уже кончился.
Глядя на Прагу после дождя, в эпитетах не запутаешься. “Птичий город” — так мы
называли его, хлопая зонтиком. Мокрые черные шпили и крыши, скаты, карнизы,
балкончики, башни и башенки — что как не выводок птиц, опустившийся в город?
Птицы в Праге — в фаворе. Самые любопытные картинки старых пражских мастеров
изображают птиц. Птицы, их пестрое обилие, становятся поводом к живописному
сочинению. Все остальное в галереях — однообразно. Птицы (и цветы) —
замечательны.
Но не менее удивительны, перебиваешь ты, и пражские атланты.
Правильно.
1
Просто надо добавить сюда же пражские манекены — для пары.
Однажды — помнишь? — ты подошел к человеку, который стоял на мостовой у
витрины. На нем был ярко-красный свитер. С каким-то сосредоточенным
остервенением он разглядывал соседние крыши. На местном наречии, запинаясь,
спросил ты дорогу “до”. Не получив ответа, ты отправился прочь, сквозь зубы матерясь
на бестолковую иностранную сволочь, но в последний момент обернулся — и понял:
это же кукла!
Зато атланты! Где еще встретишь атлантов, которые с таким несчастным видом несли
бы портики и козырьки? Мы ведь так и не решились выйти на балкон Народного Дома
— и без того слишком скорбные были лица у этих тяжеловесов. “Ах, оставьте меня, ну
зачем вы меня обижаете”, — примерно так — с помощью Николая Васильевича — мы
пытались озвучить этот пражский скульптурный оксюморон.
Судьба Акакия Акакиевича откликается в судьбе скульптур и по ночам: покорные днем,
изваяния имеют обыкновение шастать по городу в кромешной ночной темноте, окликая
друг дружку по ранжиру — как в сказке про Нильса и датских гусей.
Монах Непомук с Карлова моста по-прежнему ищет в черных улицах Праги своего
палача. Ян Гус никогда не снимает шляпы даже перед Рудольфом. Все сторонятся
силуэта Карла Второго. И только распятие остается на месте.
Не суть ли все эти приметы — частные доказательства того, что Голем снова в городе?
“Кто может сказать, что он знает что-либо о Големе? — говорил некто Цвак,
резчик камей с Малостранской. — Он живет в легенде, пока на улице не начинаются
события, которые снова делают его живым. У этой истории есть начало. Оно — в
ХVII веке. Так вот. Когда-то, пользуясь указаниями каббалы, некий раввин сделал
искусственного человека, чтобы тот помогал звонить ему в синагогальные
колокола.
Сделал — и сделал: в конце концов, во времена Рудольфа подобным штучкам никто
уже не удивлялся. Тем паче, что настоящего человека из него не получилось. Жизнь
полусознательно тлела в нем, и оживал он лишь тогда, когда в зубы ему втискивали
табличку с тайными заклинаниями.
В чем, опять-таки, нет ничего сверхъестественного — ведь принесли же однажды
Рудольфу волшебный фонарь, который показывал живую жизнь сквозь цветное
стекло?
И все было бы в порядке вещей — если только у вещей есть порядок, — кабы
однажды несчастный раввин не забыл вынуть эту самую табличку.
И Голем впал в бешенство.
Он бросился по черным улицам Праги, сокрушая все на своем пути, покуда не исчез в
доме на Петушиной улице. Говорят, он живет в комнате с окном, у которой нет
двери, и время от времени появляется на улицах Праги. Я, впрочем, склонен
считать это выдумкой.
Не хотите ли купить у меня камею? На ней изображен маленький Голем...”
2
Признаемся: Прага исхожена Големом; и Големом Прага искажена.
Он смотрит вам вслед сквозь черные решетки сточных канав. Мелькает в профиле
черных шпилей. Прячется в черных мусорных баках. Выглядывает из-за черных
фонарей.
Будьте бдительны — смотрите пристальней; увидите — в решетках, люках, в силуэтах
водостоков, тумб, бачков, скамеек, солоничек, ступок, супниц мелькает его силуэт.
Умоляю вас, не заглядывайте в окна полуподвальных этажей! Ведь никто, никто не
знает, где можно встретить Голема, но встретивши однажды — не посчастливится...
“Исчезнуть из Праги! Убежать или спрятаться!” — шептал в такие моменты Кафка,
но продолжал блуждать по улицам, пока не забредал на один из пражских холмов. Там,
глядя вниз, он снова и снова повторял: “Прага не отпускает! У нее, у нашей мамочки,
длинные когти. Что нам делать? Может быть, просто поджечь этот город? Да-дада, как славно пойдет огонь, если подпалить Прагу с двух сторон — с Вышеграда и
Градчан! Может быть, тогда мы будем наконец свободны?”
Куда бы ты ни шел в Праге — а лучше всего ходить здесь куда глаза глядят, — взгляд
будет упираться в гору: будь то Петршин или Вышеград. Где бы ни останавливался,
над головой обязательно раскинут крылья черные скаты соборных шпилей.
Есть и другие места — в районе Староместской в особенности, — которые всякий раз
поворачиваются к тебе новой стороной. Как сказал нам пражский Демокрит в кабаке
“Химера”, “в Прагу нельзя ступить дважды”.
В самом деле — здешний маршрут, однажды пройденный, никогда не повторяется. Это
своего рода пражская метафора стихосложения. Как только попадаешь в свой
собственный след — то есть когда пейзаж за углом становится предсказуемым, —
считай, что в этом городе тебе больше нечего делать. Как соавтор ты исписался.
В Праге пытаются запомнить маршруты только легковерные педанты. Им невдомек: то,
что осталось за спиной, уже поменяло черты. Улицы перестроились, как солдаты на
марше, а дома поменяли фасады и вывески.
Однажды неделю подряд улицы упрямо выносили меня на Вифлеемскую площадь. Что
я только не делал! Я запутывал следы, нарочно поворачивая в самые
непредсказуемые подворотни. Я кружил и петлял, часами отсиживался в кабаках,
шатался, забирая, как мне казалось, все дальше и дальше, но — факт! — в конечном
итоге я выныривал из этих каменоломен, с тем чтобы очутиться аккуратно посреди
Вифлеемской .
Как потом оказалось, смысл в моих скитаниях все же был. Именно там, на
Вифлеемской, я купил у букиниста одно из первых изданий “Превращения” Кафки.
Случилось это под Рождество.
“Когда же еще!” — смеешься ты. Правильно: однажды летом я потратил два дня,
чтобы снова отыскать эту крошечную уютную площадь. Я честно пытался справиться
со своим топографическим кретинизмом с помощью карт и путеводителей — и надо ли
говорить, что площади я все равно не нашел! Ибо в этом городе переулки и площади,
как умные вещи, сами знают: когда, от кого и зачем нужно прятаться, охраняя прежде
всего тебя — тебя! — от своей избыточной прелести.
3
Чуть позже, при воспоминании об этих прогулках, мне стал понятен источник легенды о
жилище Голема, в котором нет входа, но всегда есть окно (ведь и небо всегда есть над
любым закутком города!). Но я не хочу тебе об этом рассказывать. В конце концов,
тебе нравилось заглядывать в окна в поисках комнаты без дверей — спуск ли, подъем
мы преодолевали.
Собственно, любая прогулка в Праге сводится к простым вещам: любая прогулка — это
спуск к реке или подъем в гору. “Встретимся наверху”, “Пойдем вниз, к Влтаве”,
“Ждите меня на той стороне” и так далее — холмы и лощины, среди которых, как
среди подушек, устроилась Прага, заставляют вас строить фразу с учетом ее
топографических особенностей.
Есть города, где природа играет строго отведенную роль: фрагмента фасада, рамки
для колоннады, перспективы — для художника. В Праге можно часами гулять и не
встретить ни единого дерева — форму растительности здесь принимает причудливая
кирпичная кладка. Но стоит поменять место, и в рамку пейзажа вплывет, как
медведица, линия Петршина или уступы Вышеграда. В такие моменты природа входит
в ландшафт, всякий раз играя на контрасте со слишком вопиющим модерном — или
стремниной готики.
Эффект — фантастический!
В пяти минутах ходьбы от Карлова моста можно заблудиться в дремучем лесу,
который самым беспардонным образом произрастает на склонах Петршина. В десяти
минутах от туристических магистралей доживают свой век старые каменоломни, где
пропасть труда вообще не стоит.
Ступайте к реке, — человек, пусть даже в пейзаже соседних шпилей, уходит с первого
плана, уступая место лебедям, которые с хозяйским видом расхаживают по песчаному
— без набережной облицовки — берегу.
Если внимательно приглядеться к берегам, можно с удивлением заметить, что
единственная каменная облицовка Влтавы — это дома, которые по-венециански
отвесно уходят цоколем в воду. Все остальное заполняет самый простой —
травянистый — берег. “И лебеди. Не забудь про лебедей”, — добавляешь ты, бросая
камешки в воду.
Есть города, в которых реку можно просто не заметить — как, скажем, в Варшаве.
Есть города, где река безнадежно растворяется в каменной застройке, превращаясь в
пустое шоссе накануне проезда правительственных катафалков: Москва.
Но только не Прага. Влтава в Праге как-то вкрадчиво навязчива: она всегда на виду,
как режиссер и актер главной городской драмы. Индикатор, по цвету, запаху и
температуре которого сверяешь собственное самочувствие. Кто первым забил тревогу
накануне наводнения в Центральной Европе? Правильно: лебеди. Почему? Правильно
— из-за переохлаждения Влтавы талыми водами. Прислушались ли жители праздной
Праги к их тревожным возгласам? Нет. Результат? Рухнувший мост с черными
скульптурами, которые до их пор стоят по горло в воде и никак не могут добраться до
нужного берега Стикса...
“А вот это врешь, Чичиков, врешь: мост не рухнул, а наводнение, когда и случилось,
на Праге почти не отразилось. И потом — лебеди не гуси, не их дело спасать
города”, — примерно так ты откликаешься, разглядывая с Вышеграда классическую
4
пражскую перспективу: надбровные дуги пролетов, мосты, которые чередуются, как
ямб-четырехсложник с двустопной строфой: “Нас в декабре встречает Прага, /
скворечни шпилей, / фонтан, застывший в форме флага / в порядке штиля...”
...Я, конечно, все выдумал о мостах и скульптурах. И все же хочу отметить: только в
Праге — вослед, может быть, нашему Петербургу — миф об исчезновении города
время от времени, словно Голем, оживает. Его символом по аналогии с покушением на
Фальконетова всадника стала давнишняя легенда: когда рухнет Карлов красивейший
мост, поднимутся черные воды и Прага исчезнет, на холмах же будут чащобы и дебри
и множество твари пернатой и дикой — и много прекрасных цветов...
И все же: лес в Праге поражает своим отнюдь не декоративным присутствием, а
идеальная вертикаль стволов на склонах Петршина возвращает к “Охотникам”
Брейгеля, которые спускаются сквозь похожий пейзаж. Только в Праге можно
рассматривать собор Св.Витта сквозь густую поросль вязов — и только в Праге
возможен тот единственный ракурс, который позволяет совместить распятие на
фронтоне собора со склоном холма и получить идеальный прототип для “Лесного
распятия” Фридриха.
Европа — маленькая страна: то, что рисовали Брейгель и Фридрих, легко уживается в
самом демократическом пространстве — в пространстве Праги. То есть посередине.
В Праге все разумно и практично, потому что чрезвычайно естественно. Все
естественное, в свою очередь, немного иррационально: так, Прага переходит на
иноходь в самых простых, казалось, местах и проступает волшебная пражская
неточность, легкое врожденное безумие, то самое искривление пространства, когда
самый воздух, сгущаясь, преломляет и искажает черты города.
Башни на мосту вроде бы симметричны — но стоит приглядеться, как с удивлением
видишь: не тут-то было. И башни несимметричны, и шпили — неодинаковы.
Или вот еще — стоит на холме огромный собор, а идеальная точка зрения на него
находится там, где человеку быть решительно невозможно: в воздухе над оврагом.
Спрашивается — откуда и как наблюдал за постройкой архитектор? И каким зрением
обладал, сумев поставить собор именно так, чтобы из-за реки — с единственного
пятачка, который находишь только однажды, — он вдруг поплыл на тебя, и закружился,
и заиграл ребрами, и стал царапать небо колпачками своих чернильниц — благо, что
царапает небо распятьем? Не дает ответа, морочит и тянет в углы и закуты, водит за
нос, покуда не вытолкнет на Злату уличку, у которой ни выхода, ни входа — а только
дома, да и те за номером 13, где Кафка снимал себе угол .
Не с тех ли праздных пражских пор ты поклоняешься дурной цифири?
Прага — асимметрична, но Прага — эхообильна: переклички занимают здесь место
пародий, цитаты оты-грывают за копии, резонансы сильней унисона — и ярче. Аркады
торговых рядов переписывают здесь анфилады готических храмов, игрушечные
домики с дверками и окошечками снижают сводчатый пафос фронтонов и куполов,
демократизм брусчатки настилу самых крупных храмов напоминает о родстве — и о
соседстве.
Да что там — в Праге ты не пропадешь от непомерной тяжести культурных наслоений:
тебя поднимут, вынесут, научат и запахи, и звуки, и цвета, которыми так славно Прага
встретит!
5
Как в любом городе, в Праге есть свои звуки, цвета и запахи, которые не спутаешь с
другим букетом. В звяканье склянок на башнях вплетается вечный Моцарт, кудахчут
деревянные петухи-игрушки в лавках, из подворотни слышен джаз, перебиваемый
лебедиными кликами, шумом воды на речной дамбе и бесконечным — бесконечным! —
звуком шагов по брусчатке.
Что до запахов, я нахожу в Праге самый удивительный их букет. В нем — ломкий
тонкий оттенок соломы и льна, сбрызнутых мятой, и пыльный привкус на меди у
антиквара. Запах кожи в букинистическом магазине и померанец с лавандой в
постельном белье. Имбирь и кофейные отголоски, полынный плен абсента,
сладострастный мотив плесени и белка, когда подают блюдо с сыром, — и строчка
лимона во вкусе глинтвейна с гвоздикой.
Горчица.
Чеснок.
Капуста.
Копчености.
Штрудель.
Кнедлики.
Утка.
Салаты.
И бехеровка.
...Поздно вечером Прага, как положено столичному граду, не спит.
Выходя на Карлов мост, видишь, как наплывает на тебя огромная Большая Медведица:
это огоньки на Петршине самым странным образом расположились в форме ковша,
откликаясь на опрокинутый — по нашим-то меркам расположения звезд! — ночной
небосвод. Говорят, на Петршине Рудольф Второй завалил самого большого медведя,
чье чучело до сих пор стоит в музее на Градчанах. Но дело в конечном итоге не в этом.
А дело в единстве: времени, места и действия.
Вот огни светятся пунктиром ковша,
вот стучат каблуки по брусчатке,
и ты повторяешь пароль:
“Города — словно боги.
Они сохраняют
все”.
Опубликовано в журнале:
«Новая Юность» 1999, №6(39)
http://magazines.russ.ru/nov_yun/1999/6/shulp-pr.html
6
Download