ISSN 1691-2845 Seminarium Hortus Humanitatis АЛЬМАНАХ ХХХIV Русский мир и Латвия: Творчество А.С. Пушкина Л. C. Сидяков Альманах выпущен при содействии: Посольства Российской Федерации в Латвийской Республике Latgales finanšu Kompānija Рига / 2013 РУССКИЙ МИР И ЛАТВИЯ Альманах основан в 2004 г. в Риге Сергеем Мазуром Ответственный за выпуск С. Мазур Редакционный совет: Ярослав Доренский, Александр Мальцев, Сергей Мазур, Андрей Петров, Сергей Цоя Корректор – Ярослав Доренский Русский мир и Латвия: Творчество А.С. Пушкина. Альманах / под ред. С. Мазура – Рига 2013. Издание общества SEMINARIUM HORTUS HUMANITATIS вып. ХХХIV Внимание! Материалы принимаются по электронному адресу: mazur2003@neolain.lv Телефоны: +371 22064812 Выпуск ХХХIV номера Альманах «Русский мир и Латвия: Творчество А.С. Пушкина» Настоящий, 34-й выпуск Альманаха «Русский мир и Латвия» представляет собой публикацию последнего труда известного ученого-пушкиниста Льва Сергеевича Сидякова, в прошлом профессора Латвийского университета. Это его неоконченная работа «Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций» – книга, основанная на спецкурсе, читавшемся автором в течение многих лет в стенах Латвийского университета. Издание подготовлено доктором филологических наук Юрием Львовичем Сидяковым (Латвийский университет). Альманах предназначен для всех интересующихся социокультурной проблематикой современности. Электронная версия Альманаха на сайте http://seminariumhumanitatis. positiv.lv/ Русский мир и Латвия Издание общества SEMINARIUM HORTUS HUMANITATIS ISSN 1691-2845 © Сергей Мазур СОДЕРЖАНИЕ Юрий Сидяков – О последнем труде Л.С. Сидякова................................................4-5 Павел Глушаков – Лев Сергеевич Сидяков: очерк научной деятельности ..........................................................................................................6-11 Из воспоминаний о Л.С. Сидякове (Борис Равдин, Сергей Дауговиш, Людмила Спроге)...............................................12-15 Лев Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций От автора ………………………………………………………………….................................16-17 Введение…………………………...............................................................................................18-39 Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) ……………...…………......…..........................40-78 Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов (1820 - 1826) …...........................79-163 Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 4 Юрий Сидяков О ПОСЛЕДНЕМ ТРУДЕ Л.С. СИДЯКОВА (от публикатора) Настоящее издание представляет собой публикацию последнего труда известного ученого-пушкиниста Льва Сергеевича Сидякова, в прошлом профессора Латвийского университета. Это его неоконченная работа «Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций» — книга, основанная на спецкурсе, читавшемся автором в течение многих лет в стенах Латвийского университета. Спецкурс о Пушкине был также и последним лекционным курсом, прочитанным Л.С. Сидяковым в осенний семестр 2003/2004 учебного года перед окончательным выходом на пенсию. Его письменному изложению и были посвящены два последних года жизни. Трудился над книгой Л.С. Сидяков буквально до последнего момента, пока сохранялась возможность работать — когда он был увезен в больницу, откуда ему уже не суждено было вернуться, на письменном столе остались лежать недописанные листы. Создавалась книга в период продолжавшейся уже длительное время тяжелой болезни, что крайне осложняло работу. Тем не менее, труд был проделан огромный. Задуманное сочинение не представлялось автору лишь письменным изложением читавшихся ранее лекций. Для его осуществления был поднят практически весь хранящийся в доме архив: заметки разных лет, выписки из всевозможных источников, собиравшиеся Л.С. Сидяковым в течение всей его преподавательской и научной деятельности; вновь перечитывались пушкинские тексты, научная литература — все, что имело отношение к предполагавшейся книге. Довести работу до конца Л.С. Сидякову не удалось. Им было написано развернутое введение и в законченном виде две главы, в которых обзор творчества Пушкина доведен до 1826 года. Эта часть книги, объемом в 327 машинописных страниц, была почти полностью подготовлена к печати. Сохранился еще и рукописный черновик начала третьей главы, а также многочисленные заметки к дальнейшим частям книги. В рукописи осталась не завершенная библиография, которая по замыслу автора должна была дополнить его труд. В сохранившемся виде она содержит 370 названий. В книге Л.С. Сидякова творчество Пушкина рассматривается в соответствии с биографической канвой; отмечаются важнейшие темы, привлекавшие поэта в тот или иной период, изучается образ лирического героя, менявшийся с течением времени — в связи с этим рассматриваются и важнейшие, относящиеся к разным этапам творческой Ю. Сидяков – О последнем труде Л.С. Сидякова эволюции Пушкина художественные тексты. Подробный анализ каждого из привлеченных произведений в задачи автора не входил, внимание главным образом оказывалось сосредоточенным на эволюции творчества поэта. Цель своей книги Л.С. Сидяков полагал не только лишь в изложении некоторой суммы фактов, но также и в ориентировании читателей в проблематике изучаемого предмета, в знакомстве с существующей научной литературой. В связи с этим в работе даны многочисленные отсылки к специальным исследованиям, учитываются также и многие существующие прочтения и интерпретации разбираемых текстов. Надеюсь, публикуемая, хотя и в незавершенном виде, книга найдет своего читателя и окажется полезной.1 Текст книги воспроизводится в основном в том виде, в каком он сохранился в машинописи, с исправлением заведомых опечаток. Некоторые изменения внесены лишь в справочный аппарат. Автором была применена двойная система ссылок: на источники, включенные в библиографию, отсылки приводились внутри текста с указанием порядкового номера по приведенному списку, в остальных случаях примечания выносились в концы глав. Поскольку работа над библиографией не была завершена и подготовить ее к публикации достаточно сложно, все ссылки в настоящем случае объединены и даны в виде концевых сносок. 5 Кроме самого текста книги Л.С. Сидякова, в ее настоящее издание включена статья, посвященная его жизни и деятельности. Автор статьи — доктор филологических наук П.С. Глушаков, выпускник Латвийского университета, учившийся еще в те годы, когда Л.С. Сидяков читал свои курсы. Далее следуют воспоминания о Л.С. Сидякове также в прошлом студентов филологического факультета Латвийского университета, когда-то слушавших его лекции (двое из них — Л.С. Спроге и С.Н. Дауговиш впоследствии стали и его коллегами по кафедре). Последовательность публикуемых воспоминаний определяется хронологией университетских лет их авторов. Подобная подборка публикуемых во вступительной части материалов имеет особое значение, поскольку именно «ученикам и студентам многих поколений, слушавшим пушкинский курс в Латвийском университете» Л.С. Сидяков и посвятил свою книгу. Примечание 1 Ранее уже были опубликованы небольшой фрагмент второй главы вместе с сопровождающей статьей (Глушаков П.С., Сидяков Ю.Л. К истории пушкиноведения: Л.С. Сидяков и его последний труд // Rusistika. 2012. Vol. 41 [Korean Association of Rusists]. С. 73-111), а также предисловие автора книги и первая ее глава (Seminarium hortus humanitatis: Альманах XXXIII Русский мир и Латвия: 25 лет Народному фронту. Рига, 2013. С. 138-202). В полном виде все сохранившиеся части книги публикуются впервые. Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 6 Павел Глушаков, доктор филологических наук Лев Сергеевич Сидяков: очерк научной деятельности Профессор Лев Сергеевич Сидяков (1932 – 2006), чьи дед, бабушка, отец1 и дядя в 1919 году эмигрировали из Советской России2 в Эстонию, а позднее обосновались в Риге, всю свою научную и преподавательскую деятельность посвятил пушкиноведению3. Высокая академическая культура, привнесенная ученым из Пушкинского Дома4, позволила кафедре русской литературы Латвийского (тогда еще Государственного) университета в сравнительно короткое время получить не только известность, но и завоевать заслуженный авторитет далеко за пределами Прибалтики; а учитывая близость Тарту, «сосуществование» пушкиноведческих школ Ю.М. Лотмана и Л.С. Сидякова не ощущалось никогда оппозиционным: Юрий Михайлович был автором непериодических рижских Пушкинских сборников, а Лев Сергеевич в 1975 году защитил в Тартуском университете докторскую диссертацию «Проза и поэзия Пушкина (соотношение и взаимодействие)»5. В начале 60-х годов в Латвийском университете благодаря тогда еще доценту Сидякову начала складываться своя пушкиноведческая традиция, которая уже к началу 70-х годов обретает очертания «пушкинской группы» (в неформальной форме непериодического семинара), осознающаяся теперь, по прошествии лет, как вполне зрелая школа по изучению творчества Пушкина. Для становления «школы» принципиально важным обстоятельством является факт «классического наследия», «эстафеты поколений» и преемственности. Лев Сергеевич Сидяков был «пушкиноведом старой школы» (по точной характеристике Л.И. Вольперт)6, непосредственным учеником Н.В. Измайлова и Б.П. Городецкого и отчасти Б.В. Томашевского (чья фотография всегда находилась на рабочем столе профессора Сидякова, а портрет Учителя долгие годы висел в кафедральном кабинете). «Разносторонне образованный, глубокий и добросовестный до «въедливости», — отмечает Л. Вольперт, — соединяющий в себе ипостаси исследователяноватора, знатока-текстолога и прирожденного Учителя… <…> В его монографиях и статьях исследовательская стратегия строилась преимущественно вокруг феномена развития поэтики Пушкина, движения, «мостов», «переходов», всякого рода внутренних «перекличек» и творческих связей: поэзии и прозы, «романа в стихах» и «болтливой поэмы», исторического повествования и «Евгения Онегина»; «компаративистская» (условно говоря) стратегия неизменно приводила к интереснейшим новаторским выводам»7. Эта стратегия стала определяющим фактором: безупречная, можно сказать, образцовая (классическая) филологическая подготовка, основательная и «выверенная» методология (иронично, но уважительно охарактеризованная Ю.М. Лотманом: «…некоторая нудность городецки-измайловского типа, но он много и точно знает по Пушкину и заметно движется вперед»8), удивительное знание всего творчества Пушкина (черта, к сожалению, постепенно утрачиваемая в процессе «узкой» специализации, развившейся в последующие годы), — все это стало фундаментом будущей рижской пушкиноведческой школы. Профессор Л.С. Сидяков умел и любил работать в «старомодной» форме «семинария», когда эти, по существу, факультативные (в условиях будничной лекционной практики) занятия превращались в «пиршество» научной П. Глушаков – Лев Сергеевич Сидяков: очерк научной деятельности мысли. Такую реликтовую (но чрезвычайно привлекавшую пытливых студентов) форму занятий Лев Сергеевич унаследовал от одного из своих учителей — Николая Васильевича Измайлова. В воспоминаниях об Измайлове находятся строчки, которые с полным основанием можно адресовать и самому Сидякову: «Обычно строгий, даже несколько старомодно чопорный, дома он бывал чрезвычайно открыт и гостеприимен»9. Из таких семинаров, посвященных прозе Пушкина, анализу «Медного всадника», постепенно выкристаллизовывался «пушкинский кружок» рижской кафедры русской литературы. Занятия с близкими учениками часто проводились на квартире Льва Сергеевича, а методикой «разбора» чаще всего было столь «непопулярное» сопоставление, поиск источников, предположения об атрибуции, «вчитывание», анализ контекста, словарных значений и комментирование реалий. Эффектные «концепции» всегда оставались на периферии интересов пушкинского кружка. Первым печатным итогом работы семинара стал небольшой сборник студенческих работ 1965 года10, а затем последовали четыре Пушкинских сборника (1968; 197411; 1983 и 1986 гг.), весьма заметных на относительном малокнижье тех лет и очень точно охарактеризованных А.С. Немзером как «рабочая пушкинистика»12. Л.С. Флейшман вспоминал: «У нас в Риге был такой «Пушкинский кружок», куда кроме меня входили Евгений Тоддес и Роман Тименчик, частично — Борис Равдин. А руководил нами, то есть занимался прививкой нам пушкинизма, Лев Сергеевич Сидяков. Это был такой островок «безыдейности», беспартийности посреди моря комсомольско-партийной демагогии».13 Вполне «естественно» для тех лет, что подобный островок безыдейности в самом скором времени был подвергнут атаке «неистовых ревнителей». «В середине 1960-х годов, — писал Л.С. Сидяков, — я переживал трудные времена14. У нас на кафедре произошел конфликт; в партийных кругах я был ославлен «внутренним эмигрантом», «идеологическим противником», меня всячески травили, заодно отыгрываясь на моих студентах»15. На почти 10 лет прекратилось издание Пушкинских сборников, участники кружка, о которых с нескрываемой гордостью позже писал Лев Сергеевич («Именно в первой половине 1960-х годов у нас учились особо одаренные студенты, в будущем ставшие крупными учеными, — Л.С. Флейшман16, ныне профессор Стэнфордского 7 университета в США, Р.Д. Тименчик17, ныне профессор Еврейского университета в Иерусалиме, Е.А. Тоддес18, выдающийся литературовед, ныне живущий в Москве»19), оказались за пределами Риги. В 1973 году выходит книга «Художественная проза А.С. Пушкина», в которой Л.С. Сидяков предпринял весьма удачную попытку дать «систематический обзор всей прозы Пушкина»20. Книга родилась на основе многолетних лекционных курсов ученого, и эта непосредственная и живая связь между преподавательской практикой и академической теорией станет важным принципом пушкиниста. Неслучайно, что оставшаяся незавершенной книга о творческом пути поэта основывалась все на тех же неразрывных связях. «Художественная проза А.С. Пушкина» по спрессованности, насыщенности материалом, лаконичности и точности следующих выводов стала ценным вкладом в науку о Пушкине, ссылки на эту книгу (а еще чаще отсылки и вторичное цитирование использованных в ней материалов) можно встретить в большом числе современных публикаций. Подводя итог своему исследованию, Л.С. Сидяков писал: «Оглядываясь на путь, пройденный Пушкиным-прозаиком от его истоков до завершения, обращает на себя внимание разнообразие тех художественных исканий, которые определяли развитие пушкинской прозы. Возникнув в период становления русской прозы XIX века, в канун ее расцвета, проза Пушкина была поставлена перед решением задач исторической важности: выработкой форм, жанров, стилистики и проблематики, перспективных для русской литературы. Неудовлетворенный современным состоянием русской прозы, Пушкин сознательно берет на себя их решение; настойчивое стремление создать произведения, которые могли бы стать прообразом будущей русской прозы, характеризует направление его поисков»21. И далее: «...воздействие прозы Пушкина на последующую русскую литературу не было прямым повторением стилистических принципов его прозы; в этом отношении русская литература второй половины XIX века скорее отталкивалась от Пушкина, нежели шла за ним. Речь идет о другом; русская литература обратилась к прозе Пушкина потому, что нашла в ней решение тех проблем, которые встали перед ней и впоследствии. Пушкин прокладывал пути последующим писателям и тогда, когда в «Пиковой даме» разрабатывал глубокие социальные и психологические проблемы, и тогда, ког- 8 да в ряде своих произведений поставил проблему народа и народных движений, и тогда, наконец, когда он раскрыл внутреннюю жизнь современного русского общества в ряде своих незавершенных замыслов. Русский роман XIX века воспринял многое из того, что, подчас едва намеченное, определяло художественные искания Пушкина в его прозе; в ней — истоки того пути, которыми русская литература пришла к свершениям, обеспечившим ей мировую славу. <...> ...недооцененная современниками, проза Пушкина была как бы вновь открыта русской литературой и способствовала решению тех задач, которые ставили в своем творчестве и Достоевский, и Толстой, и Чехов, и другие писатели вплоть до нашего времени. В этом и заключается великое значение прозы Пушкина, как и его творчества в целом»22. Думается, в плодотворной мысли Л.С. Сидякова об «отталкивании от Пушкина» кроется центральный методологический принцип развития рижской пушкинистики: не только герметичное рассмотрение произведений (хотя интерпретационная традиция рассмотрения, например, «Медного всадника» дала существенные результаты для этой отрасли пушкиноведения), а конкретное контекстирование в последующей историко-литературной эпохе. Истинным «книжным гурманством» отличался непременный и любимый самим Львом Сергеевичем семинар по пушкинскому источниковедению и библиографии. Эти богатые на неожиданные открытия и поражающие своей библиофильской скрупулезностью занятия für wenige до сих пор являются одним из самых теплых и живых воспоминаний их участников (о безусловной полезности и даже необходимости таких «реликтовых» курсов излишне и говорить). Библиографические справочники и указатели превращались из мертвых каталогов давно минувших дней в удивительно интересный документ поисков, ошибок и заблуждений, обретений и открытий. Обращение к пушкинским источникам, прижизненным изданиям и изучение периодики пушкинской поры даже «обычных» студентов (очень часто волею случая оказавшихся в таком семинаре) превращало во вдумчивых читателей, прививало уникальную культуру книголюбия. О своей ценной пушкиноведческой библиотеке и о некоторых общих вопросах «творческой лаборатории» профессор Сидяков рассказал в анкете, предложенной «Альманахом библиофила»23. Вопросам текстологии и комментирования произведений Пушкина (лирики 1830-х Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина гг., по преимуществу) были посвящены последние годы ученого. Л.С. Сидяков трудился в Пушкинской комиссии РАН, много внимания уделял подготовке Четвертого тома академического Полного собрания сочинений поэта, подготовил в серии «Литературные памятники» том «Стихотворения Александра Пушкина» (1997), включающий исчерпывающую статью «Прижизненный свод пушкинской поэзии» и обстоятельные примечания24. Нельзя не упомянуть образцовое издание Львом Сергеевичем репринта «Библиотека А.С. Пушкина» (1988) с сопроводительной статьей и примечаниями к работам Б.Л. и Л.Б. Модзалевских25. Исследовательская манера Л.С. Сидякова всегда заключалась в живой связи с актуальными, нерешенными, спорными вопросами науки о Пушкине. Ученый всегда сопрягал этот исследовательский интерес с казалось бы вторичными задачами: научные статьи имели своим адресатом не только сравнительно узкий круг посвященных, профессиональных пушкиноведов, но и наиболее пытливую часть студенчества. Поэтому столь увлекательно и сегодня следить за развитием поисковой интенции в статьях Льва Сергеевича, особенно в столь любимых им в последние годы текстологических штудиях26. Так, анализируя проблемы и перспективы пушкинской текстологии в канун «многострадального» нового Полного собрания сочинений, Л. Сидяков посвящает вводно-констатирующей части только два первых абзаца: «Подготовка нового академического издания сочинений Пушкина, естественно, актуализовала изучение пушкинского наследия. Не оспаривая высокого уровня прежнего, так называемого «большого» академического издания Полного собрания сочинений Пушкина, подготовленного крупнейшими пушкинистами-текстологами, приходится признать, что не все их решения могут восприниматься как непререкаемые и не нуждающиеся в проверке по первоисточникам»27. А затем следует узнаваемая для всех, кто когда-либо слушал лекции или посещал семинары ученого фраза «Начну с простейшего примера…» — и вся статья из сугубо теоретического и схоластического опуса превращается в эвристическое исследование, по-своему сюжетное и даже в некоторой степени драматическое. В свое время точные слова о научном и жизненном пути профессора Сидякова сказал его ученик Л. Флейшман: «Весь научный путь Л.С. Сидякова неразрывно связан прежде все- П. Глушаков – Лев Сергеевич Сидяков: очерк научной деятельности го с изучением Пушкина. Его работы о пушкинской прозе, многочисленные историко-литературные и текстологические исследования, подготовленные и изданные им в Риге Пушкинские сборники ставят Л.С. Сидякова в ряд наиболее авторитетных специалистов-пушкинистов. Работы его продолжают лучшие традиции русского литературоведения XIX и XX веков. Творчество Сидякова отличает безупречная точность, строгость научного метода, превосходное владение материалом, исчерпывающее знание источников, глубина аналитического проникновения в художественный текст и исторический документ, пристальное внимание к вопросам художественной формы и стиля. Л.С. Сидяков и созданный по его инициативе еще в 1960-е годы студенческий Пушкинский кружок смогли самим духом своей научной деятельности противостоять идеологическому давлению и явились своеобразным островом гражданской независимости и вольномыслия в Латвийском университете. Ученики Л.С. Сидякова, пройдя суровую научную школу пушкинистики, не только сумели объявить о себе оригинальными выступлениями в этой наиболее разработанной в России области литературоведения, но и перенесли ее научные принципы и критерии на темы, в то время полузапретные, едва освещавшиеся советской журнальной критикой и эссеистикой и совсем не затронутые академической наукой — Ахматова, Мандельштам, Пастернак. Л.С. Сидяков поддерживал в своих учениках выход как в сторону теоретической поэтики, так и в сторону историко-документальных, архивных штудий. Две эти основные тенденции, в разных дозах представленные и по разному преломившиеся в работах питомцев его кружка, оказались глубоко созвучны направлению, проложенному в 1960-е годы Тартуско-Московской школой во главе с Ю.М. Лотманом. Еще в середине 60-х гг. первые поездки учеников Льва Сергеевича в Тарту послужили началом тесных контактов между литературоведами как старшего, так и младшего поколений Тарту и Риги»28. Неуспокоенность, неподдельный интерес к науке как открытию нового, щедрость, с которой Л.С. Сидяков делился со своими учениками мыслями, замыслами, идеями, — все это позволяет вспомнить о личности и трудах замечательного пушкиниста. 9 Примечания 1 Мемуары отца Льва Сергеевича см.: Сидяков С.Н. Летопись беженства (публикация Ю.Л. Сидякова) // Балтийский архив: Русская культура в Прибалтике. Т. II. Таллинн: Авенариус, [1996]. С. 269-319. 2 См. подр.: Род Сидяковых // Покровское кладбище: Слава и забвение. Рига, 2004. С. 128-129. 3 Характеристику пушкиноведческих взглядов ученого см.: Глушаков П.С. Памяти профессора Л.С. Сидякова // Московский пушкинист. Вып. XII. Москва: ИМЛИ, 2009. С. 430-436. 4 Вспоминая аспирантские годы, Л.С. Сидяков писал: «Осенью 1954 года после завершения учебы в Латвийском университете я поступил в аспирантуру Пушкинского Дома, к чему давно стремился. Пушкинский Дом переживал тогда не лучшие времена. Заканчивалось правление Н.Ф. Бельчикова, официозного ученого, насаждавшего в институте аракчеевский режим, занимаясь, по словам Д.С. Лихачева, «главным образом, бдительной охраной литературоведения и опорочиванием ученых-литературоведов». Вскоре, однако, времена переменились, Бельчикова убрали, и на его место пришел сравнительно молодой и энергичный партийный функционер А.С. Бушмин. В прошлом за ним водились неприглядные дела во время кампании против «космополитов», но он, «колеблясь вместе с линией партии», оказался способным и к благотворным переменам. Начиналась хрущевская «оттепель», и это открыло возможность кадрового обновления Пушкинского Дома, привлечения в него крупных ученых, прежде подвергавшихся гонениям, например, Б.М. Эйхенбаума» (Л.С. Сидяков. Годы с Н.В. Измайловым // Пушкинист Н.В. Измайлов в Петербурге и Оренбурге. Калуга, 2008. С. 135). Немаловажным фактом является то, что созданный в 1957 году в ИРЛИ Сектор пушкиноведения начал свою работу, собственно, с обсуждения доклада аспиранта Сидякова «Пушкин и развитие русской повести в начале 30-х годов XIX века» (См.: Петрунина Н.Н. Сектор пушкиноведения Института русской литературы // Пушкин: Исследования и материалы / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкинский Дом). М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1960. Т. 3. С. 505), в первом же томе издания «Пушкин: Материалы и исследования» была опубликована информационная заметка рижского аспиранта. 5 Ю.М. Лотман был одним из оппонентов на защите этой диссертации; кроме этого, при неосуществившемся замысле журнала «Пушкиноведение сегодня» Л.С. Сидякову, по инициативе Лотмана, предлагалось стать членом редколлегии журнала. 6 Л. Вольперт. Памяти Льва Сергеевича Сидякова //http://www.ruthenia.ru/document/537874.html 7 Там же. 8 См. письмо к Б.Ф. Егорову: Лотман Ю.М. 10 Письма. М.: Языки русской культуры, 1997. С. 277. 9 Л.С. Сидяков. Годы с Н.В. Измайловым // Пушкинист Н.В. Измайлов в Петербурге и Оренбурге. Калуга, 2008. С. 142. 10 Пушкинский сборник. Студенческое научное общество. Рига: ЛГУ, 1965. Любопытно, что в хронике сборника упоминается о визите в Ригу сотрудника ИМЛИ А.Д. Синявского; это, возможно, последнее упоминание имени ученого в печати, так как уже в сентябре 1965 года Андрей Донатович был арестован. См. воспоминания Р.Д. Тименчика (относящиеся, видимо, к 1962 году): «Первый студенческий месяц <в ЛГУ> ушел на колхоз, а потом нам объявили, что приедет лектор из ИМЛИ с курсом о современной поэзии. На лекции набилось очень много народу в надежде услышать о своих любимцах – Евтушенко, Вознесенском, Рождественском. Лектор с самого начала отвел вопросы по этой теме, сказав, что он сосредоточится только на истоках той поэзии, которую так любит молодежь, и будет рассказывать о символистах, акмеистах, футуристах и так далее. И начались лекции. Это был спектакль: лектор был театрален, интенсивно бородат, временами меланхолически задумчив, временами неистово агрессивен и скрыто саркастичен – все возможное богатство интонаций хорошо настоянной русской речи. Это был Андрей Донатович Синявский. И когда я прослушал это двухнедельное чудо ораторского – и не просто ораторского, а даже и проповеднического – искусства, то подумал, что тоже хотел бы заниматься тем, чем занимается этот человек» (Роман Тименчик: «У меня самоощущение латвийского русскоязычного еврея» (интервью) // http://lechaim-journal.livejournal.com/99943.html). 11 Любопытно, что большую роль в прохождении сквозь «умственные плотины» рижских сборников сыграл В.Э. Вацуро, свидетельством чего является надпись, сделанная рукой Л.С. Сидякова на экземпляре книги, подаренной Вадиму Эразмовичу: «Дорогому Вадиму Эразмовичу Вацуро – «крестному отцу» этой книги – с искренней и сердечной благодарностью. Л. Сидяков, Р. Тименчик. Рига, 3.1.1975». Благожелательная рецензия на этот выпуск трудов см.: В.Э. Вацуро: материалы к биографии. М.: НЛО, 2005. С. 289-292. 12 Немзер А. Рабочая пушкинистика // Вопросы литературы, № 3, 1988, C. 219-229. 13 Лазарь Флейшман: «Мне хотелось, чтобы между мной и эпохой была дистанция...» (интервью) // http://www.russ.ru/Mirovaya-povestka/ Mne-hotelos-chtoby-mezhdu-mnoj-i-epohoj-byladistanciya 14 Нужно отметить, что «трудные времена» распространились по существу и на 70-е гг.; см. свидетельство Ю.М. Лотмана в частном письме к Б.Ф. Егорову (от августа 1975 года): «…не могли бы Вы прозондировать Фохта: не согласился бы он в ноябре выступить у нас оппонентом у Сидякова по прозе Пушкина (Сидякову лихо, хорошо бы ему помочь)» (Лотман Ю.М. Письма. М.: Языки рус- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина ской культуры, 1997. С. 259). 15 Л.С. Сидяков. Годы с Н.В. Измайловым // Пушкинист Н.В. Измайлов в Петербурге и Оренбурге. Калуга, 2008. С. 140. 16 Научный интерес, сформировавшийся у Л.С. Флейшмана в годы учебы под руководством Сидякова, можно условно назвать «От Пушкина к Пастернаку»; в это время Л.С. Флейшман опубликовал статью, которую и поныне он включает в качестве заглавной в программное собрание своих трудов: Из истории элегии в пушкинскую пору // Пушкинский сборник. Рига: ЛГУ,1968. С. 24-53; ср.: Флейшман Л. От Пушкина к Пастернаку. М.: Новое литературное обозрение, 2006. С. 5-30. См. свидетельство Флейшмана: «Мы были веселые, молодые, бесшабашные, несдержанные на язык. Я и мои товарищи по «Пушкинскому кружку» бросились в работу по двадцатому веку, тогда едва ли не «запрещенному» университетской программой, еще на втором курсе. И поделили сферы влияния: Тименчик занимался ахматовскими архивами, Тоддес – Мандельштамом, а я – Пастернаком. <…> Пастернак тогда еще не был предметом академического изучения, а Евгений Борисович только приступал к подготовке изданий отца на родине. В то время даже сам факт, что ты интересуешься Пастернаком, афишировать было неприлично: это подкрепляло другие нехорошие в отношении тебя подозрения. Но я полюбил стихи Пастернака еще подростком, хотя мне и в голову не приходило, что спустя годы буду заниматься ими профессионально. Большое значение имело и то, что в ноябре 1962 года в Ригу приехал молодой критик «Нового мира» и сотрудник ИМЛИ Андрей Синявский (он же Абрам Терц). Книги Абрама Терца к тому времени уже вышли во Франции и других странах. А в Ригу он приехал читать лекции «Русская поэзия XX века». Абсолютно тогда немыслимая тема, ни в какие программы она не входила, даже интерес к ней и тот считался незаконным, а тут критик из самой Москвы, и получается, что – разрешено. К университетскому начальству и профессорам Синявский не питал никакого интереса, а к студентам тянулся. Так произошло наше сближение. Андрей Донатович сразу пригласил меня к себе домой, и я, как говорил уже, останавливался у него в подвальчике в Хлебном переулке, где был настоящий склад запрещенной литературы. «Доктора Живаго» я впервые прочел там. И только что вышедший пастернаковский трёхтомник, и альманахи разные. На меня пахнуло совсем другим миром. Я сидел за столом в подвальчике и переписывал целыми страницами эти книги» (Лазарь Флейшман: «Мне хотелось, чтобы между мной и эпохой была дистанция...» (интервью) // http://www.russ. ru/Mirovaya-povestka/Mne-hotelos-chtoby-mezhdumnoj-i-epohoj-byla-distanciya). 17 В пушкиноведческих сборниках Риги были помещены следующие работы Р.Д. Тименчика: 1) Ахматова и Пушкин (1968); 2) Ахматова и Пуш- П. Глушаков – Лев Сергеевич Сидяков: очерк научной деятельности кин. Заметки к теме. II (1974); 3) «Медный всадник» в литературном сознании начала ХХ века (1983); 4) Ахматова и Пушкин. Заметки к теме. III (1986). О повороте к своим «магистральным темам» Тименчик вспоминает: «В университете я посещал кружок очень хорошего пушкиниста Льва Сергеевича Сидякова, собирался заниматься пушкинской прозой (в итоге писал диплом по творчеству Антония Погорельского). Но одновременно с пушкинскими штудиями я и мои друзья уговорили молодого преподавателя Дмитрия Ивлева (Д.Д. Ивлев, 1932 – 2009, стал профессором Латвийского университета, автором книг о творчестве Маяковского, исследователем формалистов; см. его работы тех лет: ОПОЯЗ // Краткая литературная энциклопедия. М.: Сов. энцикл., 1968. Т. 5. Стб. 448–451; Московский лингвистический кружок // Там же. Т. 9. Стб. 542–543, а также их совместную с Л.С. Сидяковым публикацию: Неизвестная статья Б.В. Томашевского // Труды по знаковым системам. Т.9. Тарту, 1977. С. 99-102. – П.Г.) организовать кружок советской литературы, где мы занимались бы примерно тем, о чем рассказывал Синявский. Ивлев охотно откликнулся и предложил выбрать темы докладов. Лазарь Флейшман взял Пастернака, Евгений Тоддес – Мандельштама, а мне по остаточному принципу достались женщины: Ахматова и Цветаева. Это была весна 1963 года, и с тех пор я так этим и занимаюсь» (Роман Тименчик: «У меня самоощущение латвийского русскоязычного еврея» (интервью) // http://lechaim-journal. livejournal.com/99943.html). 18 «В 1967 году под угрозой оказалась защита дипломной работы одного из лучших моих учеников, Е. Тоддеса, которую один из моих недоброжелателей посчитал неудовлетворительной. И тут мне в голову пришла удачная мысль обратиться к Николаю Васильевичу <Измайлову> с просьбой написать отзыв на работу этого моего студента, тем более, что ее тема («Анджело» и «Медный Всадник») была ему близка. Николай Васильевич тут же откликнулся и вскоре прислал весьма благожелательный отзыв на работу Тоддеса, и это сыграло решающую роль, выбив «козыри» из рук моих противников, предъявлявших автору (и прежде всего мне как его руководителю) облыжные обвинения в якобы методологических и идеологических просчетах. Защита прошла успешно и даже на удивление более или менее спокойно. Н.В. Измайлов приметил работу Тоддеса, и когда тот спустя год опубликовал статью «К изучению «Медного всадника», высоко оценил ее, как и весь наш сборник в целом: «Радуюсь за Вас и Вас поздравляю – вот и у Вас есть уже ученики-пушкинисты, воспитанные Вами, и создается целая школа пушкиноведения в Рижском университете под Вашим руководством», – писал он мне 29 октября 1968 года. Николай Васильевич особо выделил статьи моих учеников Л. Флейшмана и Е. Тоддеса («в которых – т.е. учениках – и я принимал некоторое участие», – добавлял он в скобках); о работе 11 последнего он писал: «Статья Тоддеса кажется мне одним из наиболее самостоятельных и содержательных этюдов, писанных в последние годы». Все это лестно было услышать от Н.В. Измайлова, и я был глубоко ему благодарен за его добрые слова. Мне было приятно вскоре же ответить ему на его доброе отношение ко мне и моим ученикам…» (Л.С. Сидяков. Годы с Н.В. Измайловым // Пушкинист Н.В. Измайлов в Петербурге и Оренбурге. Калуга, 2008. С. 140-141). 19 Л.С. Сидяков. Годы с Н.В. Измайловым // Пушкинист Н.В. Измайлов в Петербурге и Оренбурге. Калуга, 2008. С. 138. 20 Сидяков Л.С. Художественная проза А.С. Пушкина. Рига: Редакц.-издательский отдел ЛГУ, 1973. С. 2. 21 Там же. – С. 205. 22 Там же. – С. 207-208. 23 Книги Пушкина в нашем труде // Венок Пушкину: Альманах библиофила. Вып. 23. М.: Книга, 1987. С. 372-376. 24 Стихотворения Александра Пушкина. / Издание подготовил Л.С. Сидяков. СПб.: «Наука», 1997 («Литературные памятники»). Второе исправленное издание вышло в 2007 году и восполнило те досадные для Л.С. Сидякова неточности и устранило опечатки, которые были неминуемы в почти герметичных условиях начала 90-х, в которых пребывали ученые, волею истории разделенные границами; к объяснимым сложностям нужно присовокупить и болезнь ученого. 25 Модзалевский Б.Л. Библиотека А.С. Пушкина: библиографическое описание. М.: Книга, 1988 (Приложение к репринтному изданию). 26 См. наиболее ценные работы последних лет: О тексте стихотворения Пушкина о доже и догарессе // Незавершенные произведения А.С. Пушкина. М., 1993. С. 32-40; «Стихотворения Александра Пушкина» и русский стихотворный сборник первой трети XIX века // Проблемы современного пушкиноведения. Псков, 1994. С. 44-57; Интонационные изменения в лирике Пушкина на рубеже 1830-х гг. // Русская литература. 2005. № 3. С. 3-29 (в соавторстве с Т.В. Тополевской); Распространение «Моей родословной» в списках (из истории раннего восприятия стихотворения Пушкина)// Русская литература. 2005. № 4. С. 21-34. Библиографию основных трудов ученого до 1992 года включительно см.: Профессор Лев Сергеевич Сидяков: Библиографический указатель. Рига: Латвийский университет, 1992. 27 Сидяков Л.С. К проблемам пушкинской текстологии // Пушкин и другие. Сборник статей к 60-летию профессора С.А. Фомичева. Новгород, 1997. С. 11. 28 Флейшман Лазарь. Лев Сергеевич Сидяков // Даугава, 2002, № 3 (http://www.russkije.lv/ru/ journalism/read/flejshman_sidjakov_pub/) Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 12 Борис Равдин, Сергей Дауговиш, Людмила Спроге Из воспоминаний о Л.С. Сидякове Борис Равдин Шел 1965 год… Не успел я в 1961 году поступить в университет, как нам раздали список тем для будущих курсовых работ. Я выбрал себе «Четверть лошади» Г. Успенского. Почему? Да название показалось смешным. Товарищи мои на мой выбор посмотрели с некоторым недоумением. Я не успел даже прочесть «Четверть лошади», как меня забрали в армию (в тот год, благодаря Н.С. Хрущеву, забирали и с дневного). Вернулся через три года и собирался заняться искомой «Четвертью лошади», но по разным причинам мне пришлось отказаться от этой идеи. Тем более, что мне объяснили: если чемто и заниматься, так только у Льва Сергеевича Сидякова первой половиной XIX века или у Дмитрия Даниловича Ивлева поэзией ХХ века. А если заниматься у Льва Сергеевича, то Лев Сергеевич еще ведет Пушкинский кружок, где можно говорить не только о Пушкине, но о литературе вообще, поскольку Пушкин — это наше все. И тут нам опять раздали список тем для будущих курсовых работ. На сей раз я выбрал пушкинскую оду «Вольность». Почему? Отчасти из-за названия, а отчасти, как говорится, бессознательно, по целому ряду других причин, которые только позднее стали мне приоткрываться. Стихотворение «Вольность» и сегодня мне кажется богатым во многих отношениях, хотя в последние годы это стихотворение Пушкина все чаще зачисляется в разряд юношеских, незрелых, сомнительных. С этим стихотворением связано мое пер- вое «открытие». Напомню строчки из «Вольности»: Открой мне благородный след Того возвышенного Галла, Кому сама средь славных бед Ты гимны смелые внушала. Среди кандидатов на звание «возвышенного галла» чаще всего назывались имена Андре Шенье, Экушара Лебрена, Руже де Лиля. Ни одна из этих кандидатур меня не устраивала. В «возвышенного галла» я предложил уже не помню кого, кажется, А. Радищева. Почему, на каких основаниях? Подыскать нужные основания было проще пареной репы! Я сидел на консультации у Льва Сергеевича (факультет еще на Ленина, 32) и один за другим выкладывал свои доводы, разрушавшие утверждения, предположения, гипотезы Томашевского, Слонимского, Оксмана… Лев Сергеевич был невозмутим, был со мною столь корректен, что невольно укреплял меня в моих предположениях — Радищев, и никаких гвоздей! У окна(?), за столом, сидела Юлия Ивановна Сидякова, ведавшая на кафедре организацией учебного процесса. Юлия Ивановна очень тепло относилась к студентам, в том числе и ко мне. Ища поддержки в своей борьбе за Радищева, я повернулся в сторону Юлии Ивановны, которая, как мне казалось, слышит наш разговор со Львом Сергеевичем. Так вот, я обернулся в сторону Юлии Ивановны и увидел ее очевидно недоуменный взгляд — реакцию на мой вздор. Тут я, должно быть, осекся и тихонько удалился с кафедры под предло- Из воспоминаний о Л.С. Сидякове жение Льва Сергеевича придти на следующую консультацию, подкрепив свою радищевскую концепцию еще парой-тройкой аргументов. Спасибо, Лев Сергеевич, за науку. Спасибо, Юлия Ивановна! Несколько эпизодов из воспоминаний о Льве Сергеевиче Сидякове Сергей Дауговиш Впервые мне посчастливилось встретиться с этим человеком в день подачи документов на конкурс. Латвийский университет казался выпускнику «задвиньковской» школы как раз тем местом, где все «словесные науки днесь цветут». Однако трепетное ожидание скорого студенческого счастья вовремя и заботливо было пресечено дельным предложением Льва Сергеевича «погодить» и явиться пред очи приемной комиссии… «спустя год»! Решение это оказалось разумным и абсолютно реалистичным. Мне предстояло обновить «Характеристику», в которой речь шла о «неправильном понимании» всего того, что считалось школьным начальством абсолютно верным, не подлежащим какому-либо юношескому сомнению. Проработав весь следующий год курьером на швейной фабрике, мне наконец-то удалось осуществить задуманное. Позднее я узнал, что многим, кто устремлялся «в мир филологии», приходилось частенько разгружать на железной дороге вагоны с капустой и таскать мешки с зерном. Ведь иначе тебя всегда могли бы отнести в разряд «тунеядцев» или, по крайней мере — «стиляг». ____________ Наш «Лев» был европейски известным пушкинистом, плодотворно сотрудничавшим с академическими и научными институтами Петербурга, Тарту, Таллинна. Среди его друзей, коллег и учеников были выдающиеся интерпретаторы прозы, поэзии и драматургии А.С. Пушкина, Н.В. Гоголя, Н.М. Карамзина. Замечательными продолжателями тру- 13 дов Льва Сергеевича стали Роман Тименчик, Лазарь Флейшман, Борис Равдин, Александр Белоусов. Весьма благосклонно отнесся Сид (студенческое прозвище ЛС) к моим ранним потугам в области прикладной «достоевистики». Это был семинар, руководимый Элгой Станке, которая частенько прибегала к прямой пикировке или же косвенному «охуждению» своих «противников». И первым из таковых ей почему-то казался Лев Сергеевич, сочувственно и с нескрываемым интересом присматривавшийся к успехам начинающих исследователей, «углубившихся» в композиционные тонкости «Преступления и наказания». Независимость суждений, строгий академизм, дар научного толкования источников, широкая эрудиция и, особенно, благосклонное внимание к умонастроению, характеру, способностям каждого студента. Это и есть «секрет» привлекательности настоящего человека науки. Будучи уже в преклонных годах, Лев Сергеевич, надо полагать, не имел «удовольствия» соприкоснуться с псевдонаучной и донельзя странной модой ниспровержения Пушкина, состоявшей в «срочной» замене «имперского» поэта идеологически «правильным» Нестором Кукольником… Что вспомнилось... Людмила Спроге — Почему он — «лев»? Вы так его дразните? — лепетало детсадовское дитя, когда я в спешке вместе с ней забегала к Сидяковым, нашим соседям, за корректурой сборника. — Зовите его «Николай Николаевич», а не Лев, так лучше. Он — хороший, — убеждала меня дочка по возвращению домой. — Понравилось тебе в гостях? — Очень! Потому что у них живет собака и висит страшная белая маска с мертвого Пушкина, а тетю тоже зовут Юля и Роман Тименчик говорит мне «Вы»; мама, а что такое «пушкинист»? Дети тянулись ко Льву Сергеевичу Сидякову, хотя он никогда с ними не сюсюкал, речь держал как со взрослыми, студентами, но ребенок нутром чувствовал его интерес к тому, о чем рассказывается, непритворность 14 и уважение к своей личности. Я с удивлением замечала, как неразговорчивый, стеснительный ребенок моей коллеги увлеченно говорил серьезно слушавшему Льву Сергеевичу о своей игрушечной коллекции, а другой — читал наизусть стихи. Казалось, сейчас молчание слушателя прервется вопросами, какие задавались на семинарах и зачетных мероприятиях и в смущении покраснеют мать и сын, но нет, тот же «лекционный» бесстрастный голос спрашивал, дополнял, продолжал беседу о самом заветном. Странным было видеть профессора Сидякова вне окружающей его академической сферы, непривычными и неожиданными были его вопросы, не касающиеся профессиональной тематики. Это — первое мое восприятие будущего коллеги по кафедре русской литературы. В стремительно промелькнувшие студенческие годы притягивало все яркое, громкое, необычное, и классические курсы, читаемые Л.С. Сидяковым, воспринимались мной как обыденная повинность: к зачетам и экзаменам по его предметам надо было готовится тщательней, сверяясь с конспектами лекций, спрашивал он подробно, особенно об источниковедческой и библиографической базе рассматриваемой темы, а хотелось заниматься не пушкинским периодом, а полуумалчиваемым Серебряным веком, поэтами, которых не было в учебных программах, чьи стихи вписывались в заветные блокнотики. Сколько таких рукописных книжек было и сколько семестров ушло на их приготовление в наше до - ксероксно/компьютерное время! Дипломную работу я защищала под руководством другого преподавателя. И лишь в аспирантуре судьбоносность присутствия профессора Сидякова в моей жизни стала очевидной, именно он указал мне на Тартуский университет, где регулярно проводились Блоковские конференции. И насчет кандидатуры научного руководителя, пошутив: «что, дескать, счастья за морем искать» (имея в виду московско-ленинградскую профессуру), указал мне на Зару Григорьевну Минц — лучшего исследователя творчества А. Блока и русского символизма в целом. И не только указал, но и «сосватал», переговорив и получив ее согласие. Помню, как он осторожно и тактично, считаясь с моим по молодости самоуверенным пылом, давал советы «дробными порциями», как следует подготовиться к выбору диссертационной темы перед поездкой в Тарту, а после интере- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина совался моим рефератом на первой научной конференции и разрешал мне пользоваться его монументальной домашней библиотекой! Вот когда я начала осознавать всю серьезность и основательность его работы над курсом лекций, семинарских занятий, подготовкой статьи или комментария к стихотворным строчкам. Тогда же захотелось вновь прослушать его спецкурсы, услышать непревзойденное по профессионализму чтение им лирических текстов (без артистической выразительности и истеричной эмоциональности, от которых порой в аудитории испытываешь чувство неловкости и стыда за лектора). Полуобщая тетрадь, отведенная под лекционные конспекты, моментально заполнилась. Возвращаясь из университета одним трамвайным маршрутом, мы продолжали беседу о том, что оставалось «за кадром» лекционных будней. Открывался вроде бы уже знакомый, но более властно волновавший мир исследовательских стратегий, научных школ и внезапных озарений. Постепенно выкристаллизовывалось, что «корректно» в исследовательском сюжете, а что — «так себе». Предложенная гостеприимной Юлией Ивановной чашка чаю, стеллажи книг, дробящие комнатное пространство на узкие «коридоры», широкий письменный стол, на котором стопочкой лежат заполненные черной чернильной авторучкой листки, а один, только начатый, — отложен из-за моего прихода. На нем — характерным почерком бегущая вверх фраза: «...проследить их дальнейшую литературную судьбу...». Все это действовало заразительно, хотелось тут же присесть к столу и ...«перстам придать послушную сухую беглость и верность уху...». В начале 1980-х годов Лев Сергеевич, решая продолжить серию рижских пушкинских сборников, говорил и в Тарту, и в других университетских городах о творческом потенциале нашей «помолодевшей» кафедры. В это десятилетие он был инициатором и организатором больших международных научных конференций, что осуществить было делом не простым и крайне хлопотным. Как четко и углубленно шла работа над программой конференций, формированием секций, изданием материалов конференции! А параллельно профессор Сидяков (не будучи заведующим кафедрой!) погружался в дебри учебных планов и программ, разработку и корректировку читаемых коллегами курсов, утверждением научных тем для дипломантов и аспирантов и даже — распределением Из воспоминаний о Л.С. Сидякове учебно-методической годовой нагрузки преподавателей! Сборник «Проблемы пушкиноведения» (Рига, 1983) был несомненной удачей научной работы кафедры (читай: неутомимой деятельности профессора Л.С. Сидякова). В сборник, где наряду с «Тремя заметками...» Ю.М. Лотмана и статьями известных учеников профессора — «сидяковцев» (как именовала их одна из коллег старшего поколения), зачинателей легендарного «Пушкинского кружка» в 60-е годы, были включены и публикации аспирантов нашей кафедры Мне он тоже предложил подготовить статью в сборник, пошутив: «Я пока не знаю такого русского филолога, который хотя бы раз «не согрешил» на тему Пушкина». У этого издания были и недоброжелатели как в родном, так и в «чужом» пространствах; Льва Сергеевича остро кольнула фраза одного научного чинуши: «Вы — Запад и никак не можете без Лотмана!» Со вторым сборником «Пушкин и русская литература» (Рига, 1986) начались уже серьезные, «главлитовские» проблемы, дошедшие до университетского начальства в преувеличенном виде. Шел уже второй год «перестройки», когда открывались «шлюзы», и имена «непечатных и непроизносимых» литераторов то и дело заполняли газетные полосы и журнально-книжные. В этой до конца не ясной атмосфере уже нельзя было запросто убрать из сборника двух авторов с их статьями. Но полагалось «бдить»! Угроза тучей нависала над выходом сборника в свет и редактору-профессору предложили «принять меры» по отношению к неблагонадежным авторам, заставить их «переделать», на что мы никак не соглашались, или иначе завершить финал статей. Мы явились к Сидяковым домой, где нас сразу же усадили за чайный стол с угощениями домашней выпечки, и стали, между прочим, поругивать отсталых цензоров, которых пока не высветил и не просветил «прожектор перестройки», а на предложение дописать уже завершенную ста- 15 тью Роман Давыдович Тименчик отпарировал сразившей меня фразой: «Здесь статья кончается!». Он работал тогда в рижском ТЮЗе, а я на кафедре, и посему удостоилась выговора от высокого университетского начальства — почему я пишу о белоэмигрантах? На мой ответ, что этот литератор не мог быть белоэмигрантом, так как уехал из России в Швейцарию в 1913-м году, мне назидательно заметили, что в октябре-то 1917-го года он, ведь, в Россию не вернулся... После этой неоспоримой фразы пошли выговоры о том, как плохо для престижа ЛГУ имени П. Стучки такие двусмысленные сборники... такие статьи... такие авторы статей... Тут ректор, понизив голос, спросил, почему в этом издании, где я еще и член редколлегии, среди авторов статей так много лиц «определенной национальности»? Я, округлив глаза, честно спросила: «Русских или латышей?» Он моментально прекратил разговор с «дурой», посетовав, что в Тарту я и набралась этой «дури», что в будущем не сулит мне ничего хорошего... Лев Сергеевич молча, внутри себя, переживал все неприятности, не любил в свои тревоги посвящать кафедральное окружение по принципу — всем раздать по полкило и самому, вишь, легче... Я лишь однажды была свидетельницей его слез: тяжело больной, но продолжавший, хоть и с малой нагрузкой, преподавать в аудиториях факультета, он оплакивал, спустя месяцы, кончину своей жены... И кажется, что его серьезная болезнь прогрессировала именно из-за этой внешней сдержанности, этого видимого посторонним оком респектабельного спокойствия, ровного тона в то время, когда внутри все бушует и жжет. А натура его была эмоциональной, даже страстной. «Такой жадный до работы!», — сетовала после инсульта на его научную, административную и лекционную деятельность Юлия Ивановна. Эта «жадность» и была «тем блистательным огнем в сосуде», и, верится, что «огнь этот не погас»... Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 16 Лев Сидяков Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций Посвящаю моим ученикам и студентам многих поколений, слушавшим мой пушкинский курс в Латвийском университете. ОТ АВТОРА Мне посчастливилось более сорока лет читать в Латвийском университете систематический семестровый курс, посвященный творчеству Пушкина. Наш университет был едва ли не единственным высшим учебным заведением, в котором последовательно из года в год курс о Пушкине был представлен как самостоятельная учебная дисциплина, конечно, тесно связанная с общим курсом истории русской литературы первой половины XIX века; параллельное чтение обоих предметов создавало условия для лучшего представления творчества Пушкина как центрального ядра русского литературного процесса 1810 — 1830-х годов, о включенности великого поэта в литературное движение его эпохи, границы которой практически совпадают со временем с начала века до рубежа 1840-х годов. Задачей университетского курса, как его понимает автор этих строк, является ориентировка студентов в проблематике изучаемого предмета, представление об основных концепциях его изучения, указание путей самостоятельного освоения и углубления знаний. Опыт, который удалось накопить в многолетней педагогической деятельности, побудил меня на склоне лет обратиться к его обобщению и на основе многократно прочитанного курса создать обращенное прежде всего к студентам-филологам учебное пособие, охватывающее все творческое развитие Пушкина от лицейских лет и до конца жизни поэта. Появление такого пособия может быть своевременным, поскольку ниша учебной литературы, посвященной Пушкину, почти не заполнена, несмотря на то, что существует ряд изданий, заявленных как учебные пособия1, но нередко в условиях советской системы преподавателями высших учебных заведений такая аттестация давалась лишь с целью обойти нелепые ограничения на издания собственно научных работ, коими эти «пособия» часто являлись. В действительности же круг учебных пособий в пушкинской литературе весьма ограничен. К их числу, например, относится моя книга «Художественная проза А.С. Пушкина» (Рига, 1973). Кстати, и она возникла из реально прочитанного лекционного курса. Появление названной книги позволило мне в дальнейшем не включать прозу Пушкина в читаемый мною курс, отсылая студентов к моему пособию, восполнявшему для них опущенный в лекциях материал. Поэтому и в настоящем учебном пособии я позволил себе также исключить прозу Пушкина из непосредственного рассмотрения, предлагая читателю восполнить отсутствие ее характеристики обращением к моей Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций давней книге, не утратившей, по отзывам коллег, научной актуальности, о чем говорят многочисленные отсылки к ней в пушкинской литературе вплоть до последнего времени, а также неоднократное включение ее в списки рекомендуемых изданий. Создавая свое учебное пособие, автор стремился максимально сохранить контуры реально читавшегося курса, включая и некоторую диспропорцию в рассмотрении отдельных проблем. Так, например, по условиям времени пришлось практически обойти ту немаловажную сторону творчества Пушкина, которую, по слову Ф.М. Достоевского, связывают с его «всемирной отзывчивостью», включая и пушкинский фольклоризм, о котором если и говорится, то предельно кратко. Именно поэтому, в отличие от «Бориса Годунова», меньше внимания уделено «маленьким трагедиям» Пушкина и вообще его поздней драматургии. Естественно ограничен и отбор более подробно рассматриваемых произведений Пушкина (из поэм, например, опущена характеристика «Братьев разбойников» и «Тазита», только мельком упоминается «Гавриилиада»). Надеюсь, читатель простит это, понимая, что даже в относительно обширном лекционном курсе «нельзя объять необъятного», особенно когда это касается столь подробно изученного литературного явления, как творчество Пушкина. Восполнить неизбежные пробелы отчасти поможет прилагаемый список рекомендуемой литературы, включающий работы и по тем проблемам, которые выходят за пределы прочитанного лекционного курса. Автор позволил себе в примечаниях дать отсылки к некоторым своим работам, более подробно освещающим вопросы, поневоле коротко затронутые в ходе изложения. Несколько слов о документировании приводимых цитат и вообще о характере библиографических отсылок в примечаниях. Если цитируемые работы включены в рекомендуемый список, отсылки к ним даются непосредственно в тексте с указанием в скобках номера цитируемой работы в списке и страницы, на которой находится приведенный текст2. В остальных же случаях во избежание избыточной библиографической информации, документируются цитаты только из тех работ (как и отсылки к ним), которые полезно иметь в поле зрения студента. 17 Цитаты из Пушкина приводятся по так называемому «малому академическому изданию» его сочинений под редакцией Б.В. Томашевского (Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд. Л., 1977-1979) с указанием в скобках римскими цифрами тома и арабскими — страницы. Сознавая очевидные недочеты своей работы, связанные с ограниченностью времени / места, а также возможностей автора, все же надеюсь, что предлагаемое пособие может стать небесполезным подспорьем при изучении Пушкина студентами-филологами XXI века, помогая им лучше познать его. Если это осуществится, автор сможет посчитать свою задачу выполненной. В данной работе (и в приложенном к ней библиографическом списке) употреблены следующие условные сокращения: Акад. — т. наз. «большое академическое издание»: Полн. собр. соч. Пушкина (Т. 1-16. 1937 – 1949 и Справочный т. 1959). БЧ — Болдинские чтения. Горький / Нижний Новгород: Волго-Вятск. кн. изд-во / Изд-во Нижегородского ун-та им. Н.И.Лобачевского. 1976 – 200... ВЛ — Вопросы литературы ( журнал). ВПК — Временник Пушкинской комиссии. М.; Л. / Л. / СПб.: Изд-во АН СССР / Наука. 1963 – 2002. Вып. 1-28. До 1985 г. выпуски обозначались годом, к которому они относились: 1962 – 1981 (сокращ. ВПК-62 – ...); начиная с выпуска на 1982 г. (Л., 1983), 20-го по общему счету, ВПК стали присваиваться порядковые номера: 20-28 ... ИАН СЛЯ — Известия АН СССР / РАН: Серия лит. и яз. ( журнал). ЛН — Лит. наследство (сборники). НЛО — Новое лит. обозрение (журнал и изд-во). НМ — Новый мир (журнал). ПВр.— Пушкин: Временник Пушк. комиссии. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1936 – 1941. Вып. 1-6. Всего 5 кн: <вып.> 4-5, 1939 – сдвоенный. ПИМ — Пушкин: Иссл. и мат. М.; Л. / Л. / СПб.: Изд-во АН СССР / Наука, 1956 – ... Т. I – ... ПиС — Пушкин и его современники (сборники). РЛ — Русская литература (журнал). СП — Советский писатель (изд-во). XЛ – художественная лит. (изд-во). 18 Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина ВВЕДЕНИЕ Александр Сергеевич Пушкин (1799 — 1837) занимает особо почетное место в истории русской литературы и — шире — русской культуры как ее центральное имя. Это определило и особое положение имени Пушкина в русском национальном сознании. Комментируя известное определение Ап. Григорьева: «Пушкин — наше все»3, выдающийся ученыйфилолог Г.О. Винокур заметил: «В этой крылатой фразе нашла себе выражение та истина, что чувство любви и близости к Пушкину для русского человека неотделимо от его национального сознания». Ср. суждение другого выдающегося ученого Л.Я. Гинзбург: «Любовь к Пушкину (непонятная для иностранцев) — верный признак человека русской культуры. Любого другого русского писателя можно любить или не любить — это дело вкуса. Но Пушкин как явление для нас обязателен. Пушкин — стержень русской культуры, который держит все предыдущее и все последующее. Выньте стержень — связи распадутся». Еще Ф.М. Достоевский заостренно выразил мысль о значении Пушкина в краткой афористической формуле: «Без понимания Пушкина нельзя и русским быть». Или, как заметил выдающийся русский мыслитель начала XX века В.В. Розанов: «Пушкин есть мера русского ума и души: мы не Пушкина измеряем русским сердцем, а русское сердце измеряем Пушкиным». Подобные суждения можно было бы бесконечно умножить. Причин для такого ощущения Пушкина много, но главная из них — то место, которое занял он в русской культуре как, с одной стороны, завершитель предшествующего периода, а с другой,— откры- ватель новых путей. Придя в мир на рубеже XVIII и ХIХ веков, Пушкин как бы связал оба этих столетия, определив направление русского культурного развития надолго вперед. В свое время была популярна расхожая формула — «Пушкин — родоначальник русской литературы»; она обобщила представления, сложившиеся в русском культурном сознании еще XIX столетия. Пушкин сплотил воедино то, что было в русской литературе до и после него, и это определило то место, которое заняло представление о нем в системе знаний о русской культуре, прежде всего, конечно, в науке о литературе. По точному определению Г.О. Винокура, «Пушкин — одна из самых актуальных проблем русской филологии как совокупности дисциплин, имеющих общей задачей посредством критики и интерпретации текстов раскрытие русского духа в его словесном выражении. Без филологического изучения Пушкина <...> невозможен дальнейший прогресс в познании Пушкина как русского великого поэта и лучшего представителя русского национального самосознания». Отсюда — особая роль пушкиноведения (или — как его чаще обозначают в наше время — пушкинистики, хотя я предпочитаю первое определение), которую оно обычно удерживало в системе русского литературоведения и в русистике вообще. Пушкиноведение всегда исходило из того, что изучение Пушкина — комплексная проблема, охватывающая многие явления русской литературы. Еще В.Г. Белинский заметил: «писать о Пушкине — значит писать о целой русской литературе, ибо как прежние писатели русские объясняют Пушкина, так Пушкин объясняет последовав- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций ших за ним писателей»4. Из понимания этого обстоятельства исходили многие русские писатели XIX и XX веков, размышлявшие об исторической роли Пушкина. «В Пушкине, — писал, например И.А. Гончаров, — кроются все семена и зачатки, из которых развились потом все роды и виды искусства во всех наших художниках». Ср. мнение выдающегося писателя русского Зарубежья М.А. Алданова о Пушкине: «Его бессмертие не только в том, что написал он сам, но и в том, что «вслед» ему написали другие: не в одних его стихах, но и во всем лучшем, что есть в русской поэзии; не в одной «Капитанской дочке», но, в какой-то степени, и в «Войне и мире»». Белинскому принадлежит также и глубокая мысль (в статье «Русская литература в 1841 году») о неисчерпаемости пушкинского наследия: «Пушкин принадлежит к вечно живущим и движущимся явлениям, не останавливающимся на той точке, на которой застала их смерть, но продолжающим развиваться в сознании общества. Каждая эпоха произносит о них свое суждение и как бы ни верно поняла она их, но всегда оставит следующей за нею эпохе сказать что-нибудь новое и более верное, и ни одна и никогда не выскажет всего»5. И тем сложнее задачи, которые стояли и продолжают стоять перед наукой о Пушкине. Проследим вкратце основные вехи понимания и изучения пушкинского наследия, завершив этот обзор оценкой современного состояния пушкиноведения и определением обозримых задач его на нынешнем этапе развития. Но вопрос о пушкиноведении — это прежде всего вопрос об изучении Пушкина, всегда, однако, идущем об руку с другим процессом, который определяют как понимание Пушкина6. В него включены не столько профессиональные пушкинисты-филологи, сколько широкие круги общественности, и не только литературной (писатели, философы, деятели искусств, даже рядовые читатели). Для размежевания обоих явлений может как раз пригодиться слово «пушкинистика» как обозначение понятия более широкого, чем «пушкиноведение», связанное с изучением жизни и творчества Пушкина. И то и другое — понятия взаимосвязанные (пушкиноведение входит составной частью в пушкинистику в моем понимании этого слова), и о них можно говорить как о едином процессе освоения пушкинского наследия. Оба они — и понимание, и изучение Пушкина — восходят к прижизненной и бли- 19 жайшей посмертной критике произведений Пушкина7. Не случайно уже в самом начале я упомянул имя Белинского. Именно он подвел первые итоги критического освоения творчества Пушкина и одновременно открыл традицию историко-литературного его изучения. В своей оценке творчества Пушкина Белинский опирался во многом на прижизненную критику произведений поэта (к которой, кстати, относятся и его ранние суждения о Пушкине). Последняя, конечно, неравноценна по содержанию и значению, но в ней выделяются и некоторые очевидные вершины. Во-первых, это статья молодого тогда критика И.В. Киреевского (1806-1856) «Нечто о характере поэзии Пушкина» (1828), впервые рассмотревшего его творчество в историко-литературной перспективе. Киреевский предложил свою периодизацию творчества Пушкина, основанную на мысли о движении поэта от опоры на западноевропейские литературные традиции к самобытному, национальному пути. Периоды творческого развития Пушкина, по Киреевскому — это: 1) «период школы итальянскофранцузской»; 2) «отголосок лиры Байрона»; 3) «период поэзии русско-пушкинской»8. И в двух обзорных статьях Киреевского («Обозрение русской словесности 1829 года» и «Обозрение русской литературы за 1831 год») немало внимания уделено Пушкину, дается проницательная и сочувственная оценка вновь появившихся произведений поэта («Полтава» и «Борис Годунов»)9, вызвавших, кстати, неоднозначную и в целом скорее негативную оценку современной критики. Пушкин с интересом следил за статьями Киреевского, особенно выделив его обозрение словесности 1829 года, которое он подробно отреферировал в статье «Денница» (название альманаха, опубликовавшего статью Киреевского). Здесь, в частности, основываясь на суждении молодого критика о нем, как о поэте, творческое развитие которого совпало с общим для русской литературы начала XIX века «стремлением к лучшей действительности»10, Пушкин лапидарно определил себя «поэт действительности» (VII, 73), солидаризируясь, таким образом, с направлением мысли вызвавшей его ободрения статьи: «там, где двадцатитрехлетний критик мог написать столь занимательное, столь красноречивое «Обозрение словесности», — заключал Пушкин свою статью, — там есть словесность — и время зрелости оной уже недалеко» (VII, 83). 20 Другим крупнейшим достижением прижизненной критики творчества Пушкина явилась статья Н.В. Гоголя «Несколько слов о Пушкине», опубликованная в первой части сборника «Арабески. Разные сочинения Н. Гоголя» (СПб., 1835). Гоголь, в частности, высоко оценил направление творчества зрелого Пушкина, прозорливо увидев в его произведениях 1830-х годов вершину творческого развития великого поэта. «При имени Пушкина, — начинает Гоголь свою статью, — тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте. В самом деле, никто из поэтов наших не выше его и не может более назваться национальным; это право решительно принадлежит ему. В нем, как будто в лексиконе, заключилось все богатство, сила и гибкость нашего языка. Он более всех, он далее раздвинул ему границы и более показал все его пространство. Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла. Самая его жизнь совершенно русская...»11. Во многом от взглядов Гоголя на Пушкина отправлялся Белинский, сочувственно приведя в пятой статье своего пушкинского цикла «довольно большую выписку из статьи Гоголя», а на самом деле процитировал, большую ее часть12. Не случайно с отсылки к этой статье Гоголя начинает свою знаменитую пушкинскую речь 1880 года и Достоевский13. Статьи Белинского о Пушкине сохраняют все свое значение как первое столь обширное суждение о Пушкине в истории русской критики. Конечно, не все в них сегодня приемлемо. Крупнейший русский ученый-пушкинист XX века Б.В. Томашевский о статьях Белинского справедливо заметил: «Голос борца за новое направление иногда заглушал голос историка»14, и тем не менее именно Белинский надолго, в какой-то мере и до наших дней, определил восприятие творчества Пушкина, тем более что зародившееся вскоре профессиональное пушкиноведение поначалу пошло другим путем: биография и издание (П.В. Анненков), собирание и обобщение биографических материалов (П.И. Бартенев). Имена Анненкова и Бартенева стоят у Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина истоков научного пушкиноведения, начало которого приходится на середину 1850-х годов. Точкой отсчета оказывается появление в 1855 году основных томов осуществленного Анненковым первого научного издания сочинений Пушкина (Пушкин. Соч. Изд. П.В. Анненковым. СПб., 1855. Т. 1 – 6). Первый его том составляли написанные издателем «Материалы для биографии Пушкина»15. Биографическая книга Анненкова стала крупнейшей вехой в освоении жизни и творчества Пушкина в XIX веке. Правда, еще в 1854 году подобное издание предпринял было П.И. Бартенев; в газете «Московские ведомости» он напечатал начало своего труда «А.С. Пушкин. Материалы для его биографии», доведя изложение до 1820 года. Появление «Материалов...» Анненкова побудило Бартенева, скрепя сердце, отказаться от продолжения своего труда. Правда, позднее, в 1861 году он опубликовал небольшую книгу «Пушкин в южной России. 1820 – 1823» с подзаголовком «Материалы для его биографии, собираемые П. Бартеневым»16. На анненковское издание сочинений Пушкина откликнулись, с одной стороны, Н.Г. Чернышевский и Н.А. Добролюбов (статья последнего «А.С. Пушкин» явилась рецензией на 7-й, дополнительный том издания Анненкова, вышедший в 1857 году), а с другой — их антипод, представитель, как и Анненков, так называемой «эстетической» критики А.В. Дружинин17. Они продолжили традицию Белинского, чей цикл статей о Пушкине 1843 — 1846 годов был вызван выходом так называемого «посмертного» издания сочинений Пушкина включившего как напечатанные при жизни поэта произведения (первые восемь томов, 1838), а также новые тексты, извлеченные из пушкинских рукописей (три дополнительных тома, 1841). На первом своем этапе (после работ Анненкова и Бартенева) пушкиноведение сосредоточилось в основном на разработке биографии поэта, причем преимущественно на частных ее аспектах, а также на уточнении библиографических данных, установлении, нередко произвольном, адресатов пушкинской лирики и т.п. Все это свидетельствовало об утрате живого интереса к Пушкину, который был еще свойственен Белинскому и первым пушкинистам. Противники, главным образом из демократического лагеря, иронически определили новое направление как «библиогра- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций фическое» и часто остроумно высмеивали его (с критикой пушкинистов-«библиографов» выступил и пионер профессионального пушкиноведения П.В. Анненков). Вернемся к статьям Чернышевского и Добролюбова. Оба критика, особенно Чернышевский, исходили во многом из пушкинского цикла Белинского, высоко ими оцененного, но развивали и наиболее спорные стороны концепции своего великого предшественника. Пушкин, — утверждал Белинский, — «был преимущественно поэт, и больше ничем не мог быть по своей натуре»18. Правда, и Чернышевский, и Добролюбов говорили о Пушкине уважительно, указывали на его несомненное значение в развитии русской литературы. По словам Чернышевского, Пушкин «был первым поэтом, который стал в глазах русской публики на то высокое место, какое должен занимать в своей стране великий писатель»19. Но вместе с тем оба критика утверждали, будто Пушкин был по преимуществу «поэтом формы». Пушкин, — писал Чернышевский, — «не был поэтом какого-либо определенного воззрения на жизнь <...> не был даже поэтом мысли вообще»20. Такой ограниченный взгляд на значение Пушкина заставил Чернышевского, вопреки мнению Белинского, усомниться в непреходящем значении творчества великого русского поэта. В рукописи конца второй статьи о Пушкине критик заостренно выразил эту мысль: «Прийдут времена, когда его произведения останутся только памятниками эпохи, в которую он жил, но когда прийдет это время — мы еще не знаем...» . До абсурда довел подобное представление Д.И. Писарев в цикле из двух статей «Пушкин и Белинский» (1865), вообще отказав Пушнину в каком-либо значении: «в так называемом великом поэте, — писал он, — я показал моим читателям легкомысленного версификатора, опутанного мелкими предрассудками, погруженного в созерцание мелких личных ощущений и совершенно неспособного анализировать и понимать великие общественные и философские вопросы нашего века»22. На статьи Писарева откликнулся резкой эпиграммой поэт-сатирик Д.Д. Минаев («Пушкину, после вторичной его смерти», 1865): Гоним карающим Зевесом, Двойную смерть он испытал: Явился Писарев Дантесом И вновь поэта расстрелял. 21 Позднее Д.С. Мережковский с осуждением говорил о «грубо утилитарной точке зрения Писарева, в которой чувствуется смелость и раздражение дикаря перед созданиями непонятной ему культуры...» Статьи Писарева представляли собой реакцию на измельчание традиции осмысления Пушкина и в значительной мере были вызваны полемикой с представителями так называемого «чистого искусства» («искусства для искусства»), которые возводили свои традиции к Пушкину. Но взгляд Писарева на Пушкина возник и на основе предшествующей традиции понимания Пушкина демократической критикой. По остроумному замечанию А.А. Блока: «Во второй половине XIX века то, что слышалось в младенческом лепете Белинского, Писарев орал уже во всю глотку»23. Таким образом в ближайшие десятилетия, последовавшие за гибелью Пушкина, проявляется тенденция постепенного умаления значения его творчества; вторая половина XIX века оказалась во многом глуха к нему. Приведу характерный пример. В романе А.И. Эртеля «Гарденины, их дворня, приверженцы и враги» (1889) один из персонажей в ответ на просьбу молодого человека дать ему сочинения Пушкина, саркастически говорит ему: «Ну, батенька, вот уж охота! Пушкина уже давно в хлам сдали... Эти камер-юнкеры, эстетики, шаркуны в наше время презираются». Конечно, это не точка зрения автора, но писатель верно уловил тенденции восприятия Пушкина в воссоздаваемое им время (события романа происходят в 1870-е годы). Откликаясь в 1873 году на второе издание книги Анненкова (под заглавием «А.С. Пушкин. Материалы для его биографии и оценки произведений»), рецензент редактировавшегося Ф.М. Достоевским журнала «Гражданин» отмечал «общее равнодушие к Пушкину». Вместе с тем автор статьи (ее приписали было Достоевскому, но выяснилось, что она принадлежит известному критику Н.Н. Страхову) выражает надежду, что отношение к Пушкину должно со временем измениться: «Мы думаем <...>, что значение Пушкина будет долго возрастать, что это светило вечное, а не временное», но тут же оговаривается, что такие мысли «для многих покажутся и непонятными и неверными. Понимание Пушкина находится в великом упадке в наше время». И тем не менее время работало на Пушкина. Во-первых, поэт никогда не переставал 22 быть объектом внимания читателей и особенно русских писателей, остро ощущавших свою связь с пушкинской традицией, во-вторых же, несмотря на казалось бы неблагоприятные обстоятельства, и в обществе постепенно вызревало понимание подлинного значения Пушкина. Все это проявилось в особенности в 1880, 1887 и 1899 годах. Первым симптомом неувядающего интереса к Пушкину оказались торжества по поводу открытия памятника поэту в Москве в 1880 году24. В преддверии этого знаменательного события Достоевский прямо говорил о «восстановлении значения Пушкина по всей России» как о главной задаче предстоявших торжеств. И такую роль они, действительно сыграли. Один из их участников, И.С. Аксаков, назвал пушкинские торжества 1880 года «великим фактом в истории нашего самосознания». В их центре оказались речи писателей: И.С. Тургенева, А.Н. Островского и особенно Ф.М. Достоевского, его речь стала главным событием московских торжеств 1880 года. Правда, Б.В. Томашевский, характеризуя «блестящую речь Достоевского о Пушкине», заметил: «Речь эта характерна для Достоевского — и идет вся мимо Пушкина»25. Но это далеко не так. При всей спорности некоторых трактовок Достоевского, в его пушкинской речи содержится немало существенных суждений и точных наблюдений над произведениями Пушкина («Цыганы», «Евгений Онегин» и др.). Особенно это относится к оценке писателем того, что он определил как «всемирную отзывчивость» Пушкина26: «Пушкин лишь один из всех поэтов обладает свойством перевоплощаться вполне в чужую национальность»27. Это свойство гения Пушкина Достоевский связывает с тем, что в нем «выразилась наиболее его национальная русская сила, именно народность его поэзии...»28. «Пушкин, — сказал, завершая свою речь, Достоевский, — умер в полном развитии своих сил и бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем»29. Огромное впечатление, которое произвел на слушателей Достоевский, объясняется не только содержанием его речи, но и особой эмоциональностью ее произнесения, глубоким воздействием личности писателя, выразившего в своей речи задушевнейшие мысли и переживания. Речь Достоевского, действительно, сильна ее связью с особенностями мировоззрения писателя, глубоким выражением его credo. Пушкинскую речь Достоевского не- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина редко воспринимают как своеобразное завещание великого русского писателя (она была произнесена за несколько месяцев до его кончины)30, и это, естественно, повышает ее значение. Но и как слово о Пушкине речь Достоевского является важной вехой в истории русского национального самосознания. Именно к ней, как и вообще к пушкинским торжествам 1880 года восходит то новое осознание всеобъемлющего значения Пушкина, которое навсегда закрепится в русской культуре. Рядом с речью Достоевского значительно бледнеет речь Тургенева, также, однако, сохраняющая важное значение для нового осмысления исторической роли Пушкина. Высоко оценив его как великого национального поэта, Тургенев тем не менее остерегся признать его всемирное значение: «название национально-всемирного поэта, — осторожно говорил писатель, мы не решаемся дать Пушкину, хоть и не дерзаем его отнять у него»31. Эта половинчатая формулировка заметно уступает уверенным утверждениям Достоевского о «всемирности и всечеловечности его <Пушкина> гения»32. Следующей вехой в утверждении значения Пушкина оказался 1887 год, когда исполнилось пятьдесят лет со дня смерти поэта. Эта годовщина, совпала с утратой наследниками Пушкина авторского права на его произведения (обычно оно ограничивалось 25 годами, но для Пушкина было сделано исключение и срок этот был удвоен). Книгоиздатели широко воспользовались правом беспрепятственного издания сочинений Пушкина, тут же, в 1887 году появляется целый ряд новых изданий их от собраний сочинений разного уровня и до дешевых книжек, рассчитанных на многочисленных малообеспеченных и нетребовательных покупателей. По подсчетам американского исследователя М. Левитта, если до 1887 года после смерти Пушкина было выпущено примерно 50-60 тыс. экземпляров сочинений поэта, то только в 1887 году их было издано общим тиражом около 2,5 миллионов экземпляров (148 названий)33. Благодарные читатели буквально набросились на них; очевидцы свидетельствуют, что в первый же день после истечения срока авторских прав покупатели едва не разгромили книжный магазин газеты «Новое время». Наконец, в 1899 году был торжественно отмечен первый большой юбилей Пушкина — столетие со дня его рождения. В 1890-е Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций годы, по словам М. Левитта, Пушкин «быстро становился официально признанным национальным атрибутом»34, и это заставило правительство стимулировать пушкинский юбилей 1899 года, который, в отличие от чисто общественного пафоса пушкинских торжеств 1880 года, принял характер преимущественно официального торжества. Поэтому он значительно менее интересен, хотя, конечно, и в это время было сказано немало существенного. Это позволило даже современному пушкинисту И.З. Сурат назвать пушкинский юбилей 1899 года «пожалуй, <...> самым содержательным в истории пушкинских круглых дат», но как общий вывод подобное утверждение очень спорно. Правда, очень существенными оказались последствия юбилея 1899 года в научном отношении. Было предпринято первое академическое издание сочинений Пушкина: с 1899 по 1916 годы вышло четыре первых его тома (до стихотворных произведений 1827 года), а также т. 11 («История Пугачевского бунта»), позднее вышел еще т. 9 (критическая проза Пушкина) и на этом издание было прекращено. Для руководства академическим изданием в Академии наук была организована Пушкинская комиссия; с 1903 года как ее печатный орган стала выходить серия пушкиноведческих сборников «Пушкин и его современники» (ПиС). Наконец, в 1905 году была реализована возникшая в ходе юбилея идея создания вместо задуманного было нового памятника Пушкину в Петербурге научного учреждения его имени для хранения и исследования материалов по Пушкину и вообще русской литературе; так возник Пушкинский Дом Академии наук, и поныне существующий как Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Российской Академии наук (ИРЛИ РАН). На рубеже XIX и XX веков понимание Пушкина вступает в новую фазу, и это придает стимул углублению научного изучения его жизни и творчества. Связано это с изменением литературной ситуации: после длительного преобладания прозы в русской литературе на первый план снова выходит поэзия. Утверждается так называемый «серебряный век» русской поэзии. Само это определение возникнет, правда, позднее, в начале 1920-х годов; оно предполагает соотнесение с «золотым веком» под которым разумеется поэзия пушкинской эпохи и поэтическое творчество Пушкина прежде всего. Поэты «серебряного века» с повышенным вниманием обращаются к Пушни- 23 ну и его эпохе. В литературном сознании этого времени как бы падает временная дистанция, появляется острое ощущение сопричастности Пушкина современности, его незримого присутствия в ней. Очень удачно это чувство выразила Анна Ахматова в стихотворении 1911 года: Смуглый отрок бродил по аллеям, У озерных грустил берегов И столетие мы лелеем Еле слышный шелест шагов. Иглы сосен густо и колко Устилают низкие пни... Здесь лежала его треуголка И растрепанный том Парни35. Не случайно в это время возникает и понятие «мой Пушкин», предполагающее особо доверительные отношения поэтов «серебряного века» со своим великим предшественником. (Под таким заглавием посмертно в 1929 году был опубликован сборник статей В.Я. Брюсова о Пушкине — заглавие это восходило к замыслу автора еще 1911 года; позднее также озаглавит свой очерк 1937 года Марина Цветаева). Ряд поэтов «серебряного века» обращаются к изучению Пушкина, тем более, что некоторые из них (А. Блок, В. Брюсов, В. Иванов и др.) получили высшее гуманитарное образование и были подготовлены к научной работе в области пушкиноведения (особенно значительный вклад в него внес В. Брюсов). Позднее в изучение Пушкина вовлекутся и такие поэты, как А. Ахматова, В. Ходасевич, М. Цветаева.36 Внимание поэтов-пушкинистов, естественно, привлекали проблемы поэтики, и это сказалось в развитии пушкиноведения этих лет вообще. В пушкиноведении рубежа веков, и особенно в начале XX века формируется новый подход к изучению Пушкина. В это время практически заново возникает пушкиноведение как специальная научная дисциплина со своими пока еще немногочисленными кадрами. Как писал один из зачинателей этого нового движения Б.Л. Модзалевский: «пушкиноведение из области просвещенного любительства или более или менее случайного знания переходит на степень пристального исследовательского труда». Однако, самоопределившись как самостоятельная научная дисциплина, пушкиноведение и на рубеже 24 XIX — XX веков не сразу находит принципиально новый путь. По-прежнему сильна еще инерция преимущественно биографического изучения Пушкина, хотя и здесь были достигнуты впечатляющие результаты. Говоря об этом периоде развития пушкиноведения следует назвать по крайней мере три имени ученых, сыгравших важнейшую роль в изучении Пушкина главным образом в первые десятилетия XX века: С.А. Венгеров (1855 – 1920), Б.Л. Модзалевский (1874 – 1928) и П.Е. Щеголев (1877 – 1931). С.А. Венгеров не был крупным ученымисследователем, и в этом отношении его вклад в пушкиноведение был невелик. Но он принадлежал к тому типу ученых, которых позднее стали называть «организаторами науки», и в этом отношении его значение в пушкиноведении начала XX века трудно переоценить. Во-первых, он был инициатором одного из наиболее значительных изданий сочинений Пушкина. В издававшейся им серии «Библиотека великих писателей под ред. С.А. Венгерова» вышли шесть томов собрания сочинений Пушкина (СПб. / Пг.: Брокгауз — Ефрон, 1907 – 1915), к сожалению, как и многое предпринятое этим ученым, оставшееся незавершенным. Венгеровское издание сочинений Пушкина было задумано как своего рода энциклопедия по изучению поэта («Издание в такой же степени стремится быть собранием сочинений Пушкина, как и исследованием его жизни и творчества. <...> Мы хотели бы сделать из будущего издания своего рода Пушкинскую энциклопедию, где должно найти место все, что служит к уяснению жизни и творчества великого поэта», — отмечалось в предисловии к первому тому). Этой цели должны были служить подробные комментарии (к сожалению, в последних томах они были сильно сокращены, а проза Пушкина вообще осталась не прокомментированной из-за невыхода заключительного седьмого тома), а также многочисленные статьи, посвященные вопросам биографии и творчества Пушкина, в том числе и характеристике важнейших его произведений. И комментаторами и авторами статей выступили почти все наличные научные силы (М.О. Гершензон, Н.О. Лернер, Б.Л. Модзалевский, П.О. Морозов, П.Е. Щеголев и др.); кроме того, к комментированию и написанию статей для своего издания Венгеров привлек и писателей (Блока — им составлены комментарии к лицейским стихотворениям, — Брюсо- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина ва, Вяч. Иванова и др.). Венгеровское издание Пушкина было также щедро иллюстрировано произведениями лучших русских художников. Правда, при всех несомненных достоинствах издания оно имело и немало недостатков (не всегда надежный текст, излишняя пестрота и несостыкованность некоторых статей и комментариев и т.д.). Б.В. Томашевский справедливо критиковал «общий беспорядок, недостроенность, непропорциональность и случайность всего комментария» Венгеровского издания сочинений Пушкина37. И все же оно во многом сохраняет свое значение, и по сей день пушкинисты нередко обращаются к его материалам. Во-вторых, еще важнее, чем издание сочинений Пушкина, предпринятое Венгеровым, была организация им Пушкинского семинария в Петербургском университете и в других высших учебных заведениях, где он профессорствовал. Венгеровский семинарий сплотил молодые научные силы, создал для них условия для исследовательской работы, в том числе и для публикации ее результатов. Они были обобщены в трех выпусках издания: Пушкинист: Историко-литературный сборник / под ред. проф. С.А. Венгерова. СПб., 1914 – 1918 (последний, правда, в сильно урезанном виде). Как «Пушкинист IV» был помечен «Пушкинский сборник памяти проф. С.А. Венгерова» (1922), составленный учениками покойного ученого. В предисловии к нему отмечалось: «Одно из самых скромных начинаний Сем. Аф. «Пушкинист» вместе с тем был одним из самых его любимых». В сборниках «Пушкинист», помимо статей участников семинария (А.Л. Бема, А.С. Искоза-Долинина, М.О. Лопатто, Ю.Г. Оксмана, Б.М. Энгельгардта и др.), помещалась и «Летопись Пушкинских семинариев», дававшая представление об их повседневной работе, включая списки участников семинариев. Обратившись к этим спискам, можно получить наглядное представление о значительности работы Венгеровских семинариев: в них содержатся имена многих в будущем известных ученых, определивших направление русского литературоведения XX века. Кроме названных выше, это М.К. Азадовский, С.Д. Балухатый, Вас.В. Гиппиус, В.М. Жирмунский, М.К. Клеман, В.Л. Комарович, В.Я. Пропп, Ю.Н. Тынянов и мн. др. В списках встречаются и имена поэтов, в том числе и очень крупных: С.А. Ауслендера, С.М. Городецкого, Н.С. Гумилева, Г.В. Маслова, В.А. Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций Рождественского, В.В. Хлебникова. Особо следует выделить тех участников Венгеровского семинария, которые стали затем крупными учеными-пушкинистами: С.М. Бонди, М.Л. Гофман, Н.В. Измайлов, Д.П. Якубович... Не будучи формально участником Пушкинского семинария Венгерова близко к нему стоял и Б.В. Томашевский. Характерной особенностью Венгеровского семинария оказалось направление интересов его молодых участников, расходившееся с научной ориентацией его организатора. Большое внимание они стали уделять проблемам поэтики Пушкина. Это связано с общим направлением развития пушкиноведения начала XX века: падает его изоляция, подрывается преимущественно биографическая направленность изучения Пушкина; пушкиноведение отходит от присущего ему прежде налета дилетантизма, профессионализируется как филологическая дисциплина, тесно связанная с общим направлением развития филологической науки, и в этом немалая заслуга Венгеровского Пушкинского семинария. В большей мере с предшествующим направлением пушкиноведения соотносится научная деятельность Б.Л. Модзалевского, но и она идет в русле профессионализации пушкиноведения как важнейшей тенденции его развития на рубеже XIX и XX веков. В пушкиноведении начала XX столетия Модзалевский занимает, несомненно, центральное место. И хотя многочисленные работы ученого поражают разнообразием тем, Пушкин и его эпоха всегда оставались главным предметом его занятий. Первая посвященная Пушкину работа Модзалевского появляется в 1898 году, в год завершения им обучения в Петербургском университете, и вскоре же он оказывается вовлечен в мероприятия пушкинского юбилея 1899 года. Модзалевскому поручается подготовка юбилейной выставки в Академии наук, обстоятельный каталог которой стал одной из первых его пушкиноведческих работ. Будучи членом Комиссии по подготовке академического издания сочинений Пушкина, Модзалевский возглавляет ее печатный орган — «Пушкин и его современники» (ПиС, 1903 – 1928), продолжая руководить им до самой смерти. В ПиС регулярно появлялись и работы его редактора, в том числе и первый его капитальный труд — каталог библиотеки Пушкина (вып. 9 – 10, 1910)38. Но поручению акад. Л.Н. Майкова молодой ученый доставляет библиотеку поэ- 25 та в Петербург, хлопочет о ее приобретении государством для создаваемого Пушкинского Дома АН, одним из основателей, руководителей которого он также становится. «Пушкинский Дом обязан ему появлением на свет — и Пушкинский Дом останется навсегда памятником его творческой деятельности», — справедливо писал в некрологе покойного ученого (1928) один из ближайших его сотрудников Н.В. Измайлов39. Все это и определяет значение Б.Л. Модзалевского как крупнейшего знатока Пушкина, исследователя и организатора изучения его наследия. Важнейшими трудами его, наглядно представляющими характер исследовательской манеры ученого, оказались и щедро прокомментированные им издания «Дневника» (1923) и писем Пушкина (1926 — 1928)40. Именно здесь наиболее полно проявились способности и интересы Модзалевского как ученого-историка и генеалога, биографа Пушкина и знатока пушкинской эпохи. Показателен уже объем его примечаний. В Дневнике Пушкина (его текст, напечатанный корпусом, занимает 27 страниц) на них отведено свыше 200 страниц убористого петита. Подобное же соотношение и в издании писем Пушкина. Дарование Модзалевского предстает в этих примечаниях во всем своем блеске. «Примечания Б.Л. Модзалевского, — справедливо писал крупнейший пушкинист М.А. Цявловский, — это особый жанр литературоведения». Не случайно его комментарии определяли как своеобразную Пушкинскую энциклопедию: «Комментарий Модзалевского, — пишет современный исследователь В.Н. Баскаков в статье о нем в биографическом словаре «Русские писатели, 1800 — 1917» (т. 4, 1999), — представляет собой уникальную по богатству и точности энциклопедию пушкинской эпохи в ее ист. и биогр. связях, в этом своем качестве являющуюся одним из высших достижений академич. пушкиноведения 1910 — 1920-х гг.». Неожиданная смерть в еще нестаром возрасте помешала Б.Л. Модзалевскому довести начатое им издание писем Пушкина до конца. Третий их том (письма 1831 — 1833 годов) был подготовлен уже сыном покойного ученого Л.Б. Модзалевским41. Много лет спустя Пушкинским Домом был издан том писем Пушкина 1834 — 1837 годов, завершивший начатое Б.Л. Модзалевским комментированное издание эпистолярного наследия поэта42. Научное наследие Б.Л. Модзалевского сохраняет не только историческое значение. О 26 его актуальности в наши дни свидетельствуют современные переиздания его трудов. В 1999 году одновременно вышли два издания работ ученого: одно из них, выпущенное издательством «Аграф», воспроизвело посмертно изданный сборник избранных его работ, в другом, составленном заново, помещены наиболее значительные и научно актуальные исследования Модзалевского, включая в свое время изданную отельной книгой статью «Пушкин под тайным надзором» (3-е изд. 1925)43. Наконец, в недавнее время репринтным способом были переизданы и главные труды Б. Модзалевского: «Библиотека А.С. Пушкина»(1988), Дневник (1997)44 и Письма Пушкина (1989 —1990). Таким образом, работы умершего много лет тому назад ученого активно востребованы современной наукой, и это лишний раз свидетельствует о неувядаемом значении его трудов, созданных еще в начале прошлого столетия, когда пушкиноведение только подходило к поре своего расцвета. Его приближению немало способствовала и научная деятельность П.Е. Щеголева, известного историка, исследователя главным образом истории русской общественной мысли. Выступал Щеголев и как литературовед, много внимания уделивший также изучению жизни и творчества Пушкина. Главным вкладом Щеголева в пушкиноведение оказался его классический труд «Дуэль и смерть Пушкина». Впервые опубликованный в 1916 году в составе ПиС (вып. 25 – 27), он дважды был переиздан при жизни автора (1917, 1928). И это не случайно. Как пишет в предисловии к новому изданию книги Щеголева Я.Л. Левкович, последняя «продолжает быть живым явлением нашей литературы и должна стать доступной для всех, кого интересует биография Пушкина»45. И хотя после 3-го издания книги Щеголева исследователям стали доступны многие документы, не учтенные покойным историком, появились и новые труды, существенно корректирующие его концепцию46, она продолжает жить полной жизнью и в силу своих научных и литературных достоинств, а также благодаря тому, что автор впервые систематизировал и частично впервые опубликовал материалы, касающиеся истории последней дуэли Пушкина. Все это придает книге Щеголева значение фундаментального труда, без которого и в наше время невозможно постижение драматических обстоятельств гибели Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина поэта. Не меньшее значение имеют и другие пушкиноведческие труды Щеголева, собранные им под заглавием: «Из жизни и творчества Пушкина»(3-е изд. М.; Л., 1931). Назову, например, серию очерков «Пушкин и Николай I», статьи «Из разысканий в области биографии и текста Пушкина», «Амалия Ризнич в поэзии Пушкина» и др.47 Говоря о Модзалевском и Щеголеве, а частично и о Венгерове, мы незаметно пересекли границу предреволюционного периода развития пушкинистики, обратимся к ее последующим судьбам. Уже в первые годы после революции имя Пушкина вновь оказалось в центре литературных размышлений, при этом сохраняется возникшее в предреволюционный период ощущение сопричастности поэта современности, хотя проявляется оно по-разному. Писатели, не принявшие революцию или разуверившиеся в ее последствиях, стремились найти в Пушкине точку опоры в резко изменившемся и враждебном им мире. В начале 1921 года произошло внешне, казалось бы, неприметное, но получившее значительный резонанс событие. По случаю очередной не юбилейной 84 годовщины смерти Пушкина в Петрограде в Доме литераторов было проведено памятное собрание, центральным событием которого оказалась речь А.А. Блока «О назначении поэта» (собрание это было затем дважды повторено). Речь Блока была горячо принята слушателями. По своему значению и по впечатлению, которое она произвела, пушкинская речь Блока соизмерима с речью Достоевского на московских торжествах 1880 года, как в известной мере соизмеримы и события, с которыми они связаны. Блок, правда, не упомянул имени Достоевского в своей речи, но, конечно, помнил о его пушкинской речи. Еще и 1906 году в статье «Педант о поэте» он писал: «Достоевский провещал о Пушкине — и слова его покоятся в душе». Как и в случае Достоевского, речь Блока также оказалась предсмертным его выступлением, как и своеобразным «завещанием» великого поэта XX века. О впечатлении, произведенном речью Блока, проникновенно сказал один из его слушателей поэт В. Ходасевич: «Пока он говорил, чувствовалось, как постепенно рушится стена между ним и залом. В овациях, которыми его провожали, была та просветленная радость, которая всегда сопутствует примирению с любимым человеком». Завершая свою речь, Блок сказал: «Пушкин умер <...> Пушкина убила не Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха. С ним умирала его культура». И далее, процитировав стих Пушкина «На свете счастья нет, но есть покой и воля» (III, 258), поэт продолжал: «Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю — тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл. Любезные чиновники, которые мешали поэту испытывать гармонией сердца, навсегда сохранили за собой кличку черни <...> Испытание сердец поэзией Пушкина во всем ее объеме уже произведено без них. Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение»48. Слова Блока, разумеется, выражают его собственное мироощущение в условиях нараставшего идеологического давления советских «чиновников» на литературу. По словам американского исследователя М. Левитта, «было ясно, что Блок читает эпитафию революции, себе как поэту и дореволюционной культуре, высшим достижением которой для него был Пушкин»49. О восприятии речи Блока слушателями свидетельствует сделанная по свежим следам дневниковая запись К.И. Чуковского: «Блок <...> стал читать о том, что Бенкендорф не душил вдохновения поэта, как душат его теперешние чиновники, что П<у>шк<ин> мог творить, а нам (поэтам) теперь — смерть». Ключевым словом для Блока оказалось пушкинское словосочетание «тайная свобода» («Любовь и тайная свобода // Внушали сердцу гимн простой...»; см. I, 302). Его же он привел и в последнем своем стихотворении «Пушкинскому Дому», написанном незадолго до произнесенной им речи и возникшем в кругу размышлений, связанных с ее подготовкой: Пушкин! Тайную свободу Пели мы вослед тебе! Дай нам руку в непогоду Помоги в немой борьбе Не твоих ли звуков сладость Вдохновляла в те года? Не твоя ли, Пушкин, радость Окрыляла нас тогда? 27 На одном из повторных заседаний пушкинского памятного собрания 1921 года с речью «Колеблемый треножник» (тоже пушкинский образ; см. III, 165) выступил и В. Ходасевич. Размышляя о путях восприятия Пушкина, он предвидел неизбежное «охлаждение» к нему: «Исторический разрыв с предыдущей пушкинской эпохой навсегда отодвинет Пушкина в глубину истории. Та близость к Пушкину, в которой выросли мы, уже не повторится никогда». Отсюда, продолжал Ходасевич, — «настоятельная потребность» «отчасти — разобраться в Пушкине, пока не поздно, пока не совсем утрачена связь с его временем, отчасти — страстным желанием еще раз ощутить его близость, потому что мы переживаем последние часы этой близости перед разлукой. И наше желание сделать день смерти Пушкина днем всенародного празднования отчасти, мне думается, подсказано тем же предчувствием: это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке». Ходасевич имеет здесь в виду принятое на собрании 1921 года решение ежегодно отмечать день смерти Пушкина как важнейшую памятную дату русской культуры. Однако и поэты, принявшие большевистскую революцию, тоже исходили из свойственного эпохе ощущения личной близости к Пушкину. Проявилось это в нескольких стихотворениях 1924 года, приуроченных к 125-летию со дня его рождения Может я один что сегодня действительно жалею, нету вас в живых», — проникновенно писал в стихотворении «Юбилейное» В.В. Маяковский. Поэт, в недавнем прошлом один из соавторов нашумевшего манифеста футуристов 1912 года, призывавшего «Бросить Пушкина <...> с Парохода современности», признавался теперь в любви к своему великому предшественнику; более того, видит в нем близкое себе явление: Я люблю вас, Навели Вы но живого, а не мумию. хрестоматийный глянец. Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 28 по-моему при жизни — думаю — тоже бушевали. Африканец! (курсив мой. – Л.С.) Ср. написанное в том же году стихотворение С.А. Есенина: «Пушкину»: Блондинистый, почти белесый, В легендах ставший как туман, О Александр! Ты был повеса, Как я сегодня хулиган. (курсив мой. – Л.С.) Все в том же 1924 году со стихотворением «О Пушкине» выступил и Э.Г. Багрицкий. Оно интересно своей связью с зарождением советского мифа о Пушкине — якобы последовательном политическом вольнодумце, даже революционере, ставшем поэтому прямой жертвой самодержавия («...Наемника безжалостную руку // Наводит на поэта Николай!») Впрочем, такое представление зависело и от состояния изучения дуэли и смерти Пушкина, в частности, в книге П.Е. Щеголева. Правда, наиболее отчетливо концепция будто бы непосредственной вины Николая I в гибели Пушкина предстанет только в 3-м ее издании (1928), кстати, явно повлиявшем позднее на восторженно принявшую ее М. Цветаеву: «Зорче вглядися! Не забывай: // Певцоубийца Царь Николай // Первый» (стихотворение «Поэт и царь» из поэтического цикла начала 1930-х годов «Стихи к Пушкину»). Возвращаясь к стихотворению Багрицкого 1924 года, отмечу, что и в нем проявляется искренность чувств поэта, острое ощущение личной близости к Пушкину: Я мстил за Пушкина под Перекопом, Я Пушкина через Урал пронес. <.................................................................> И сердце колотилось безотчетно, И вольный пламень в сердце закипал, И в свисте пуль, за песней пулеметной Я вдохновенно Пушкина читал! <..................................................................> ...Цветет весна — и Пушкин отомщенный Все так же сладостно вольнолюбив. Все стихотворение Багрицкого пронизано мыслью о прямой связи Пушкина с революционной современностью; еще более отчетливо проводится она в более раннем его стихотворении «Пушкин» (1923): Свершается победа трудовая... Взгляните: от песчаных берегов К ним тень идет, крылаткой колыхая, Приветствовать приход большевиков. Вот так, не больше, не меньше — тень Пушкина, приветствующая «приход большевиков»! Подобная прямолинейная тенденция явно противостояла позиции Блока — Ходасевича, исходивших из мысли о Пушкине как высшем проявлении уходящей культуры, неспособной найти достойный отклик в новых поколениях. Но обе эти точки зрения оказались фактом живого литературного восприятия Пушкина, и обе они так или иначе сказались в пушкиноведении 1920-х годов. Впрочем, модернизация Пушкина проявилась в нем относительно меньше, хотя с нею связано свойственное советской науке о Пушкине преувеличенное внимание к политическому вольнолюбию поэта, его «декабризму». Это привело к некоторому перекосу: преимущественное изучение раннего творчества Пушкина надолго отодвинуло исследовательский интерес к его зрелому периоду, что было свойственно трудам даже серьезных ученых. В 1920-е же годы догма о Пушкине-революционере, чуть ли не предтече советской идеологии утверждается неоднократно. В книге В.В. Вересаева «Невыдуманные рассказы» приводится следующий характерный эпизод: мол, один молодой пушкинист читал в середине 1920-х годов доклад, в котором «серьезнейшим образом доказывал, что Пушкин был большевиком чистейшей воды, безо всякого даже уклона. Разнесли мы его жестоко». Но один из слушателей со скрытой иронией поддержавший автора, шутливо заметил: «Я только удивляюсь, что докладчик не привел еще одной, главнейшей цитаты из Пушкина, которая сразу заставит умолкнуть всех возражателей. Вспомните, что сказал Пушкин: «Октябрь уж наступил...»». Возможно, конечно, что эпизод этот если не вымышлен, то сильно гипертрофирован; он очень походит на анекдот, но он вполне в духе описываемого времени. Например, в одной из своих поздних работ о Пушкине В. Брюсов неисторично утверждал: «Пушкин был революционер, как в юности, так и в зрелую пору жизни и в самые последние ее годы». Но в литературоведении первых послереволюционных десятилетий существовала и другая тенденция, явно умалявшая значение Пушкина, приписывая ему «сервилизм», Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций якобы прислужничество режиму Николая I. Как утверждал нарком просвещения А.В. Луначарский, «трагедия приспособленчества <...> накладывала на весь облик и творчество Пушкина очень определенные тени». Эту концепцию подхватили так называемые «вульгарные социологи», нанесшие, особенно в 1930-е годы, большой вред познанию Пушкина. Их концепции представляли собой лобовую попытку применить марксистские догмы к истолкованию литературы; из этого получился конфуз, и идеологические власти, поняв, что опростоволосились, поставив не на ту лошадку, поспешили откреститься от данного направления, припечатав его уничижающим ярлыком «вульгарного социологизма». Приведу в качестве примера «вульгарно-социологической» дефиниции определение Пушкина в статье о нем в «Литературной энциклопедии» 1930-х годов (т. 9): Пушкин, читаем мы здесь, — «обуржуазивающийся дворянин, идущий по прусскому пути»; «Пушкин, отражая тенденции экономики России в период падения хлебных цен, принадлежал к дворянам, стремившимся к формам буржуазного землевладения» и т.д. и т.п. И таким попыткам «классового» истолкования Пушкина несть числа, хотя среди подобных сочинений попадались и более или менее заметные труды, как, например, книга Д.Д. Благого «Социология творчества Пушкина» (1926, 2-е изд. – 1931), первая глава которой, правда, стандартно называлась «Классовое самосознание Пушкина»; вместе с тем в книге было немало и ценных наблюдений, отчасти перекочевавших в позднейшие работы этого видного пушкиниста. Еще в 1920е годы, развивая нигилизм футуристов, так называемый Пролеткульт, призывал создавать пролетарскую культуру с чистого листа, минуя чуждые традиции, в том числе и Пушкина. Об этом прямо говорил Л.Д. Троцкий. Рабочему классу, утверждал он, «нужно только овладеть еще Пушкиным, впитать его в себя — и уже тем самым преодолеть его». Но все же не эти завихрения определяли характер изучения Пушкина в 1920 — 1930-е годы. Главным здесь было развитие и приумножение тех традиций, которые определились в пушкиноведении начала XX века; в частности, закрепляется поворот от биографии к творчеству Пушкина, преобладает спокойное академическое его изучение преимущественно вне идеологических «установок» времени. Свою роль в этом сыграло и современное мас- 29 совое восприятие Пушкина, во многом отталкивавшееся от официальных догм. Как писал в 1949 году писатель-эмигрант Б.К. Зайцев: «Любование Пушкиным <...>, к удивлению, выдержало и революцию. <...> То, что Пушкин победил в той России, которой годами вколачивали противоположное, есть великая наша надежда, победа нашего духа...». Что же касается собственно пушкиноведения первых советских десятилетий, то оно, опираясь на достижения дореволюционной науки о Пушкине и отталкиваясь от них, пришло к самым значительным своим свершениям. На 1920 — 1930-е годы, как отчасти и на последующие десятилетия приходится несомненный расцвет пушкиноведения. Первые послереволюционные десятилетия — это время великих пушкинистов (Б.В. Томашевский, С.М. Бонди, Н.В. Иамайлов, М.А. и Т.Г. Цявловские, Д.П. Якубович и др.). В изучение Пушкина включаются многие крупнейшие ученые, причем не только литературоведы: М.П. Алексеев, В.В. Виноградов, Г.О. Винокур, Г.А. Гуковский, В.М. Жирмунский, Ю.Г. Оксман, Ю.Н. Тынянов, Б.М. Эйхенбаум и мн. др. Одному из них — Н.И. Мордовченко — приписывают афоризм: мол, каждый уважающий себя филолог-русист должен хоть раз в жизни «согрешить Пушкиным». В пределах настоящей работы нет возможности подробнее осветить значение и характер деятельности названных ученых: ряд важнейших их работ читатель неоднократно встретит в списке рекомендуемой литературы; некоторые из них будут упомянуты и частично охарактеризованы в ходе дальнейшего изложения. Центральным событием XX века, во многом определившим направление понимания и изучения Пушкина в названном столетии, оказался пушкинский юбилей 1937 года — столетие со дня гибели поэта, необыкновенно широко отмеченный как в СССР, так и зарубежной Россией. В Советском Союзе его празднование совпало со сменой ориентиров политики с интернационалистских ценностей на национальные. Это привело к тому, что на родине поэта юбилей 1937 года снова в значительной мере превратился в показное официальное мероприятие. Как остроумно заметил современный исследователь Е.Г. Эткинд: «В 1937 году советская власть хотела легализовать себя посредством Пушкина». В ходе юбилея появилось немало казенных речей и статей, 30 утверждавших официальный культ Пушкина в соответствии с укоренившейся к этому времени советской пушкинской мифологией: великий поэт рассматривался как естественный якобы союзник новой власти, ее предшественник и провозвестник. По словам другого современного исследователя В.М. Марковича, «творчество Пушкина становилось предметом восхищения и гордости лишь постольку, поскольку подразумевалось, что оно было ступенькой, ведущей к «свершениям сегодняшнего дня». В сущности, Пушкину отводилась роль ценного «попутчика» социалистической культуры». Но этой официозной стороной значение пушкинского юбилея 1937 года, пышно отмеченного в СССР, отнюдь не ограничилось. В ходе его обнаружилось и другое — проявление подлинной народной любви к Пушкину. Само внимание к поэту, частота размышлений о нем, нередко весьма справедливых и ценных, вопреки официальной шумихе, имело несомненно большое значение. Томившийся на Соловках выдающийся русский ученый и мыслитель священник П.А. Флоренский в частном письме справедливо заметил: «Можно чувствовать удовлетворение, когда видишь самый факт внимания к Пушкину. Для страны важно не то, что о нем говорят, а то, что вообще говорят; далее Пушкин будет говорить сам за себя и скажет все нужное». Приведу еще слова другого выдающегося русского мыслителя-эмигранта Г.П. Федотова: «Среди тьмы русской жизни, среди казней, предательства, лжи, окутывающей все непроницаемой пеленой, одна мысль сейчас <в 1937 году> утешает, дает надежду: в России читают Пушкина <...>, читают как никогда раньше не читали. Пушкин стал любимым народным поэтом. <...> В этом, может быть, и состоит единственное подлиннее достижение революции». А уже в наше время Е.Г. Эткинд справедливо заметил, что «юбилейные торжества 1937 года оказались лучшей проверкой пушкинского искусства на устойчивость. Пушкин из 1937 года выскользнул незапятнанным». Но юбилей Пушкина в 1937 году был широко отмечен и в русском Зарубежье. «Юбилей Пушкина, — заметил в дневниковой 10 февраля 1937 г. записи крупный ученый-литературовед А.Л. Бем, живший в Праге, — из праздников праздник, — <...> это всем радость, и гордость, и вера...». Активное чествование Пушкина в среде первой послереволюционной русской эмиграции стимулировало и Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина международный резонанс пушкинского юбилея. Конечно, в ходе юбилейных торжеств в русском Зарубежье тоже были свои перехлесты — с противоположным советской пропаганде знаком, — но главной задачей пушкинского юбилея за пределами России, как отмечалось в постановлении созданного в Париже Центрального (или Всемирного) Пушкинского комитета51, заключалась в том, чтобы объединить русскую эмиграцию вокруг имени Пушкина как безусловного символа русской культуры. Одной из задач этого комитета была координация деятельности многочисленных (более ста) Пушкинских комитетов, созданных во многих странах, где жили русские эмигранты, в том числе и в Латвии. Еще с середины 1920-х годов сначала в Эстонии, а затем повсеместно в русском Зарубежье вплоть до конца 1930-х годов торжественно отмечались Дни русской культуры, по инициативе А.Л. Бема приуроченные ко дню рождения Пушкина. Центральная мысль пушкинского юбилея в зарубежной России прошла красной нитью во многих выступлениях русских деятелей. «Мы дышим Пушкиным, — говорил в речи на торжественном заседании Богословского института в Париже выдающийся русский религиозный философ о. Сергий Булгаков, — мы носим его в себе, он живет в нас больше, чем сами мы это знаем, подобно тому, как живет в нас наша родина. Пушкин и есть для нас в каком-то смысле родина <...>, и не только поэзия Пушкина, но и сам поэт. Пушкин — чудесное явление России, ее как бы апофеоз, и так именно переживается ныне этот юбилей как праздник России. И этот праздник должен пробуждать в нас искренность в почитании Пушкина, выявлять подлинную к нему любовь52. Одним из из важнейших мероприятий пушкинского юбилея 1937 года за рубежом оказалась большая Пушкинская выставка («Пушкин и его эпоха») в Париже, организованная крупным культурным деятелем русского Зарубежья балетмейстером С.М. Лифарем53 и вызвавшая большой интерес не только русских ее посетителей. По словам Лифаря, она «оказала исключительно большое влияние на отношения французского общества к русской культуре, русской литературе, она дала ей большое и лучшее представление о ней»54. Чествование Пушкина зарубежной Россией в 1937 году оказалось важной вехой национальной самоидентификации русского рас- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций сеяния. По словам Н.А. Струве, оказавшиеся в вынужденной эмиграции русские люди обращались к Пушкину «как к якорю спасения, как залогу ее <России> будущего возрождения», и в этом вообще заключалось непреходящее значение пушкинских юбилейных торжеств 1937 года, причем, думается, не только за пределами России. С пушкинским юбилеем 1937 года связаны крупнейшие достижения русского пушкиноведения, в 1930-е годы переживавшего свой «звездный час». Именно научное изучение Пушкина в значительной мере искупило явные просчеты официального юбилея. С.М. Лифарь, из-за рубежа наблюдавший за подготовкой пушкинских торжеств в СССР, справедливо замечал: «...попытки представить Пушкина как апостола и пророка русской социальной революции <...> потерпели полную неудачу, и добросовестность серьезных советских пушкинистов восторжествовала над искажающей подлинный лик Пушкина тенденцией»55. Подготовка к юбилею была отмечена появлением нескольких серьезных специальных изданий, предоставивших свои страницы публикации новых материалов и исследований о Пушкине: том 16-18 «Литературного наслед-ства», целиком посвященный Пушкину (1934), как и 1-я книга «Летописей Государственного Литературного музея» (1936), а также серийное издание восстановленной в 1933 году академической Пушкинской комиссии «Пушкин. Временник Пушкинской комиссии» (1936 – 1941). Во всех этих изданиях были опубликованы многочисленные новые материалы, относящиеся к жизни и творчеству Пушкина, и исследования ученых, многие из которых вошли в пушкиноведческую классику и с тех пор неоднократно переиздаются. Но главным делом, объединившим усилия ученых, исследователей Пушкина, было, конечно, так называемое «большое академическое издание» сочинений Пушкина (далее – Акад.)56. Его замысел впервые оформился еще в конце 1920-х годов, а к началу 1930-х годов, ввиду приближавшегося пушкинского юбилея, Акад. приобрело значение дела общегосудар-ственного значения. Издание было задумано как полный свод всего, написанного Пушкиным, не исключая и его нетворческих рукописей, значительная часть которых была опубликована в книге: Рукою Пушкина: Несобранные и неопубликованные тексты / Подг. изд. и коммент. М.А. Цявловокий, Л.Б. Модза- 31 левский, Т.Г. Зенгер <Цявловская>. М.; Л., 1935. Предполагалось также приложить к академическому изданию и альбом всех рисунков Пушкина. Сложнейшей задачей, стоявшей перед участниками Акад., была публикация не только основного, но и вариантного текста произведений Пушкина; для этого надо было заново прочесть все его рукописи и найти наиболее рациональные приемы их чтения, а также представления их в разделе «других редакций и вариантов», что и было успешно осуществлено; новый метод был разработан С.М. Бонди (см. 330, с. 143 – 192). Акад. объединило вокруг себя практически все наличные научные силы, его участниками были: М.П. Алексеев, Д.Д. Благой, С.М. Боиди, В.В. Виноградов, Г.О. Винокур, В.В. Гиппиус, Г.А. Гуковский, Н.В. Измайлов, Л.Б. Модзалевский, А.Л. Слонимский, Б.В. Томашевский, Ю.Н. Тынянов, М.А. и Т.Г. Цявловские, Б.М. Эйхенбаум, Д.П. Якубович и др. Участие в Акад. оказалось той школой, в которой выковывались и совершенствовались методы не только текстологического, но и историко-литературного исследования Пушкина, независимо от того, что в силу ряда неблагоприятных обстоятельств издание оказалось лишенным научного комментария, вначале задуманного, частично осуществленного; представление об этом дает так называемый «пробный» том (7-й), в котором была подробнейшим образом прокомментирована пушкинская драматургия57. Драматическая судьба Акад. прослежена в нескольких работах его участников: С.М. Бонди, Н.В. Измайлова и Л.Л. Домгера58. (Кроме снятия комментариев не были также изданы том нетворческих рукописей Пушкина и альбом его рисунков). Однако очевидная неполнота и ущербность издания не снижает его реального — и огромного — значения; Акад. и до сих пор остается образцом академического издания сочинений писателя-классика. По словам Н.В. Измайлова, оно «выбором и подготовкой текстов, установлением их датировки отразило высочайший уровень советского академического пушкиноведения и на долгие годы осталось и остается эталоном текстологической работы»59. Но дело не только в текстологии: даже при отсутствии комментариев (частично они были написаны или на их основе были подготовлены исследовательские работы их предполагаемых авторов) работа над пушкинским 32 текстом потребовала мобилизации исследовательских усилий компетентнейшего научного коллектива; поэтому участие в Акад. и смогло стать высочайшей пушкиноведческой школой, пройдя которую ученые предельно повысили уровень изучения Пушкина; пушкиноведение становится вершиной литературоведческой мысли 1930-х годов. Работа над Акад. была в основном завершена к 1940 — 1941 годам, в послевоенные годы проводилась лишь доводка ранее подготовленных томов. Издание Акад. охватывает период между 1937 (тома 1, 4, 6, 7, 8 и 13) и 1949 годами, то есть как раз между двумя большими пушкинскими юбилеями: столетием со дня смерти и стопятидесятилетием со дня рождения поэта. Это обстоятельство сыграло роковую роль; после того, как Сталину было доложено о завершении издания, ни о каком выпуске недостающих томов уже не могло быть и речи. В результате издание оказалось практически незавершенным, и даже появление в 1959 году Справочного тома, включившего в себя, помимо дополнений и уточнений текста, большой указатель, отчасти принявший на себя функции отсутствующего комментария, не могло спасти сложившуюся ситуацию. Таким образом, Акад. и сопутствовавшие ему исследования подтвердили высокий уровень пушкиноведения в России. И русское Зарубежье в 1937 году не осталось в стороне от исследования Пушкина. В качестве его несомненных достижений можно назвать биографические книги П.Н. Милюкова60 и А.В. Тырковой-Вильямс61, а также блестящие работы русских религиозных философов И.А. Ильина («Пророческое призвание Пушкина»62) Г.П. Федотова («Певец империи и свободы») и С.Л. Франка («Пушкин как политический мыслитель»)63. Пушкинский юбилей 1937 года и его последствия в культуре и науке подвели итоги первого послереволюционного этапа русской пушкинистики; новый ее этап относится уже к послевоенным годам. Важнейшим событием первых послевоенных лет явились подготовка и проведение в 1949 году нового большого пушкинского юбилея. Практически это свелось к повторению характера юбилейных мероприятий 1937 года, однако с гораздо меньшим размахом. На ход юбилейных торжеств и 1949 года неблагоприятное влияние оказала внутриполитическая обстановка в СССР, связанная Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина с новым усилением идеологического давления (пресловутые постановления ЦК ВКП(б) 1946 —1948 годов и особенно развязанная с 1949 года кампания против так называемого «космополитизма»64). Сказалось это и на возможностях научного изучения Пушкина, успехи которого в то время были значительно менее впечатляющими, чем в конце 1930-х годов. Но все же и здесь были заметные достижения. В 1949 году выходит так называемое «малое академическое издание» Полного собрания сочинений Пушкина под редакцией Б.В. Томашевского, выдержавшее затем еще три издания (1953 – 1958, 1962 – 1965, 1977 – 1979). С 1949 года стали регулярно проводиться Пушкинские конференции65, сыгравшие немаловажную роль в консолидации и координации исследований жизни и творчества Пушкина. Сперва они именовались Всесоюзными Пушкинскими конференциями, начиная с ХVII (1965) — просто Пушкинскими, а с 1991 года получили статус международных — «Пушкин и мировая культура». Большое значение для интенсификации изучения Пушкина имела и концентрация в конце 1940-х годов всех рукописей поэта в одном месте хранения — Рукописном отделе Пушкинского Дома. Ранее они были распылены по разным архивохранилищам, что создавало дополнительные сложности, особенно при подготовке Акад. В 1951 году появляется первый том «Летописи жизни и творчества А.С. Пушкина» М.А. Цявловского, доведенный до начала сентября 1826 года (отъезд Пушкина из Михайловского в Москву)66. Дальнейшая работа над летописью растянулась на долгие годы и ее результат, к сожалению, так и не был обнародован. Наконец, в 1950-е годы реализуется один из заветных замыслов пушкинистов, занимавший, в частности, участников еще венгеровского Пушкинского семинария, — создается Словарь языка Пушкина67. В его главную редакцию, наряду с лингвистами В.В. Виноградовым и С.Г. Бархударовым, вошли и пушкинисты-литературоведы Д.Д. Благой и Б.В. Томашевский. И все же, несмотря на эти очевидные успехи, в конце 1940-х — начале 1950-х годов явно недоставало крупных объединяющих всех пушкинистов дел и идей. Некоторое оживление и в научное изучение Пушкина внесла так называемая хрущевская «оттепель»: в 1956 году выходит первый том монографии Б.В. Томашевекого (1890 — 1957) «Пушкин», задуманной по крайней мере в четырех томах, три из которых должны были заключать Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций в себе систематическую характеристику всего творчества Пушкина, в четвертом же предполагалось проследить рецепцию его русской литературной мыслью и литературой. Однако преждевременная кончина великого ученого оборвала его работу буквально на полуфразе. В 1961 году посмертно был опубликован второй том его монографии, в котором, наряду с написанным для второго тома текстом, были помещены некоторые статьи Томашевского, касающиеся проблем, получивших бы развернутое изложение в задуманной монографии (поэтому том имел подзаголовок «материалы к монографии»). Несмотря на ее незавершенность, монография Томашевского оказала большое стимулирующее воздействие на развитие последующего пушкиноведения и до сих пор остается одним из авторитетнейших трудов за всю историю науки о Пушкине. В 1990 году к столетию со дня рождения ученого его монография была переиздана, но без сопутствовавших ей в первом издании статей, по большей части вошедших в изданный тогда же сборник его пушкинских работ68. С 1956 года регулярно издаются сборники «Пушкин. Исследования и материалы» (ПИМ), заменившие прекращенное в 1941 году издание «Пушкин. Временник Пушкинской комиссии». Сама же академическая Пушкинская комиссия была восстановлена в 1958 году и вскоре же начинается издание ее органа — «Временник Пушкинской комиссии» (1963 – 2002, 28 вып.). В конце 1950-х годов в Пушкинском Доме создается Сектор (ныне Отдел) пушкиноведения, во главе которого становится Б.В. Томашевский, а после его смерти — академик М.П. Алексеев. Всё это, как и продолжавшиеся Пушкинские конференции, способствовало консолидации научных сил в области пушкиноведения. Для стимулирования дальнейшего изучения Пушкина важную роль сыграло подведение итогов и определение обозримых задач пушкиноведения в большой коллективной монографии «Пушкин. Итоги и проблемы изучения», появление которой можно считать точкой отсчета современного этапа науки о Пушкине, если только сейчас мы не находимся в начале новейшего ее периода. О современном этапе изучения Пушкина скажу очень суммарно — сделано и делается достаточно много и трудно все даже вкратце обозреть. Конечно, кадровый состав современного пушкиноведения, за малыми исключениями (покойные Ю.М. Лотман и В.Э. Вацуро), 33 не может сравниться с великими пушкинистами прошлого, и все же можно назвать немало имен крупных ученых, внесших в последние десятилетия значительный вклад в современную науку о Пушкине. Это Л.И. Вольперт, покойные В.А. Грехнев и Я.Л. Левкович, В.С. Непомнящий, С.А. Фомичев, Ю.Н. Чумаков, и др., чья деятельность преимущественно связана с пушкиноведением. Из более молодых пушкинистов назову М.Н. Виролайнен, Н.И. Михайлову, О.С. Муравьеву, О.А. Проскурина, И.З. Сурат, покойного Е.С. Хаева, Э.И. Худошину. Как всегда в изучение Пушкина вносят немалый вклад и ученые, занятые преимущественно другими научными проблемами: это, например, В.С. Баевский, С.Г. Бочаров, покойная Л.Я. Гинзбург, Б.М. Гаспаров, М.Л. Гаспаров, В.А. Кошелев, Г.В. Краснов, покойные Е.А. Маймин, Г.П. Макогоненко, В.В. Пугачев, Н.Я. Эйдельман. Все эти перечни можно было бы еще многократно умножить, особенно последний, ибо прикосновение к пушкинской проблематике всегда было и остается привлекательным и почетным для любого литературоведа и представителей смежных научных дисциплин делом. Свой вклад в изучение Пушкина вносят и пушкинисты-любители, хотя зачастую их дилетантские публикации не выдерживают научной критики. Но есть здесь и счастливые исключения, как, например, вышедший в 1975 году биографический словарь ленинградского инженера Л.А. Черейского, еще с 1930-х годов увлеченно собиравшего сведения о знакомых Пушкина: «Пушкин и его окружение» — ценнейший справочник, к которому постоянно обращаются исследователи69. Назову еще исследования ученого-биолога, реэмигранта из тогдашней Чехословакии Н.А. Раевского, обратившегося к разработке хранившегося там чрезвычайно ценного архива близкой знакомой Пушкина, внучки М.И. Кутузова, Д.Ф. Фикельмон. Результатом его изучений явились книги «Если заговорят портреты» (Алма-Ата, 1965) и «Портреты заговорили» (2-е изд. Алма-Ата, 1976). Будучи популярными работами, они тем не менее и поныне остаются в поле зрения и профессиональных пушкинистов. Очень необходим приток в современное пушкиноведение новых сил, тем более, что время выдвигает перед нами новые большие задачи, среди которых первое место занимает издание нового Полного собрания сочинений Пушкина (первый том — 1999) — важный сти- 34 мул для роста кадрового потенциала науки о Пушкине. Недаром Д.С. Лихачев говорил, что создание нового академического издания Пушкина — это «основная национальная задача Пушкинского Дома». Подготовка этого издания естественно актуализовала текстологические проблемы: необходимо проверить и перепроверить чтение всех пушкинских текстов и уточнить, где это нужно, основной текст произведений поэта. И главное — новое издание должно разрешить задачу, насильственно снятую при подготовке Акад.: создать полноценный научный комментарий ко всем произведениям Пушкина, и эта задача, как показывает первый том нового академического издания, решается вполне успешно. Вообще изучение Пушкина в наше время развертывается очень широко, тем более, что в постсоветской России созданы условия для преодоления идеологических догм, сковывавших развитие пушкиноведения в советский период. Не случайно поэтому современные ученые обратились к исследованию ранее табуированных тем, в частности, важной проблемы «Пушкин и христианство». Правда, здесь порой наблюдается некоторый перекос. Как остроумно заметил крупнейший современный филолог М.Л. Гаспаров, раньше мы чтили Пушкина за оду «Вольность», теперь — за религиозное стихотворение «Отцы пустынники и жены непорочны...». Сама по себе проблема эта и важна и актуальна, но решать ее надо, не впадая в крайности и не приписывая Пушкину несвойственные ему черты чуть ли не религиозного мыслителя, как это иногда случается в некоторых современных работах. Примером непредвзятого и взвешенного подхода к теме является, к сожалению, охватывающая лишь ранний период жизни и творчества Пушкина исследование покойного академика А.М. Панченко «Ранний Пушкин и русское Православие»70. Пушкиноведение стоит сейчас перед необходимостью пересмотра и преодоления некоторых издержек советского литературоведения, вызванных идеологическим нажимом на него. Такова, например, проблема общественной позиции позднего Пушкина и много других, включая частные вопросы интерпретации отдельных произведений поэта (с этим нам еще придется встретиться в дальнейшем изложении). Важным стимулом для развития пушкиноведения на современном этапе оказался, как обычно, и большой пушкинский юбилей Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 1999 года — двухсотлетие со дня рождения Пушкина. К сожалению, в его проведении снова было немало казенщины и вообще прошел он довольно невыразительно. По справедливому суждению И.З. Сурат, «реальной духовной связи» с Пушкиным «и вообще какой бы то ни было содержательности не наблюдалось в процессе нынешнего юбилея». Пушкинский юбилей 1999 года, продолжает она, «отразил общенациональный комплекс неполноценности. Мы переживаем такой период в русской истории, когда у многих, если не у подавляющего большинства мыслящих людей в России, нарастает ощущение, что великая Россия уходит в небытие <...> Россия теряет вектор развития и отрывается от своего славного прошлого, одним из символов которого является великая русская культура и ее центральная фигура — Пушкин». Однако в плане научного изучения Пушкина юбилей 1999 года имел большое значение и именно в силу важности тех задач, которые стоят сегодня перед пушкиноведением. Еще в преддверии пушкинского юбилея Ю.М. Лотман заметил: «двухсотлетний юбилей Пушкина совпадет с «тектоническим» периодом, периодом пересмотров и поисков». «Новый уровень науки, — продолжал он, — требует новых исследований по всем почти вопросам — от структурного анализа отдельных текстов до отношения Пушкина к ведущим этапам мировой цивилизации»71. Ю.М. Лотман, к сожалению, не дожил до 1999 года, когда он мог бы убедиться, что некоторые из его предвидений начинают сбываться. В ходе подготовки юбилея и непосредственно в юбилейном году прошло множество пушкинских конференций не только в России, но и за ее пределами. Появилось и немало пушкинских изданий, некоторые из них имеют фундаментальное значение для дальнейшего развития науки о Пушкине: это и полная «Летопись жизни и творчества Ал. Пушкина»72, и первый том «Онегинской энциклопедии»73 и уже упомянутый первый том нового академического издания сочинений поэта. Наконец, это факсимильное издание всех рабочих тетрадей Пушкина74, выполненное на столь высоком полиграфическом уровне, что может даже заменить собой подлинные рукописи, когда доступ к оригиналам исследователю затруднен. Еще в 1999 году Пушкинская комиссия РАН возобновила издание сборников «Пушкин и его Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций современники». Словом, будем оптимистами. Изучение Пушкина продолжается, и оно будет продолжено и впредь новыми поколениями пушкинистов XXI и последующих веков. До сих пор речь шла главным образом о русской пушкинистике, и это потому, что именно Россия является естественным центром понимания и изучения наследия ее национального гения. Однако в последние десятилетия (как, впрочем, и раньше тоже) пушкиноведение приобретает все более международный характер. В разных странах изучение Пушкина становится все более интенсивным, и не только в Европе и Северной Америке, но и в таких странах, как Япония и Южная Корея, где сложились заметные пушкиноведческие центры. Можно назвать ряд крупных имен ученых, внесших заметный вклад в современное изучение Пушкина. Это прежде всего старейшина американского пушкиноведения Дж.Т. Шоу; помимо ряда специальных исследований, им составлены ценнейшие справочники: словарь пушкинских рифм и конкорданция поэзии Пушкина75 (конкорданция, или симфония — перечень всех употребленных писателем слов во всех их формах с приведением всех контекстов с данным словом). Под редакцией Шоу изданы и письма Пушкина в переводе на английский язык и т.д. Наряду с названным ученым можно упомянуть и других заметных американских пушкинистов: У. Викери, П. Дебрецени76, У.М. Тодда77, Л. Штильмана78, С.С. Давыдова79 и др. В Англии это Дж. Бейли80 и Э. Бриггс, во Франции — А. Менье и А. Труайя, в Германии —покойный Г. Рааб, К. Хильшер81, А. Эббингхаус, К. Штедтке, В. Шмид82 в Канаде — Д. Клейтон83, в Израиле — С.М. Шварцбанд84 и мн. др. Современное западное пушкиноведение возникло не на пустом месте, но имеет глубокие корни. В его становлении немалую роль сыграли и продолжают играть выходцы из России: Р.О. Якобсон85, В.В. Набоков86, Е.Г. Эткинд87, М.Г. Альтшуллер88, А.А. Долинин и др. Обращение западных исследователей к Пушкину важно как своего рода взгляд со стороны, в частности, для изучения наследия поэта в контексте мировой культуры (монография Дж. Бейли, комментарий к «Евгению Онегину» В. Набокова и др.). И вообще, чем шире круг исследователей Пушкина, тем более значительны результаты изучения его великого наследия. Завершая краткий обзор зарубежного вклада в изучение Пушкина, 35 замечу еще, что в США, например, успешно работает Международное общество пушкинистов, издается пушкиноведческий журнал; наконец, недавно в Нью-Йорке открыт первый на Западе музей Пушкина. И такие примеры можно было бы умножить. В заключение остановлюсь на некоторых, на мой взгляд, наиболее актуальных проблемах современного изучения Пушкина. 1. Необходимо всестороннее изучение художественной эволюции Пушкина, и в связи с этим точное установление взаимосвязи жанров и форм пушкинского творчества (как и отдельных произведений поэта) в едином движении, а также исследование эстетической позиции Пушкина в ее эволюции (в связи с развитием творчества). 2. В непосредственной связи с первой задачей необходимо и изучение отдельных жанров и форм, как и отдельных произведений Пушкина в системе его творчества. Для этого важно выработать представление о творчестве Пушкина как целостной системе. 3. Определение места Пушкина в русском и мировом литературном процессе как в сравнительно-историческом, так и в историкофункциональном аспектах (эволюция представлений о нем в обществе89), 4. Решение ряда текстологических проблем, особо актуализировавшихся в связи с осуществлением нового академического издания сочинений Пушкина90, а также разработка методики комментирования его произведений. Таковы только самые основные, так сказать, «глобальные» задачи современного пушкиноведения; существует множество частных проблем, которые более или менее успешно ставятся и решаются русскими и зарубежными пушкинистами. Немало нерешенных проблем имеется еще и в стиховедческом аспекте изучения пушкинского наследия. Помимо собственно литературоведческих задач, есть и другие, к которым обращено (или недостаточно обращено) внимание исследователей, работающих в смежных отраслях науки: таковы, в частности, проблемы языка и стиля Пушкина, которые после классических работ В.В. Виноградова91 и других ученых, к сожалению, привлекают мало внимания современных лингвистов92, а также определение места Пушкина в истории русской общественной мысли (здесь Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 36 очень необходима помощь историков и философов) и т.д. Словом, задачи, которые стоят перед современным пушкиноведением, многочисленны и разнообразны, поэтому чрезвычайно важно пополнение его новыми поколениями исследователей. К сожалению, не только в обывательской, но порой и в филологической среде бытует предрассудок, будто Пушкин, мол, давно и всесторонне изучен и ничего нового в области пушкиноведения осуществить якобы уже невозможно. Это совсем не так, и первое же обращение к пушкинской проблематике убеждает в противном: о Пушкине не только можно, но и должно сказать много нового (напомню приведенное в начале суждение Белинского о неисчерпаемости пушкинского гения). Надеюсь, что убедиться в этом поможет знакомство с проблематикой изучения творчества Пушкина в последующих разделах моей работы. Перед современными исследователями стоит непочатый круг проблем, решение которых обещает значительное обогащение знаний о Пушкине. Поэтому, обращаясь к молодым моим читателям, я настойчиво призываю их, не боясь очевидных трудностей, приступить к самостоятельному изучению Пушкина и, уверен, их ждут на этом пути немалые удачи и даже открытия. Примечания 1 См., напр.: Слинина Э.В. Лирика А.С. Пушкина 1820–1830-х гг. Проблемы становления личности поэта: Учебное пособие по спецкурсу. Псков, 1990; Худошина Э.И. Жанр стихотворной повести в творчестве A.C. Пушкина: «Граф Нулин», «Домик в Коломне», «Медный всадник». Новосибирск, 1987; Лотман Ю.М. Роман в стихах Пушкина «Евгений Онегин»: Спецкурс. Вводные лекции в изучение текста. (ср. отд. изд – Тарту, 1975); Чумаков Ю.Н. «Евгений Онегин» и русский стихотворный роман. Новосибирск, 1983; Шатин Ю.В. «Капитанская дочка» А.С. Пушкина в русской исторической беллетристике первой половины XIX века: Учеб. пособие к спецкурсу. Новосибирск, 1987; Пугачев В.В. Эволюция общественно-политических взглядов Пушкина: Учеб. пособие. Горький, 1967 и др. 2 Как было уже указано в предисловии к публикации, в настоящем случае все ссылки объединены и даны в виде концевых сносок (прим. публикатора). 3 Григорьев А.А. Литературная критика. М., 1967. С. 166. 4 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина / Ред. предисл. и прим. Н.И. Мордовченко. Л. 1937. С. 12. 5 Там же. С. 613. 6 О содержании понятия см.: Бочаров С.Г. Из истории понимания Пушкина // Бочаров С.Г. Сюжеты русской литературы. М., 1999. С. 227-260. Краткий очерк понимания Пушкина в XIX и XX вв. см. в моей ст.: Два века с Пушкиным // Даугава. 1999. № 3. С. 103–120. 7 Наиболее подробным, практически исчерпывающим и обстоятельно прокомментированным изданием прижизненных критических отзывов о Пушкине является новейший сборник «Пушкин в прижизненной критике». Пока вышли два его тома, охватывающие период с 1820 по 1830 г. Последующие отзывы критиков можно найти в издании: Русская критическая литература о произведениях Пушкина: Хронологический сборник критико-библиографических статей / Сост. В.А. Зелинский. М., 1888 – 1899. Ч. 3 – 7, 3-е изд. – М., 1907 – 1910 (первые две части – М., 1887, 3-е изд. – 1903 – 1904 по временному охвату совпадают с материалами новейшего издания). Составитель старого сборника преследовал прикладные, педагогические цели, он не оснащен научным аппаратом, далеко не охватывает всего материала, недостаточно тщательно отредактирован и т.д. Зато сборник Зелинского охватывает период от 1820-х до 1850-х гг., т.е. выходит за пределы прижизненной критики пушкинского творчества. 8 См.: Киреевский И.В. Критика и эстетика. М., 1979. С. 43-55. То же: Пушкин в прижизненной критике <Т. 2>: 1828 – 1830. СПб., 2001. С. 73-82. 9 См. там же. С. 56-65. То же: Пушкин в прижизненной критике <Т. 2>. С. 211–214 и 105-108. 10 Там же. С. 59. То же: Пушкин в прижизненной критике <Т. 2>. С. 212. 11 Гоголь Н.В. Собр. соч.: В 7 тт. М, 1986. С. 56. 12 См.: Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 270-273. 13 Достоевский Ф.М. Полн. Собр. соч.: В 30 т. Т. 26. Л., 1984. С. 136. 14 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2: Материалы к монографии (1824 – 1837). М.; Л., 1961. С. 446. 15 Анненков П.В. Материалы для биографии А.С. Пушкина. СПб., 1855 (репринтное издание и комментарий – М., 1985). 16 Современное переиздание названных трудов см.: Бартенев П.И. О Пушкине: Страницы жизни поэта: Воспоминания современников. М., 1992. С. 55-231. 17 Дружинин А.В. Пушкин и последнее издание его сочинений // Дружинин А.В. Прекрасное и вечное. М., 1988. С. 52-100. Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций 18 См.: Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 554. 19 Чернышевский Н.Г. Полн. собр. соч.: В 15 т. Т. 2 С. 475. 20 Там же. С. 473. 21 Там же. С. 905. 22 Писарев Д.И. Соч.: В 4 т. Т. 3. М., 1956. С 415. 23 Блок А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 6. М.; Л., 1962. С. 167. 24 См. новейшую содержательную книгу американского исследователя: Левитт. М.Ч. Литература и политика: Пушкинский праздник 1880 г. СПб., 1994. 25 Томашевский Б.В. Пушкин: Работы разных лет. М., 1990. С. 65. 26 Достоевский Ф.М. Полн. Собр. соч.: В 30 т. Т. 26. С. 146. 27 Там же. С. 145-146. 28 Там же. С. 147. 29 Там же. С. 149. 30 См., напр.: Волгин И. Завещание Достоевского // ВЛ. 1980. № 6. С. 154-196. Викторович В. «Брошенное семя возрастет»: Еще раз о «завещании» Достоевского // ВЛ. 1991. № 3. С. 142-168. 31 Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем: В 28 т. Т. 15. М.; Л., 1968. С. 75. 32 Достоевский Ф.М. Полн. Собр. соч.: В 30 т. Т. 26. С. 148. 33 См.: Левитт М.Ч. Указ. соч. С. 173, 247 (примеч. 23). 34 Там же. С. 176. 35 См.: Тименчик Р.Д. Ахматова и Пушкин: Разбор стихотворения «Смуглый отрок бродил по аллеям...») // Пушкинский сборник. Рига, 1968. С. 124 – 131. (Уч. зап. / Латв. ун-т. Т. 106). 36 См.: Ахматова А.А. О Пушкине: Статьи и заметки. 3-е изд., испр. и доп. М., 1989; Цветаева М.И. Мой Пушкин. 3-е изд., доп. М., 1981. О пушкинских работах В.Ф. Ходасевича см.: Сурат И.З. Пушкинист Владислав Ходасевич. М., 1994. 37 Томашевский Б.В. Пушкин: Работы разных лет. С. 23. 38 Одновременно с появлением «Библиотеки А.С. Пушкина» в составе ПиС книга распространялась и самостоятельно. См.: Модзалевский Б.Л. Библиотека А.С. Пушкина:(Библиографичеокое описание): Отд. оттиск из изд. ПиС, вып. 9 – 10. СПб., 1910. О библиотеке Пушкинна и составленном Модзалевским ее каталоге подробнее см. мою ст.: Библиотека Пушкина и ее описание // Модзалевский Б.Л. Библиотека А.С. Пушкина: Приложение к репринтному изд. М., 1988. С. 57-99. Там же в примеч. и отсылки к литературе вопроса. 39 В частности, Н.В. Измайлов принимал участие в создании вместе с Б. Модзалевским и поны- 37 не сохраняющего свое значение краткого очерка жизни и творчества Пушкина (см.: Пушкин: Очерк жизни и творчества / Б.Л. Модзалевский, Н.В. Измайлов Л.; М., 1924). 40 Пушкин. Дневник, 1833 – 1835 / Под. ред. и объяснительными примеч. Б.Л. Модзалевского. М.; Пг., 1923; Пушкин. Письма / Под ред. и с примеч. Б.Л. Модзалевского. М.Л., 1926. Т. I, 1815 – 1825; М.; Л., 1928. Т. 2, 1826 – 1830. 41 Пушкин. Письма. М. , 1935. Т. 3, 1831 – 1833 / Под ред. и с примеч. Л.Б. Модзалевского. 42 Пушкин. Письма последних лет, 1834 – 1837 / Отв. ред. Н.В. Измайлов. Л., 1969. 43 Модзалевский Б.Л. I) Пушкин: Воспоминания; Письма; Дневники. М.: Аграф, 1999; 2) Пушкин и его современники: Избр. тр. (1898 – 1928). СПб., 1999. 44 В составе изд.: Пушкин А.С. Дневник, 1833 – 1835 / С коммент. Б.Л. Модзалевского, В.Ф. Саводника, М.Н. Сперанского. М., 1997. Два последних – комментаторы параллельной изданию Модзалевского публикации дневника Пушкина (М., 1923). Укажу еще одну современную републикацию работы Модзалевского. В приложении к сборнику «Род и предки Пушкина» (М., 1995. С. 339– 442) перепечатана изданная посмертно (Л., 1932) брошюра (в соавторстве с М.В. Муравьевым) «Пушкины. Родословная роспись», дающая представление о родословии Пушкиных вплоть до 1920-х гг. 45 Щеголев П.Е. Дуэль и смерть Пушкина: Исследование и материалы. М., 1987. С. 19. 46 См. особ.: Абрамович С.Л. Пушкин в 1836 г.: Предыстория последней дуэли. 2-е изд., доп. Л., 1989. Высокую оценку этой книги дал Ю.М. Лотман в рец. на ее 1-е изд.: О дуэли Пушкина без «тайн» и «загадок»: Исследование, а не расследование // Лотман Ю.М. Пушкин: Биография писателя; Статьи и заметки 1960 – 1990; «Евгений Онегин» Комментарий. СПб., 1995. С. 375-388 (впервые: Таллин. 1985. № 3. С. 90-99). Статья Лотмана приложена также к позднейшему переизданию книги Абрамович (СПб., 1995). Краткий обзор важнейших материалов о дуэли и смерти Пушкина, ставших известными, начиная с середины 1950-х гг., см. в моей ст.: Приближение к истине: История гибели Пушкина в публикациях последних десятилетий // Даугава, 1987. № 2. С. 106-111. 47 Часть их включена в изд.: Щеголев П.Е. Первенцы свободы. М., 1987. С. 166-168, 208-405. 48 49 Блок А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 6. М.; Л., 1962. С. 167. См.: Левитт М.Ч. Указ. соч. С. 180. Ходасевич В.Ф. Колеблемый треножник: Избранное. М. 1991. С. 204, 205). 51 Деятельность этого Комитета и люди, в него входившие, подробно представлены в двухтомном 50 Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 38 сб.: Центральный Пушкинский комитет в Париже (1935 – 1937). М., 2000. 52 Пушкин в русской философской критике. Конец XIX – первая половина XX вв. М. 1990. С. 270. 53 Подробнее о парижской Пушкинской выставке ем. в ст. С.М. Лифаря в указ. изд. (<Т.> 1. С. 75 –98). Ср. в том же изд. (<Т.> 2. С. 467-535) ст. ученого-пушкиниста М.Л. Гофмана «Пушкин и его эпоха. Юбилейная выставка в Париже». 54 55 Там же. <Т.> 2. С. 97-98. Там же. <.Т.> 2. С. 64-65. 56 Пушкин. Полн. собр. соч. М.: Изд-во АН СССР, 1937 – 1949. Т. I – 16 (в 20 кн.) и Справочный том (1959). В 1995 – 1997 гг. изд-во «Воскресенье» осуществило репринтное воспроизведение Акад. с добавлением двух дополнительных томов: 17го (Рукою Пушкина: Выписки и записи разного содержания; официальные документы. 2-е изд., перераб. / Отв. ред. Я.Д. Левкович, С.А. Фомичев. М., 1997), в основу которого положено упомянутое ранее изд. 1935 г., и 18-го (Рисунки / Ред. С.А. Фомичев. М., 1996). Таким образом, формально Акад. было восполнено недостающими томами; но полное решение этой задачи возможно лишь в составе нового академического издания сочинений Пушкина (об этом применительно к дополнительному 18 т. см.: Сурат И.З. О старом академизме и новой русской пушкинистике: [Рец.]: Пушкин А.С. Полное собрание сочинений в 17 т. Т. 18 (дополнительный): Рисунки. М., Воскресенье, 1996. 640 стр. // НМ. 1997. № 7. С. 225-229. 57 Пушкин. Полн. собр. соч. Т.7: Драматические сочинения. М., 1935. 58 См.: Бонди С.М. Об академическом издании сочинений Пушкина // ВЛ. 1963. № 2. С. 123-131; Измайлов Н.В. Академическое издание сочинений Пушкина // ИАН СЛЯ, 1974, т. 33, № 3, с. 254-266; Домгер Л.Л. Советское академическое издание Пушкина. New York City, 1953. 59 Измайлов Н.В. Академическое издание сочинений Пушкина. С. 266. 60 Милюков П.Н. Живой Пушкин (1837 – 1937): Историко-биографический очерк. Ср. современное переиздание (М., 1997). 61 Тыркова-Вильямс А.В. Жизнь Пушкина. Т. 1: 1799 – 1824. М., 1998. 62 Речь И.А. Ильина была произнесена 9 февраля 1937 г. в Риге и вскоре там же опубликована отдельной брошюрой. 63 См.: Пушкин в русской философской критике. С. 328-375, 396-422. 64 Современному молодому читателю, недостаточно знакомому с перипетиями идеологической кампании 1949 г., поможет обращение к ст.: Аза- довский К.М., Егоров Б.Ф. «Космополиты» // НЛО. 1999. № 36. С. 83-135. 65 См.: 25 Пушкинских конференций, 1949 – 1978: (Библиографические материалы) / Сост. В.В. Зайцева. Л., 1980. 66 Уже в наше время книга была дважды переиздана: Летопись жизни и творчества А.С. Пушкина, 1799 – 1826 / Сост. М.А. Цявловский. 2-е изд., испр. и доп. Л., 1991, а также в составе нового, четырехтомного изд. полной пушкинской биографической летописи (см.: Летопись жизни и творчества Александра Пушкина: В 4 т. М., 1999) – 1-й и частично 2-й т. 67 Словарь языка Пушкина: В 4 т. М., 1956 – 1961. Позднее был издан дополнительный том: Новые материалы к словарю А.С. Пушкина. М., 1982, существенно пополнивший его, в частности, регистрацией слов, употребленных Пушкиным в вариантном тексте. 68 Томашевский Б.В. Пушкин: Работы разных лет. М., 1990. 69 См.: Черейский Л.А. Пушкин и его окружение. 2-е изд., доп. и перераб. Л., 1988. Ответственным редактором обоих изданий книги был крупнейший ученый-пушкинист В.Э. Вацуро. В несколько сокращенном виде словарь Черейского включен в состав книги, претенциозно названной «Пушкинская энциклопедия» (М., 1999), ничего общего с жанром персональных энциклопедий не имеющей: заимствованные из книги Черейского статьи по большей части восполнены портретами упоминаемых лиц. 70 Панченко А.М. Ранний Пушкин и русское Православие // Панченко А.М. Русская история и культура: Работы разных лет. СПб., 1999. С. 340-360. 71 Лотман Ю.М. Пушкин 1999 г.: Каким он будет? // Таллин. 1987. № 1. С. 63, 64. 72 Летопись жизни и творчества Пушкина / Сост. М.А. Цявловский, Н.А. Тархова Т. 1-4. М., 1999. 73 Онегинская энциклопедия / Под общей ред. Н.И. Михайловой. Т. 1-2. М., 1999 – 2004. 74 Пушкин А.С. Рабочие тетради. СПб.; Лондон, 1995-1997. Т. 1-8. 75 См.: Shaw J.T. 1) Pushin’s Rhimes: A Dictionary. The University of Wiskonsin Press. 1974; 2) Pushkin: A Concordance to the Poetry. Columbus, Ohio: Slavica Publishers, Inc., 1985. Vol. 1-2 (есть и современное российское переиздание конкордации Дж.Т. Шоу – М., 2000). 76 См.: Debrezeny P. The Other Pushkin: A Study of Aleksander Pushkin’s Prose Fiction. Stanford, 1983 (рус. перевод: Дебрецени П. Блудная дочь. Анализ художественной прозы Пушкина. СПб., 1995 [Современ. запад. русистика]). 77 См.: Тодд У.М. «Евгений Онегин»: роман Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина. Курс лекций жизни // Тодд III У.М. Литература и общество в эпоху Пушкина / Пер. с англ. Спб., 1996. С. 110145. 78 См.: Штильман Л. Проблемы литературных жанров и традиций в «Евгении Онегине» Пушкина: К вопросу перехода от романтизма к реализму // American Contributions to the Fourth International Congress of Slavicists ‘s-Gravenhage, 1958. P. 321-367. 79 См.: Давыдов С.С. Реальное и фантастическое в «Пиковой даме» // Revu des etudes slaves. Tome 59. Fasc. 1-2. 263-266 p. 80 См.: Bayley J. Pushkin: A comparative commentary. Cambridge University Press, 1971. 81 Cм.: Hielscher K. A. S. Puškins Versepik. Autoren-Ich und Erzählstruktur. München, 1966. 82 Cм.: Шмид В. Проза Пушкина в поэтическом прочтении: «Повести Белкина». СПб., 1996, а также: Шмид В. Проза как поэзия: Статьи о повествовании в русской литературе. СПб., 1994. С. 9-87. 83 Cм.: Clayton, J. Douglas. Ice and Flame: Aleksandr Pushkin’s “Eugene Onegin” Toronto, 1985. 84 См.: Шварцбанд С. История «Повестей Белкина», Иерусалим, 1993. 85 См.: Якобсон Р.О. Статуя в поэтической мифологии Пушкина // Якобсон Р.О. Работы по поэтике М., 1987. С. 145-180; Якобсон Р.О. Заметки на полях лирики Пушкина // Якобсон Р.О. Работы по поэтике. С. 213-218; Якобсон Р.О. Заметки на полях «Евгения Онегина» // Якобсон Р.О. Работы по поэтике. С. 219-224; Якобсон Р.О. Раскованный Пушкин // Якобсон Р.О. Работы по поэтике. С. 235-240. 39 86 См.: Набоков В.В. Комментарий к роману А.С. Пушкина «Евгений Онегин» / Пер. с англ. СПб., 1998. 87 См.: Эткинд Е.Г. Божественный глагол: Пушкин, прочитанный в России и во Франции. М., 1999. 88 См.: Альтшуллер М.Г. Пушкин и Вальтер Скотт // Альтшуллер М.Г. Эпоха Вальтера Скотта в России: Исторический роман 1830-х гг. 1996. С. 206-257 (Современ. запад. русистика). 89 В этом плане представляет интерес недавнее издание: Легенды и мифы о Пушкине. СПб., 1995. 90 Подробнее см. мою ст.: К проблемам пушкинской текстологии: (Из наблюдений над стихотворениями Пушкина 1830 – 1836 годов) // Пушкин и другие: Сб. ст. к 60-летию профессора Сергея Александровича Фомичева. Новгород, 1997. С. 1120, а также: Измайлов Н.В. О принципах нового академического издания сочинений Пушкина // ПИМ. 1979. Т. 9. С. 5-164; Фомичев С.А. О принципах академического издания сочинений А.С. Пушкина // ИАН СЛЯ. 1982. № 3. С. 229-238; Лотман Ю.М. К проблеме нового академического издания Пушкина // Лотман Ю.М. Пушкин. Спб., 1995. С. 369-373; Вацуро В.Э. Еще раз об академическом издании Пушкина: Разбор критических замечаний проф. Вернера Лефельдта // НЛО. 1999. № 37. С. 253-266. 91 См.: Виноградов В.В. Язык Пушкина: Пушкин и история русского литературного языка М.; Л., 1935; Виноградов В.В. Стиль Пушкина. М., 1941. 92 См.: Левин В.Д. Некоторые задачи изучения языка Пушкина // ИАН СЛЯ. 1963. № 6. С. 465477; Гаспаров Б.М. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка СПб., 1999. 40 Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) Важнейшей особенностью пути Пушкина-писателя является исключительная стремительность творческого развития. Ю.Н. Тынянов говорил о «быстрой, даже катастрофической» эволюции пушкинского творчества1. За отпущенные ему судьбой 24 творческих года поэт проделал поистине гигантский путь. Изучая его, необходимо иметь в виду постоянную смену художественных задач, которые ставил перед собой и последовательно решал Пушкин, движение от этапа к этапу, даже от одного произведения к другому, ибо, по образному выражению крупного ученого-литературоведа Л.В. Пумпянского, каждое произведение поэта «есть географическое открытие новой страны». Приступая к монографическому освещению пушкинского творчества, Б.В. Томашевский постулировал: «Познать творчество Пушкина значит познать природу тех изменений, коим подвергалась система его творчества в целом»2. Для решения этой задачи важно установить периодизацию творчества Пушкина, соответствующую реальному его развитию. Та периодизация, которая более или менее устоялась, следует преимущественно за биографией поэта, что является реликтом былого, преимущественно биографического подхода к изучению Пушкина. Обычно выделяют лицейский период (1813 — 1817), за ним следует «петербургский период» (1817 — 1820), затем период южной ссылки (1820 — 1824), михайловский период (1824 — 1826); несколько менее определенно решается вопрос о периодизации творчества Пушкина 1826 — нач. 1837 годов, здесь обычно выделяются первые годы после ссылки (182 — 1829) и, наконец, тридцатые годы (начиная с 1830 года и до смерти поэта). Эту биографическую схему известный пушкинист Б.С. Мейлах остроумно назвал «географической», поскольку, по крайней мере до 1826 года, она жестко привязывается к «перемене мест» пребывания поэта3. В какойто мере эта привычная схема соответствует реальной эволюции творчества Пушкина, но все же она нуждается в существенных коррективах (подробнее см. мою статью: Проблемы периодизации творчества Пушкина // ИАН СЛЯ. 1982. № 3. С. 219–228). Далее мы будем рассматривать творчество Пушкина, объединяя его этапы в более крупные хронологические блоки: раннее творчество (1813—1820), творчество первой половины 1820-х годов (1820—1826), творчество второй половины 1820-х годов (1826—1830) и трорчество 1830-х годов (1831— нач. 1837 года), учитывая по возможности реальные изменения в творчестве поэта внутри каждого из названных периодов. *** Пушкин сказал о себе: «начал я писать с 13-летнего возраста и печатать почти с того же времени» (VII, 131). И действительно, первые известные нам его произведения датируются 1813-м годом (стихотворение «К Наталье», начало поэмы «Монах» и эпиграмма на лицейского товарища Пушкина В.К. Кюхельбекера «Несчастие Клита»). Первое опубликованное произведение поэта «К другу стихотворцу» появилось 4 июля 1814 года в журнале «Вестник Европы» (№ 13). Этими произведениями открывается лицейское творчество Пушкина, дошедшее до нас в довольно большом объеме, но все-таки не полностью: сохранилось далеко не все, к тому же то, что сохранилось, дошло Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) не столько в автографах, сколько в многочисленных копиях, отдельных и в составе различных рукописных сборников. Не всегда знаем мы первоначальные редакции лицейских стихотворений Пушкина, а те из них, которые он публиковал и впоследствии, печатаются обычно в поздних редакциях (кроме Акад. и современного академического издания сочинений поэта). Еще в Лицее Пушкин задумал первый свой авторский сборник — «Стихотворения Александра Пушкина, 1817», рукопись которого, тоже преимущественно в авторизованных списках дошла до нас в составе первой рабочей тетради поэта. Издание сборника, однако, не состоялось. И все же, несмотря на очевидную неполноту сведений о лицейском творчестве Пушкина, сохранившаяся его часть дает достаточное представление о составе и характере корпуса стихотворений юного поэта и прежде всего о его лирике (в пушкинские времена именовавшейся «мелкими стихотворениями») — доминанте его творчества лицейских лет. Но практически мы почти ничего не знаем о лицейской прозе Пушкина4, совсем, кроме отрывочных сведений, о его лицейской драматургии и т.д. Лицейская поэзия Пушкина является самодостаточной; Ю.Н. Тынянов утверждал: «В лицейских стихах он является совершенно законченным поэтом особого типа», связывая юношескую поэзию Пушкина с стилизацией, относящейся к «периферии литературного течения, называемого «карамзинизмом»»5. И тем не менее лицейская поэзия Пушкина многими нитями связана и с его последующим творчеством. Как писал известный литературовед начала XX века Вл.В. Гиппиус: «В первых уже, так называемых лицейских стихотворениях Пушкина есть в возможности все то, что в будущем развилось и оформилось». Уже лицейская поэзия Пушкина поражает своим формальным совершенством, и это несмотря на явную несамостоятельность многих идей, образов, поэтических приемов. Об этом удачно заметил в одном из своих писем Б.Л. Пастернак: «Как иногда внутренне пуст и технически блестящ Пушкин-лицеист, как опережают его средства выражения действительную надобность в них. Он уже может говорить обо всем, а говорить ему еще не о чем». На это обратили внимание уже современники. В.А. Жуковский в письме П.А. Вяземскому так писал о Пушкине — начинающем поэте: «Он теперь бродит вокруг чужих идей и картин. Но ког- 41 да запасется собственными увидишь, что из него выйдет». Наглядно проявляется это уже в первом известном нам стихотворении юного Пушкина «К Наталье», порожденным его детской влюбленностью в крепостную актрису домашнего театра графа В.В. Толстого: Так и мне узнать случилось, Что за птица Купидон; Сердце страстное пленилось; Признаюсь — и я влюблен. <...........................................> Миловидной жрицы Тальи Видел прелести Натальи, И уж в сердце — Купидон! (I, 9) Это чувство еще внове для автора, и он ищет средства для его выражения в известных ему литературных и музыкальных образцах: Завернувшись балахоном, С хватской шапкой набекрень Я желал бы Филимоном Под вечер, как всюду тень, Взяв Анюты нежну руку Изъяснять любовну муку, Говорить — она моя! Я желал бы, чтоб Назорой Ты старалася меня Удержать умильным взором. Иль седым опекуном Легкой, миленькой Розины, Старым пасынком судьбины, В епанче и с париком, Дерзкой пламенной рукою Белоснежну, полну грудь... Я желал бы... да ногою Моря не перешагнуть, И, хоть по уши влюбленный, Но с тобою разлученный, Всей надежды я лишен. (I, 10-11) Филимон и Анюта, Назора, Розина и ее старый опекун — все это персонажи литературных и музыкальных произведений XVIII века («Мельннк-колдун, обманщик и сват» А. Аблесимова, музыка С. Соколовского, итальянская опера Саккини «Обманутый скупец», «Севильский цирюльник» Бомарше и одноименная опера Паэзиелло); обращение к ним помогло юному поэту как-то передать еще понастоящему не испытанное и недоступное ему пока чувство. Любопытна и концовка стихотворения: Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 42 — Кто же ты, болтун влюбленный? — Взглянь на стены возвышенны, Где безмолвья вечный мрак; Взглянь на окна загражденны, На лампады там зажженны... Знай, Наталья! — я монах! (I, 11) И этот авторский образ имеет литературное происхождение («Обитель» французского поэта XVIII века Грессе); вместе с тем он навеян и лицейскими впечатлениями. Царскосельский Лицей, в котором учился Пушкин, был строго закрытым учебным заведением. Все шесть лет пребывания в нем лицеисты должны были провести в его стенах без увольнения на каникулы (лишь на Рождество 1816 года они были отпущены домой, но не все воспользовались этой возможностью; Пушкин ездил тогда в Петербург к родителям). Остановлюсь немного на характеристике Лицея, с которым связаны значительные и очень важные для поэта несколько лет его жизни. Это большая тема, широко освещенная в литературе, к которой полезно обратиться за большими подробностями6. Говоря о творчестве Пушкина, и не только лицейского периода, очень важно иметь представление о Лицее, вошедшем в него как постоянная тема поэта — вплоть до стихотворения 1836 года «Была пора — наш праздник молодой...» Для Пушкина Лицей прочно связался с образом его детства; «...бросается в глаза, — справедливо утверждал Ю.М. Лотман, — что, когда в дальнейшем Пушкин хотел оглянуться на начало своей жизни, он неизменно вспоминал только Лицей — детство он вычеркнул из своей жизни»7. В дальнейшем мы неоднократно будем говорить о лицейской теме в творчестве Пушкина, всегда сохранявшей для поэта особую привлекательность. Что же касается собственно лицейской поэзии Пушкина, то ее, как справедливо отмечал видный исследователь пушкинского Лицея К.Я. Грот, «нельзя изучать вне обстановки Лицея его времени, отделив и вырвав ее из той почвы, которая ее питала, из той стихии или среды, в которой она создавалась и расцветала»8. Царскосельский Лицей возник в 1811 году, его торжественное открытие состоялось 19 октября, ставшего чтимой датой русского календаря благодаря главным образом Пушкину, хотя во многом и независимо от него только, ибо Лицей занимает значительное место и сам по себе как один из ярких культурных феноменов XIX — начала XX веков. Мысль о создании Царскосельского Лицея возникла на излете «дней Александровых прекрасного начала» (слова Пушкина; см. II, 113), в ходе подготовки широко задуманных крупнейшим политическим деятелем начала XIX века М.М. Сперанским реформ русской государственности. В постановлении о Лицее отмечалось, что его учреждение «имеет целью образование юношества, особенно предназначенного к важным частям службы государственной». Иными словами, Сперанский полагал, что Лицей станет учебным заведением, в котором готовились бы чиновники будущей высшей администрации. «Вы будете иметь непосредственное влияние на благо целого общества», — говорил, обращаясь к своим будущим воспитанникам, А.П. Куницын в памятной им речи на церемонии открытия Лицея. Еще в ходе подготовки к его основанию вокруг идеи Лицея развернулась борьба, но верх взяло направление, заданное Сперанским. Правда, была все же отклонена первоначально возникшая идея внесословного характера будущего учебного заведения, и основано оно было как училище для дворян. Однако, как писал Б.В. Томашевский, «состав лицейских воспитанников оказался более демократическим, чем предполагалось»9; среди них преобладали дети из семей небогатых, служилых дворян, а не аристократов. Правда, поначалу возникла было даже мысль отдать в Лицей младших братьев Александра I — Николая и Михаила, но от нее, видимо, по настоянию императрицы-матери вскоре отказались. Задачи, которые были поставлены перед Лицеем, требовали хорошей постановки образования в нем; он был задуман как своего рода полусреднее, полувысшее учебное заведение («Лицей в правах и преимуществах своих совершенно равняется с российскими университетами», — говорилось в положении о нем). Это не совсем получилось на деле, хотя на втором курсе (последние три года обучения) предусматривалась довольно серьезная учебная программа. С отказом Александра I от задуманных реформ (вскоре после основания и открытия Лицея, в марте 1812 года Сперанский попал в опалу и был надолго сослан) интерес царя к новому учебному заведению заметно упал, и это не позволило ему вполне выполнить ту роль, к которой он был предназначен. Из выпускников первого, пушкинского выпус- Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) ка Царскосельского Лицея, в сущности, только двое — крупнейший русский дипломат XIX века А.М. Горчаков, в будущем министр иностранных дел и канцлер Российской империи, и преуспевающий чиновный карьерист М.А. Корф — стали крупными администраторами; заметную военную карьеру осуществили генерал В.Д. Вольховский и адмирал Ф.Ф. Матюшкин, имя которого оставило даже след на географической карте. Еще немногие из лицеистов первого курса (О.Д. Комовский, А.А. Корнилов, Ф.Х. Стевен) тоже дослужились до высоких статских чинов. Но, разумеется, не этим определяется действительное значение первого выпуска Царскосельского Лицея. Главный его результат — это, конечно, Пушкин, да еще А.А. Дельвиг и В.К. Кюхельбекер, оставившие по себе след в русской литературе и культуре. Кюхельбекер, как и «первый друг» Пушкина И.И. Пущин, стали еще и видными декабристами. С движением декабристов были связаны и некоторые другие лицеисты первого выпуска, прежде всего Вольховский, не осужденный, правда, по их делу, но переведенный по службе на Кавказ. Именно это определило последующую репутацию Лицея в охранительных кругах главным образом николаевского уже царствования. В специальной доносительной записке («Нечто о Царскосельском лицее и о духе оного», 1826) известный «полицейский литератор» Ф.В. Булгарин так представил то, что он назвал «лицейским духом»: «В свете называется Лицейским духом, когда молодой человек не уважает старших, обходится фамилиарно с начальниками, высокомерно с равными, презрительно с низшими, исключая тех случаев, когда для фанфаронады надо показаться любителем равенства. Молодой вертопрах должен при сем порицать насмешливо все поступки особ, занимающих значительные места, все меры правительства, знать наизусть или сам быть сочинителем эпиграмм, пасквилей и песен предосудительных на русском языке, а на французском — знать все самые дерзкие и возмутительные стихи и места самые сильные из революционных сочинений <…> Верноподданный значит укоризну на их языке, европеец и либерал — почетные названия» и т.д. и т.п. Конечно, эта нелестная характеристика направлена была прежде всего против Пушкина. Еще ранее (1820) в доносе консервативного публициста В.Н. Каразина о Царскосельском Лицее говорилось: «...из воспитанников более или менее есть почти всякий Пушкин, 43 и все они связаны каким-то подозрительным союзом, похожим на масонство». Тот же Каразин утверждал даже, будто в Лицее воспитываются «недоброжелатели царю и отечеству». Все это, как и инсинуации Булгарина, конечно, сильное преувеличение, хотя преподавание в Лицее основывалось во многом на передовых для того времени просветительских идеях. Были среди лицеистов первого курса и другие одаренные люди (музыканты Н.А. Корсаков и М.Л. Яковлев, поэт А.Д. Илличевский); необычно сложилась и яркая судьба С. Броглио, павшего, участвуя в национально освободительной борьбе греков. Всего в 1817 году Лицей закончили 29 воспитанников, большинство из которых оказались довольно заурядными людьми, не оставившими по себе заметного следа (хотя были среди них и весьма достойные люди, как, например, друг Пушкина И.В. Малиновский, сын первого директора Лицея)10. Но нельзя винить в этом лицейское преподавание, уровень которого был достаточно высоким. Правда, в оценке Царскосельского Лицея можно встретить разброс мнений от непомерно хвалебных (см., например, суждение Н.Н. Скатова, будто реализация планов создания Лицея «далеко превзошла самые благие административные замыслы, воплощение становилось ярче всех мечтаний и опрокидывало их») до резко уничижительных. Ю.М. Лотман, например, полагал, что в Лицее «план преподавания был не продуман, состав профессоров — случаен, большинство из них не отвечало по своей подготовке и педагогическому опыту даже требованиям хорошей гимназии»11. В этой оценке сильно сгущены краски; конечно, в Лицее были и средние (историк И.К. Кайданов, математик Я.И. Карцев) и слабые (профессор немецкого языка и словесности Ф. Гауеншильд) преподаватели. Кстати, поначалу в Лицее было только три профессора — Н.Ф. Кошанский, Д. де Будри и Гауеншильд, только в 1816 году к ним присоединились А.П. Куницын, Карцев и Кайданов, до того занимавшие должность адъюнкт-профессора. Не всегда удачен был и выбор так называемых надзирателей (позднее переименованных в инспекторов), особенно одиозными среди них были М.С. Пилецкий-Урбанович и С.С. Фролов, в 1816 году неудачно исполнявший даже обязанности директора Царскосельского Лицея. 44 В целом, однако, уровень преподавания в Лицее был достаточно высок. Как справедливо писал в начале XX века поэт-царскосел И.Ф. Анненский, «для своего времени и Куницын, и Кошанский, и Карцев были люди хорошо образованные, учились за границей, писали книги». Особенно следует отметить Куницына и Кошанского, преподававших один «нравственно-политические», другой — словесные науки (русскую и латинскую словесность). Последние преподавали в отсутствие Кошанского, еще А.И. Галич и П.Е. Георгиевский. Все они, кроме последнего, преподавателя довольно неудачного, оставили заметный след в биографии и поэзии Пушкина. Куницын же вообще был любимцем лицеистов и особенно сильно повлиял на них, в том числе и на Пушкина, который хотя и не был среди успешно успевающих по его предметам учеников, но многое схватывал и правильно понимал. Это вообще характерно для стиля ученья Пушкина-лицеиста: «По-видимому, рассеянный и невнимательный, — писал впоследствии друг и биограф поэта П.А. Плетнев, — он из преподавания своих профессоров уносил более, нежели товарищи». Лучше других Пушкин воспринимал уроки Кошанского и профессора французского языка и словесности де Будри (родного брата известного деятеля Великой Французской революции Ж.-П. Марата), но и они не всегда были довольны своим учеником. «Александр Пушкин весьма понятлив, замысловат, но вовсе не прилежен», — констатировал профессор Кошанский. Отсутствие должного прилежания помешало Пушкину успешно завершить ученье в Лицее, его он закончил 26-м (из 29). Большое значение в поддержании достаточно высокого уровня преподавания в Лицее имели и его директора: выдающийся просветитель В.Ф. Малиновский (1811—1814) и опытный педагог Е.А. Энгельгардт (1816— 1823), между их правлением пролегает, по слову Пушкина, «безначалие» (VIII, 55), когда Царскосельский Лицей управлялся случайными людьми (Гауеншильд, Фролов). Для становления Пушкина как поэта особенно важно было то, что в Лицее преобладало гуманитарное направление, в частности, поощрялась (хотя временами, наоборот, запрещалась) литературная деятельность лицеистов. Среди них сразу же выдвигаются молодые дарования, возникает атмосфера сорев- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина нования. Сперва первым лицейским поэтом признается А. Илличевский, довольно успешно дебютировавший именно в Лицее, где рано обнаруживаются его поэтические способности. Но, как проницательно замечал директор Лицея Энгельгардт, «несколько самодельных рифм и чрезмерные и неосторожные похвалы, которые воздавались его незрелой музе, сделали свое дело слишком добросовестно». Впоследствии Илличевский зарекомендовал себя как незначительный поэт, автор единственного стихотворного сборника «Опыты в антологическом роде» (1827)12, в котором, по словам В.Э. Вацуро, «отсутствуют как глубина, так и оригинальность». Эти недостатки проявились уже и в лицейских стихах Илличевского, по поводу которых Б.В. Томашевский сказал: «Это было эпигонство мелких жанров, характерных для поэзии начала века»13. По-видимому Илличевского имел в виду Пушкин, когда уже в 1830-е годы в статье о Дельвиге писал: «Никто не приветствовал вдохновенного юношу, между тем как стихи одного из его товарищей, стихи посредственные, заметные только по некоторой легкости и чистоте мелочной отделки, в то же время были расхвалены и прославлены как некоторое чудо!» (VII, 217). Впрочем, отдадим должное Илличевскому; сам он не держался своего первенства и вскоре же отодвинулся на третье место среди лицейских поэтов (после Пушкина и Дельвига). И именно Илличевскому принадлежит замечательное предвидение; в письме своему другу он писал о Пушкине (16 января 1816): «Дай Бог ему успеха — лучи его славы будут отсвечиваться в его товарищах»14. О соотношении дарований обоих лицейских поэтов красноречиво свидетельствует их обмен посланиями в 1815 году. Правда, в своем послании «К живописцу» Пушкин не обязательно имел в виду Илличевского, скорее адресат здесь условный; но тот принял на себя долг ответить поэту-товарищу (Илличевский, кроме стихов, баловался и рисованием, главным образом как карикатурист). В своем стихотворении «К живописцу» Пушкин писал: Дитя харит и вдохновенья, В порыве пламенной души, Небрежной кистью наслажденья Мне друга сердца напиши; Красу невинности прелестной, Надежды милые черты, Улыбку радости небесной Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) И взоры самой красоты <..................................................> Представь мечту любви стыдливой, И той, которою дышу, Рукой любовника счастливой Внизу я имя подпишу. (I, 155) В своем ответном послании «От живописца» Илличевский писал: Всечасно мысль тобой питая, Хотелось мне в мечте Тебя пастушкой, дорогая, Представить на холсте. <.........................................> Всё стер и начинаю снова. Я выбрал образцом Елену в пышности покрова В алмазах и с венцом. <........................................> Но погляжу — Опять нет сходства, — Не стало сил моих. Так! видно мысль одна дерзает Постичь красу твою Пред совершенством повергает Искусство мысль свою... и т.д.15 Но любопытно, что В.Э. Вацуро нашел возможным переадресовать приписанное было Пушкину стихотворение «Цель нашей жизни» (см. I, 389-390) Илличевскому, что указывает на определенную близость поэтики (но не дарования!) обоих лицейских поэтов. Как начинающие поэты в Лицее заявили себя также Дельвиг (в печати он даже немногим опередил Пушкина) и Кюхельбекер, хотя над последним соученки постоянно посмеивались. Вообще в Лицее шла очень активная литературная жизнь: составлялись сборники стихотворений лицейских поэтов, коллективно создавались так называемые «национальные песни», в которых обыгрывались разные стороны повседневной лицейской жизни и т.д. Наконец, активно развивалась в Лицее и самодеятельная журналистика: здесь издавалось несколько рукописных журналов: «Вестник», «Для удовольствия и пользы», «Неопытное перо» и др. Некоторые из них известны только по их заглавиям. К изданию по крайней мере одного из таких — журналов («Юные пловцы») был причастен и Пушкин. Из лицейских журналов более других сохранился «Лицейский Мудрец» (четыре номера 1815 года). В этих журналах помещались лите- 45 ратурные опыты лицеистов в прозе и стихах, остроумные эпиграммы и карикатуры, объектом которых нередко оказывался злосчастный Кюхельбекер. Подобно настоящим журналам «Лицейский Мудрец» подразделялся на рубрики; «Изящная словесность», «Критика», «Политика», «Смесь». Вся эта достаточно бурная литературная деятельность свидетельствовала об интересе, который вызывала она среди упражнявшихся в ней лицеистов16. И непосредственно в классах получали они полезные литературные уроки, особенно при разборе образцовых произведений древних и новых писателей. Педагоги также стимулировали своих питомцев к литературному творчеству, давая соответствующие задания и поощряя их поэтические опыты. Особенно значительна роль Кошанского и Галича в приобщении лицеистов не только к русской, но и античной (особенно латинской) словесности. Картина лицейской жизни была бы неполной, если не сказать о влиянии самой эпохи, особенно Отечественной войны 1812 года, события которой естественно вызывали жгучий интерес лицеистов. «Жизнь наша лицейская, — писал в своих «Записках о Пушкине» И.И. Пущин, — сливается с политическою эпохою народной жизни русской: приготовлялась гроза 1812 года. Эти события сильно отразились на нашем детстве»17 . Ю.М. Лотман удачно заметил: «История со страниц учебников сама явилась на лицейский порог»18. Не остались лицеисты первого курса в стороне и от вызванного событиями войны 1812 — 1815 годов идейного брожения; четверо из них (Вольховский, Дельвиг, Кюхельбекер, Пущин) состояли даже в одной из ранних преддекабристских организаций — «Священной артели». Большую роль в становлении мировоззрения юных лицеистов сыграло и их знакомство с офицерами квартировавшего в Царском Селе лейб-гвардии гусарского полка, в частности, с П.Я. Чаадаевым, с которым летом 1816 года на даче у Карамзиных познакомился и Пушкин. На влияние гусарских офицеров на лицеистов обратил внимание и Булгарин, используя это как лишний довод для доказательства тлетворности пресловутого «лицейского духа»: «В Царском Селе стоял гусарский полк <...> и молодые люди постепенно начали получать идеи либеральные, которые кружили в свете. <…> В Лицее начали читать все запрещенные книги, там находился архив всех руко- 46 писей, ходивших тайно по рукам, и, наконец, пришло к тому, что если надлежало отыскать что-либо запрещенное, то прямо относились в Лицей». И это, конечно, большое преувеличение, хотя несомненно, что общение с молодыми «либералистами» из числа гусарских офицеров, не могло не сказаться на образе мыслей их друзей-лицеистов, и не случайно уже в лицейской поэзии Пушкина мы находим первое обращение к общественной проблематике в стихотворении «Лицинию» (1813): Исчезнет Рим; его покроет мрак глубокой;19 И путник, устремив на груды камней око, Воскликнет, в мрачное раздумье углублен: «Свободой Рим возрос, а рабством погублен». (I, 99) Не буду подробнее характеризовать это большое стихотворение, отмечу только, что оно включено в традицию русской поэзии обращаться к античной теме в целях утверждения современной общественной проблематики. Не случайно при первой публикации стихотворения в журнале «Российский Музеум» оно было снабжено подзаголовком «С латинского», призванным обезопасить от возможных подозрений цензуры о связи стихотворения с политической действительностью России 1810-х годов. Хотя позднее Пушкин снял этот подзаголовок, он все же был сохранен в оглавлениях его авторских сборников 1826 и 1829 годов. События Отечественной войны 1812 года оказались в центре едва ли не центрального в лицейской поэзии Пушкина произведения — стихотворения «Воспоминания в Царском Селе», первом опубликованным за полной подписью поэта (до того Пушкин публиковал свои стихотворения под псевдонимами). Стихотворение это было написано в 1814 году по инициативе А.И. Галича и было прочитано автором 8 января 1815 года на переводном лицейском экзамене (в связи с переходом с первого на второй курс лицейского обучения). С этим событием связан один из наиболее знаменательных эпизодов всей жизни Пушкина. Среди других гостей на экзамене находился Г.Р. Державин, присутствие которого придало чтению юным Пушкиным написанного им стихотворения особую ответственность. Престарелый Державин с большим вниманием отнесся к юному собрату, тем более, что в стихах того прозвучало и его имя: О, громкий век военных споров, Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина Свидетель славы россиян! <……………………………….> Их смелым подвигам страшась дивился мир; Державин и Петров героям песнь бряцали Струнами громозвучных лир (I, 71) Читая свое стихотворение, Пушкин особенно педалировал это место; «когда дошел я до стиха, где упоминаю имя Державина, — вспоминал впоследствии поэт, — голос мой отроческий зазвенел, сердце забилось с упоительным восторгом..» (VIII, 48) Старый поэт был в восторге от стихотворения Пушкина «Державин был в восхищении; он меня требовал, хотел меня обнять… Меня искали, но не нашли...» — писал Пушкин. Этому событию поэт сразу же придал исключительно важное значение, уже вскоре, в 1816 году упомянув о нем в послании «К Жуковскому»: И славный старец наш, царей певец избранный, Крылатым гением и грацией венчанный, В слезах обнял меня дрожащею рукой, И счастье мне предрек, незнаемое мной. (I, 171) А много позднее в начале последней главы «Евгения Онегина», вспоминая свою музу лицейского периода, Пушкин снова вернется к этому эпизоду в крылатых стихах: И свет ее с улыбкой встретил; Успех нас первый окрылил; Старик Державин нас заметил И, в гроб сходя, благословил. (V, 142) Державин, действительно, и «благословил» юного Пушкина и «предрек» его будущую славу. С.Т. Аксаков в воспоминаниях о Державине приводит слова старого поэта, находившегося под свежим впечатлением от чтения юного лицеиста: «Мое время прошло... Скоро явится второй Державин: это Пушкин, который уже в лицее перещеголял всех писателей». Пушкинские «Воспоминания в Царском селе» вызвали энтузиазм и других поэтов; в письме Батюшкову, написанном, вероятно, во второй половине января — начале февраля 1815 года П.А. Вяземский сообщал о впечатлении, произведенном стихотворением Пушкина: «Его Воспоминания вскружили нам голову с Жуковским. Какая сила, точность в Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) выражении, какая твердая и мастерская кисть в картинах. Дай Бог ему здоровия и учения и в нем прок и горе нам. Задавит каналья!» В центре стихотворения Пушкина тема Отечественной войны 1812 года: И быстрым понеслись потоком Враги на русские поля... <..............................................> Страшись, о рать иноплеменных! России двинулись сыны; Восстал и стар и млад; летят на дерзновенных. Сердца их мщеньем зажжены. Вострепещи, тиран! уж близок час паденья! Ты в каждом ратнике узришь богатыря, Их цель иль победить, иль пасть в пылу сраженья За веру, за царя. (I, 72) Последний стих привожу по лицейской редакции стихотворения; позднее, перерабатывая его текст, Пушкин заменил его на «За Русь, за святость алтаря», стремясь снять налет юношеской восторженности по отношению к Александру I, кстати, тоже присутствовавшего на лицейском экзамене 1815 года. Одновременно в конце стихотворения поэт снял и целую строфу, посвященную царю: Достойный внук Екатерины! Почто небесных аонид, Как наших дней певец, славянской бард дружины, Мой дух восторгом не горит?.. и т.д. (I, 412) Это упоминание о Жуковском — авторе «Певца во стане русских воинов» служило переходом к посвященной старшему поэту заключительной строфе пушкинского стихотворения («О скальд России вдохновенный // Воспевший ратных грозный строй...» и т.д.; I, 74). Не буду подробнее говорить об этом большом стихотворении, отмечу в нем только то, что обнаруживает зависимость юного автора от предшествовавшей ему русской поэтической традиции. Не случайно в «Воспоминаниях в Царском Селе» упоминаются Державин и Жуковский: связь с обоими поэтами наглядно обнаруживается в пушкинском стихотворении. Следует назвать еще Батюшкова, у которого, как это обнаружил Б.В. Томашевский20, Пушкин заимствовал несколько видоизмененную им форму строфы стихотворения 1814 года «На развалинах замка в Швеции», бывшего 47 тогда литературной новинкой. О воздействии Батюшкова на юного поэта свидетельствует и поэтическая образность пушкинского стихотворения. Ср.: Где ты, краса Москвы стоглавой, Родимой прелесть стороны? Где прежде взору град являлся величавый, Развалины теперь одни... <.....................................................................> И там, где роскошь обитала В сенистых рощах и садах, Где мирт благоухал и липа трепетала, Там ныне угли, пепел, прах. (I, 73) и в стихотворении Батюшкова «К Д<ашко>ву» (1813): И там, — где роскоши рукою Дней мира и трудов плоды. Пред златоглавою Москвою Воздвиглись храмы и сады, — Лишь угли, прах и камней горы... (курсив мой. – Л.С.) Очевидна и ориентация Пушкина на батюшковский жанр «исторической элегии» одновременно с преимущественной установкой на оду (некоторое сближение с которой есть и у Батюшкова). Еще более наглядно предстает в стихотворении Пушкина связь с традициями Державина и Жуковского. Ориентация на поэтику Державина очень заметна в конце первой строфы «Воспоминаний в Царском Селе»: И тихая луна, как лебедь величавый Плывет в сребристых облаках. и особенно в отброшенной позднее второй строфе лицейской редакции стихотворения: Плывет — и бледными лучами Предметы осветила вкруг <...............................................> Здесь, вижу, с тополом сплелась младая ива И отразилася в кристалле зыбких вод; Царицей средь полей лилея горделива В роскошной красоте цветет. (I, 70, 412) Эти стихи приводят на память знаменитое описание луны в начале стихотворения Державина «Видение мурзы», которое Л.В. Пумпянский относил к «числу лучших русских стихов вообще»: На темно-голубом эфире Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 48 Златая плавала луна; В серебряной своей порфире Блистаючи с высот, она Сквозь окна дом мой освещала Златые стекла рисовала На лаковом полу моем. Юный Пушкин, конечно же, держал в памяти эти стихи, создавая свой поэтический образ луны с помощью той же аллитерации на -л (и -р), которую находим и в цитированных стихах Державина. Поэтическую образность своих «Воспоминаний в Царском Селе» Пушкин черпал и у Жуковского: Но клики раздались!.. идут в дали туманной! – Звучат кольчуги и мечи! — (I, 72) Здесь, конечно, в памяти поэта стояли соответствующие образы «Певца во стане русских воинов», помянутого им в заключительной строфе о «бранном певце» Жуковском. Ср.: «Под вихорь стрел, на град мечей», «Сокровищ нет у нас в домах; // Там стрелы и кольчуги». И у Пушкина в «Воспоминаниях»: «В сгущенном воздухе с мечами стрелы свищут» (I, 72; курсив везде мой. – Л.С). Иными словами, у Жуковского Пушкин находит пример использования условно-поэтической образности применительно к событиям войны 1812 года. Конечно, это может быть объяснено как воспроизведение традиционно-поэтической образности и безотносительно к Жуковскому (и к Батюшкову: ср. «где — там»), зато непосредственно у Жуковского Пушкин заимствует образы, примененные в первой строфе его стихотворения: Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы, Чуть дышит ветерок, уснувший на листах... (I, 70) Ср. в стихотворении Жуковского «Певец» (1811): Чуть слышно там плескает в брег струя; Чуть ветерок там дышит меж листами... Приведенные примеры показывают, как в пушкинском стихотворении причудливо переплетаются разные традиции и влияния; в этом вообще проявляется особенность лицейской поэзии Пушкина. «Весь Парнас русский, — писал в 1841 году критик С.П. Шевырев, — начиная от Ломоносова до непосредственных предшественников Пушкина участвовал в его образовании. Он есть общий питомец всех славных писателей русских и их достойный и полный результат в прекрасных формах языка отечественного». В этом обнаружении литературных влияний и традиций и заключается едва ли не главный интерес лицейской поэзии Пушкина, как бы обнажающей те корни, из которых она вырастает. По удачному определению современных исследователей, «подключаясь к различным традициям и литературным стилям, он <Пушкин> приобрел разнообразный литературный опыт и в своем молниеносном развитии за несколько лет прошел те стадии, которые русская поэзия проходила десятилетиями»21. Традиции и влияния, на которые ориентировался и из которых исходил лицейский Пушкин, трудно подвести к общему знаменателю: поэт принципиально ориентировался на разнообразные образцы, причем не только в русской литературе. Вопрос этот чрезвычайно многообразен и сложен, причем воздействия на юного Пушкина западноевропейских литератур (особенно французской) мы здесь касаться не будем. Что же касается русской литературы, то ее традиции в лицейской поэзии Пушкина проявлялись по-разному: у поэтовпредшественников и старших современников он брал то, что более всего соответствовало особенностям его складывающегося индивидуального дарования. В Державине его привлекала свойственная тому поэтическая конкретность, насыщенность предметного мира его поэзии22, в Жуковском — психологическая глубина, в Батюшкове — гедонистическая, жизнеутверждающая тональность его ранней поэзии. Но не только это; как и Жуковский, Батюшков был чрезвычайно значимым для Пушкина, и не только в лицейский период, поэтом. И другие русские поэты не прошли мимо внимания Пушкина-лицеиста; его внимание остановила на себе, например, яркая индивидуальность авторского образа Д.В. Давыдова и неповторимый стиль его поэзии. Как свидетельствовал сам Д. Давыдов, Пушкин признавался ему впоследствии, что «в молодости от стихов моих стал писать стихи свои круче и приноравливался к оборотам моим, что вошло ему потом в привычку». Но несмотря на обилие влияний, уже Пушкин-лицеист стремится к определению собственного, самостоятельного пути. Заключая послание «Батюшкову», (1815) он писал: Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) Дано мне мало Фебом: Охота, скудный дар. <................................> Бреду своим путем: Будь всякий при своем. Последнюю строку, выделенную им курсивом, Пушкин, правда, заимствует у Жуковского (из его послания 1812 года «К Батюшкову»), заменив в нем, возможно, непроизвольно одно слово (у Жуковского «Будь каждый при своем»). К тому же, следует напомнить, влияния других поэтов в лицейской поззии Пушкина предстают в весьма сложном переплетении и всегда на основе его собственного поэтического дара. Крупнейший ученый-литературовед Г.А. Гуковский справедливо заметил: «трудно отделить в ряде случаев, где это Жуковский, где — Батюшков (да это и не нужно). В конце концов чаще всего это не Жуковский и не Батюшков, но Пушкин, близкий Жуковскому и Батюшкову»23. Говоря об эволюции лицейской поэзии Пушкина можно даже условно определить ее как движение от Батюшкова (1813– 1815) к Жуковскому (1816 – 1817). Итак, как мы видели, с первых же шагов Пушкина в поэзии его стихи обнаруживают высокое совершенство. Это даже пугало сочувственно следивших за его достижениями старших поэтов. «Это надежда нашей словесности, — писал о Пушкине, с которым он только что познакомился в Царском Селе, Жуковский в письме Вяземскому 19 сентября 1815 года. Боюсь только, чтобы он, вообразив себя зрелым, не помешал себе созреть! Нам всем надобно соединиться, чтобы помочь вырасти этому будущему гиганту, который всех нас перерастет». Но опасение это было преувеличенным; Пушкин отнюдь не был склонен к самообольщению; позднее в вариантах начала восьмой главы «Евгения Онегина», вспоминая о признании его поэтических успехов товарищами, он писал: Они, пристрастною душой Ревнуя к братскому союзу, Мне первый поднесли венец, Чтоб им украсил их певец Свою застенчивую музу. (V, 461; курсив мой. – Л.С.) Как мы видели, на первых порах Пушкин-лицеист недостаток жизненного и поэтического опыта компенсировал обширным знанием литературы. И все же в лицейской поэ- 49 зии Пушкина уже первого ее периода встречаются попытки обобщения и собственных жизненных наблюдений. Проявляется это в произведениях, посвященных лицейской жизни, например, в стихотворении «Пирующие студенты» (1814). Поэт воспользовался здесь строфой, восходящей к «Певцу во стане русских воинов» Жуковского (возможно, Пушкин учитывал и пародийное использование этой строфы в сатире Батюшкова и А.Е. Измайлова «Певец в беседе словено-россов» (1813). Стихотворение Пушкина имеет реальную основу — в несколько гиперболизированном виде здесь воссозданы пирушки лицеистов, происходившие в комнате их преподавателя Галича. В центре стихотворения — портреты Галича и друзей Пушкина, ориентированные на воссоздание их конкретных черт. Например: Дай руку, Дельвиг! что ты спишь? Проснись, ленивец сонный! Ты не под кафедрой сидишь, Латынью усыпленный. Взгляни: здесь круг твоих друзей; Бутыль вином налита, За здравье нашей музы пей, Парнасский волокита. Остряк любезный, по рукам! Полней бокал досуга! И вылей сотню эпиграмм На недруга и друга (I, 53-54) В этом образе обыгрывается житейская и литературная репутация Дельвига, бравировавшего своей ленью, в которой он хотел видеть признак истинного поэта, ориентированного на традицию преромантической поэзии. Завершает же все стихотворение своеобразная эпиграмма на бывшего притчей во языцех среди лицеистов Кюхельбекера: Писатель за свои грехи! Ты с виду всех трезвее; Вильгельм, прочти свои стихи. Чтоб мне заснуть скорее. (I, 55) Когда Пушкин впервые прочел свое стихотворение друзьям-лицеистам, Кюхельбекер был огорошен. Описывая реакцию первых слушателей пушкинского стихотворения, Пущин так вспоминал о впечатлении, произведенном его концовкой: «При этом возгласе публика забывает поэта, стихи его, бросается на бедного метромана, который, растаявши Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 50 под влиянием поэзии Пушкина, приходит в совершенное одурение от неожиданной эпиграммы и нашего дикого натиска»24. Показательно и большое стихотворение Пушкина «Городок» (1815). В отличие от Предыдущего оно не обращено прямо к теме лицейского быта, но и в нем воплощаются, повидимому, какие-то собственные впечатления юного поэта, не лишенные, правда, и некоторой литературной окрашенности. «Городок» этого стихотворения, конечно, не Царское Село, но некое условное идеальное местопребывание поэта: Философом ленивым, От шума вдалеке, Живу я в городке, Безвестностью счастливом. (I, 83) Однако некоторые персонажи, выведенные в стихотворении, могут восходить не только к литературным, но и, возможно, жизненным впечатлениям юного лицеиста: Вольтер, «Виргилий, Тасс с Гомером» (I, 85), Державин, Гораций, Лафонтен, Дмитриев и Крылов: Здесь Озеров с Расином, Руссо и Карамзин, С Мольером-исполином Фонвизин и Княжнин (I, 86) и еще ряд имен, куда входят и дядя поэта В.Л. Пушкин («И ты, замысловатый // Буянова певец» и даже... обсценный поэт И.С. Барков (скрытый под условным именем Свистов). Перечень этот отражал, конечно, реальный круг чтения весьма начитанного юного поэта, может быть, отчасти и состав его ранней личной библиотеки. С другой стороны, как справедливо отметил В.Э. Вацуро, перечисление писателей в «Городке» «есть по существу литературная программа»25. Наконец, в стихотворении «Городок» появляется и мотив будущей славы поэта, варьирующий «Памятник» Державина: Оставя книг ученье, В досужный мне часок У добренькой старушки душистый пью чаек... и т.д. Не весь я предан тленью; С моей, быть может, тенью Полунощной порой Сын Феба молодой, Мой правнук просвещенный, Беседовать придет И мною вдохновенный На лире воздохнет. (I, 89) (I, 91) Иль добрый мой сосед Семидесяти лет, Уволенный от службы Майором отставным Зовет меня из дружбы Хлеб-соль откушать с ним и т.д. (I, 92) Стихотворение Пушкина «Городок» входит в круг произведений русской поэзии, инициированных посланием Батюшкова «Мои Пенаты», кстати, тоже восходящим к определенной западноевропейской традиции. В частности, в связи с нею появляется у Батюшкова и тема круга чтения автора-поэта, широко представленная и в пушкинском отклике: Друзья мне — мертвецы, Парнасские жрецы; Над полкою простою Под тонкою тафтою Со мной они живут. (I, 85) И далее следует длинное перечисление русских и западноевропейских писателей, входящих в круг чтения автора «Городка»: это и С темой поэта, поэтического самоопределения связано и первое напечатанное Пушкиным стихотворение — «К другу стихотворцу» (1814), обращенное, скорее всего, к Дельвигу26. Автор убеждает «друга стихотворца» в тернистости поэтического пути и призывает его вовремя отказаться от звания поэта; «Быть славным — хорошо, спокойным — лучше вдвое». (I, 26) И тем не менее сам автор твердо стал на этот путь и вполне может солидаризироваться со словами своего собеседника: «И знай, мой жребий пал, я лиру избираю...» (I, 24). Об этом говорит и забавный аргумент, которым автор отвечает на ядовитую реплику адресата: Ты о поэзии со мною толковал; А сам, поссорившись с парнасскими сестрами, Мне проповедовать пришел сюда стихами? Что сделалось с тобой? В уме ли ты иль нет? (I, 25) Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) И далее приводится эпизод с подвыпившим сельским священником, в своих проповедях призывавшим прихожан отказаться от пьянства: «И верим мы тебе; да что ж сегодня сам...» – «Послушайте, – сказал священник мужикам, — Как в церкви вас учу, так вы и поступайте, Живите хорошо, а мне — не подражайте». И мне то самое пришлося отвечать... (I, 26) Самоопределившись как поэт, Пушкин в своем стихотворении определяет и свою позицию в современной литературной полемике: Творенья громкие Рифматова, Графова С тяжелым Бибрусом гниют у Глазунова; Никто не вспомнит их, не станет вздор читать И Фебова на них проклятия печать. (I, 25) Здесь перечисляются в основном поэты-«шишковисты», активные участники пресловутой «Беседы любителей русского слова», на которых ополчились литераторы-«карамзинисты», на стороне которых были симпатии юноши Пушкина: Рифматов — кн. С.А. Ширинский-Шихматов, Графов — Д.И. Хвостов, с ними отождествляется заметный поэт конца XVIII — начала XIX века С.С. Бобров (Бибрус), которого карамзинисты считали заумным и воспринимали его как естественного союзника «беседчиков», от которых он в действительности был далек; упомянутый здесь же Глазунов — известный петербургский книгопродавец и издатель. В борьбу с «беседчиками» Пушкин-лицеист вступает вскоре под знаменами «Арзамаса», к которому влекут его избранная им литературная ориентация, личные и даже семейные связи (дядя поэта — В.Л. Пушкин — староста возникшего в 1815 году литературного общества «Арзамас»). Свое большое послание «К Жуковскому» (1816) поэт даже подписывает «Арзамасец», хотя в «Арзамас» он формально был принят только в 1817 году. Этим он подчеркивает свою духовную связь с этим литературным обществом27. Стихотворение Пушкина «К Жуковскому» — типично «арзамасское» послание, ориентированное на многие соответствующие образцы, в том числе и на «арзамасские» послания В.Л. Пушкина. Юный поэт во многом повторяет расхожие обвинения «шишковистов»-«беседчиков», не- 51 однократно встречающиеся в полемических выступлениях их противников: Но что? Под грозною парнасскою скалою Какое зрелище открылось предо мною? В ужасной темноте пещерной глубины Вражды и зависти угрюмые сыны, Возвышенных творцов зоилы записные Сидят — бессмыслицы дружины боевые. Далеко диких лир несется резкий вой, Варяжские стихи визжит варягов строй <.................................................................> Там прозу и стихи отважно все куют, Там все враги наук, все глухи — лишь не немы, Те слогом Никона печатают поэмы, Одни славянских од громады громоздят, Другие в бешеных трагедиях хрипят и т.д. (I, 172, 173) М.А. Цявловский, подробно исследовавший послание Пушкина «К Жуковскому», высказал правдоподобное предположение, что это стихотворение «предназначалось открывать собою сборник стихотворений Пушкина»; этим объясняется его ««программный» характер, как и полагается стихотворению, открывающему собою первый сборник вступающего в литературу поэта»28 В пушкинском послании «К Жуковскому» другой исследователь — В.Э. Вацуро видел «декларацию осознанного выбора поэзии как жизненного пути», и в этом отношении оно перекликается со стихотворением «К другу стихотворцу»29. В этом же ряду (полемическом по отношению к литературным противникам) находится и одно из заметнейших произведений Пушкина лицейского периода — большая стихотворная сатира «Тень Фонвизина» (1815). В этом стихотворении поэт открыто отправляется от традиций русской сатиры XVIII века. Тень умершего писателя в сопровождении «курьера богов» — Эрмия (Гермеса), или Меркурия возвращается на землю, в Россию, и там посещает своих еще здравствующих собратий. Имя Фонвизина не только вводится в заглавие стихотворения, но позволяет его автору прямо заявить о его связи с традицией великого русского сатирика XVIII века. Мертвец в России очутился, Он ищет новости какой, Но свет ни в чем не пременился. Все идет той же чередой... <.............................................> Вздохнул Денис: «О Боже, Боже! Везде я вижу то ж да то же. Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 52 Передних грозный Демосфен, Ты прав, оратор мой Петрушка: Весь свет бездельная игрушка, И нет в игрушке перемен». (I, 139, 140) Реплика Фонвизина открыто отсылает к его сатире «Послание к слугам моим» как источнику вдохновения сатирического автора. Ср.: «Я мысль мою скажу, - вещает мне Петрушка, Весь свет, мне кажется, ребятская игрушка...» и т.д. Главный объект сатиры Пушкина — поэты-«беседчики»; с этим, в частности, связана резкая критика позднего Державина, связавшего себя с ними членством в «Беседе...» Старый поэт противопоставлял себя карамзинской традиции, культивируя так называемый «трудный стих» в тяжеловесном «Гимне лироэпическом на прогнание французов из отечества», который в «Тени Фонвизина» пародирует Пушкин. Для наглядности приведу несколько отрывков из стихотворения Державина: Открылась тайн священных дверь! Исшел из бездн огромный зверь... <......................................................> О новый Вавилон, Париж! О град мятежничьих жилищ. Где Бога нет, окроме злата, Соблазнов и разврата и т.д. В своем стихотворении Пушкин вкладывает в уста Державина пародийный текст, составленный из перетасованных и несколько утрированных стихов «Гимна лироэпического...»: «Открылась тайн священных дверь!.. Из бездн исходит Луцифер, Смиренный, но челоперунный30. Наполеон, Наполеон! Париж и новый Вавилон, И кроткий агнец белорунный... <.................................................> Упал как дух Сатанаила, Исчезла демонская сила!.. Благословен Господь наш Бог!»... (I, 144) Этот полубессмысленный набор слов иронически аттестуется как «статей библейских преложенье», «из гимнов гимн прямой» (I, 144). Обсуждая с Фонвизиным услышанное, Эрмий горько замечает: «...спотыкнулся мой Державин Апокалипсис преложить. Денис! он вечно будет славен, Но, ах, почто так долго жить?» (I, 145) Таким образом, не отрицая непреходящего значения поэзии Державина, Пушкин нелицеприятно критикует его позднюю поэзию, открыто противостоявшую литературным пристрастиям противников шишковской «Беседы...» Исследователь последней, М.Г. Альтшуллер справедливо замечает: «Гимн» Державина своей библейской формой полностью совпадал с идеологической и художественной позицией «Беседы», а пародия Пушкина становилась явлением не только литературной, но и идеологической борьбы». Но пародия Пушкина выходит за пределы только локальной адресованности сиюминутным противникам; В.Э. Вацуро отметил, что она «предвосхищает будущие переоценки молодым Пушкиным признанных литературных авторитетов»31. Правда, следует иметь в виду, что пушкинская «Тень Фонвизина» не только не стала известна современникам, но вообще надолго затерялась и была опубликована только в середине 1930-х годов32. Возможно, Пушкин не дал хода своей сатире даже в устном и рукописном исполнении именно потому, что резкие нападки на Державина противоречили пиетету перед ним, особенно в свете недавнего столь тронувшего юного поэта эпизода с чтением им в присутствии старого поэта «Воспоминаний в Царском Селе» на памятном лицейском экзамене. Это, однако, не лишает «Тени Фонвизина» важного значения в плане участия молодого Пушкина в литературной полемике его времени. В своей сатире поэт заявлял себя как решительный и резкий сатирик и полемист. Из других «беседчиков» особенно остро он задевает пресловутого графомана Д.И. Хвостова, которого первым из «певцов российских записных» (I, 141) посещают Фонвизин и его спутник. И это не случайно; с Хвостовым, по-видимому, связан сам замысел стихотворения Пушкина. Молодой поэт мог быть знаком с его посланием «К Денису Ивановичу Фонвизину», в котором автор призывал покойного собрата вернуться на землю: К тебе, Фон-Визин, обращаю Я в царство мертвых лиры глас... <...................................................> Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) Покинь предел гробницы мрачной И научи нелепых чад... <..................................................> Оставь на час жилище хладно, Мы улыбнемся хоть на час... и т.д. (курсив мой – Л.С). И вот, в стихотворении Пушкина Фонвизин откликается на эту просьбу и является к своему еще живому собрату: И в две минуты опустились Хвостову прямо в кабинет. Он не спал; добрый наш поэт Унизывал на случай оду, Как божий мученик кряхтел, Чертил, вычеркивал, потел. Чтоб стать посмешищем народу. <...................................................> «Фонвизин! Ты ль передо мною? Помилуй, ты... конечно, он» — «Я, точно я, меня Плутон Из мрачного теней жилища С почетным членом адских сил Сюда на время отпустил.» (I, 141; курсив мой. – Л.С.). Правда, сама исходная ситуация пушкинского стихотворения — тень писателя — достаточно традиционна; почти одновременно с «Тенью Фонвизина» Пушкин создает непристойную балладу «Тень Баркова», в которой, кстати, близким образом выведен и корпящий над сочинением очередной оды граф Хвостов. И все же соотнесенность «Тени Фонвизина» с хвостсвским посланием представляется наиболее очевидной33. С конца 1815 года и в особенности в 1816 году лицейская поэзия Пушкина вступает на новый путь: прежнюю, в основном «батюшковскую» ориентацию сменяет восходящее главным образом к Жуковскому элегическое направление. Кстати, и «Тень Фонвизина» завершается упрекам Батюшкову в якобы пренебрежении поэзией: ...лени связанный уздою, Он только пьет, смеется, спит И с Лилой нежится младою, Забыв совсем, что он пиит. И в концовке пушкинской сатиры Фонвизин «про себя ворчит»: «Когда Хвостов трудиться станет, А Батюшков спокойно спать, Наш гений долго не восстанет, 53 И дело не пойдет на лад». (I, 146) Итак, в последние годы пребывания Пушкина в Лицее (1816–1817) его поэзия существенно изменяется. Теперь поэт обращается преимущественно к традиции новой, преромантической элегии, в России восходившей к творчеству Жуковского («Мечты», 1812; но еще и ранние элегии «Сельское кладбище», 1802; «Вечер», 1806 и др.). К Жуковскому, в частности, восходит характерный элегический мотив тоски по утраченной юности: «О дней моих весна златая, // Постой... тебе возврата нет...» («Мечты»); ср. еще в «Вечере»: «О дней моих весна, как быстро скрылась ты // С твоим блаженством и страданьем!» и т.д. Позднее (1822) Пушкин иронически заметит: «С воспоминаниями о протекшей юности литература наша далеко вперед не подвинется» (VI, 13); но в лицейских элегиях к этому расхожему элегическому мотиву он возвращается неоднократно. Например: «...погасающий светильник юных дней // Ничтожества спокойный мрак осветит» («Элегия»: «Я видел смерть; она в молчанье села...»; I, 189); «Украдкой юность отлетает, // И след ее — печали след» («Наслажденье; I, 195) и др. Но Пушкин еще слишком юн, поэтому он не сосредоточивается на этом мотиве, заимствуя из традиционной элегии главным образом ее меланхолическую тональность (Ф. Шиллер определял элегию как «поэтическую жалобу»). Авторский образ пушкинских лицейских элегий 1816–1817 годов — это молодой человек, разочарованный жизнью и страдающий от неразделенной любви, готовый искать утешения в смерти. Например: Я говорил? «Не вечная разлука Все радости уносит ныне вдаль. Забудемся, в мечтах потонет мука; Уныние, губительная скука Пустынника приют не посетят; Мою печаль усладой муза встретит; Утешусь я — и дружбы тихий взгляд Души моей холодный мрак осветят». («Разлука»; 1816; I, 176) В глуши долин, в печальной тьме лесов, Один, один брожу уныл и мрачен. <………................................................> Прервется ли души холодный сон, Поэзии зажжется ль упоенье, — Родится жар, и тихо стынет он: Бесплодное проходит вдохновенье. («Любовь одна — веселье жизни хлад- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 54 ной...»; 1816; I, 188) Именно эта общность эмоционального тона и лирического субъекта объединяет лицейские элегии Пушкина, придавая им определенное единство, а не биографическая приуроченность, как нередко полагают. Правда, поскольку в соответствии с традицией поэт в своих элегиях обращается к любовной теме, действительно было важно, что он мог здесь опереться уже и на собственные эмоциональные переживания (характерной особенностью новой элегии было именно придание любовному чувству индивидуального оттенка); но воплощает он их преимущественно в условной форме, хотя конкретность реальных переживаний тоже ощутима. Дело в том, что юный лицеист Пушкин влюбился в старшую сестру одного из его соучеников Е.П. Бакунину; живя с матерью в Царском Селе, она неоднократно посещала брата в Лицее и общалась также и с его товарищами. Об увлечении ею Пушкина вспоминали впоследствии бывшие лицеисты С.Д. Комовский34 и Пущин, который, говоря о стихотворении Пушкина «К живописцу», заметил: «Эти стихи — выражение не одного только страдавшего тогда сердечка»35. Неразделенное чувство к Бакуниной надолго запомнилось и Пушкину. В 1825 году в вариантах стихотворения «19 октября» он писал: «Мы вспомнили б <…> Как мы впервой все трое полюбили, // Наперсники, товарищи проказ...» (II, 351). «Все трое» — это Пушкин, Пущин и Малиновский; но в Бакунину был влюблен по крайней мере еще и Илличевский, выразивший свое чувство в ответном послании Пушкину «От живописца». Влюбленность Пушкина в Бакунину не прошла мимо внимания пушкинистов. Было даже выработано представление о «бакунинском цикле» пушкинской лирики, что характерно для литературного сознания символистов. Не случайно именно В.Я. Брюсов поместил в первом томе Венгеровского издания сочинений Пушкина статью «Первая любовь Пушкина (Е.П. Бакунина)»36. К «бакунинскому циклу» Брюсов отнес свыше двадцати стихотворений Пушкина, которые он рассматривал как своего рода роман, даже с «главами» (всего три). Впрочем, такая циклизация вокруг одного женского образа, подчас безымянного или названного условным поэтическим именем, характерна для французской элегической традиции еще конца XVIII века (Э. Парни и др.). Говоря о характерной для новой элегии циклизации, Б.В. Томашевский отмечал, что элегические циклы «превратились в страницы одного романа, отдельные сцены одной драмы»37. Но Брюсов (как и некоторые другие исследователи) сильно преувеличил биографическую основу стихотворений Пушкина 1815– 1817 годов, привязав к «бакунинскому циклу» практически все лицейские элегии Пушкина. На самом деле непосредственно с Бакуниной связаны всего лишь несколько стихотворений поэта. Кроме того, Брюсов сильно преувеличил характер и значение юношеского романа Пушкина. Скорее можно согласиться с автором нашумевшей в 1920-е годы книги «ДонЖуанский список Пушкина» П.К. Губером: «...более чем вероятно, что весь этот типичноюношеский роман повлек за собою лишь несколько мимолетных встреч на крыльце или в парке». С этим вполне согласуется дневниковая запись Пушкина 1815 года: «29 ноября. Итак я счастлив был, итак я наслаждался, Отрадой тихою, восторгом упивался... И где веселья быстрый день? Промчался лётом сновиденья, Увяла прелесть наслажденья, И снова вкруг меня угрюмой скуки тень!.. Я счастлив был!., нет, я вчера не был счастлив, поутру я мучился ожиданьем, с неописанным волненьем стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу — ее не видно было! Наконец я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице, — сладкая минута!.. Он пел любовь, но был печален глас, Увы! он знал любви одну лишь муку! Жуковский. Как она мила была! как черное платье пристало к милой Бакуниной! Но я не видел ее 13 часов — ах! какое положенье, какая мука! — Но я был счастлив 5 минут — » (VIII, 9-10) Запись эта чрезвычайно интересна. С одной стороны, в ней находит непосредственное выражение наивная восторженность чувств юного влюбленного, стремящегося передать целую гамму ощущений, которые порождает мысль о предмете его любви: волнение ожидания, радость короткой встречи с ней... По словам исследователя автобиографической прозы Пушкина Я.Л. Левкович, «вся Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) шкала волнений влюбленного присутствует на его <дневника Пушкина 1815 года> страницах»38. Но, с другой стороны, поэт строит свою дневниковую запись и как художественный текст. Первый прозаический фрагмент он обрамляет стихами — своими («Итак я счастлив был, итак я наслаждался...») и — что особенно показательно — Жуковского. Стихотворение Пушкина, предпосланное прозаическому тексту, как раз открывает так называемый «бакунинский цикл» его лицейской поэзии; как и последующие элегии 1816 года, оно ориентировано на поэзию Жуковского, поэтому цитата из стихотворения последнего «Певец» (1811) оказывается как бы камертоном, настраивающим тональность всего текста дневниковой записи, в частности ее заключительного фрагмента, но особенно открыващего запись 29 ноября пушкинского стихотворения. Впрочем, называют еще один возможный источник Пушкина: стихотворение И.И. Дмитриева «Стансы» («Я счастлив был во дни невинности сердечной...»; 1805); но его воздействие ограничено, поскольку написано оно в совершенно другой манере и требовало перевода в другую, восходящую уже к поэзии Жуковского элегическую тональность39. Совмещение со стихами обусловливало повышенную эмоциональность и прозаической части записи, придавая всему контексту более или менее однородное звучание40. Эмоциональная напряженность первой серьезной влюбленности оставила след и в позднейшей поэзии Пушкина. В вариантах начальных строф восьмой главы «Евгения Онегина» он возвращался к этому эпизоду своей юности, реконструировал свои тогдашние ощущения: В те дни... в те дни, когда впервые Заметил я черты живые Прелестной девы и любовь Младую взволновала кровь И я, тоскуя безнадежно, Томясь обманом пылких снов. Везде искал ее следов, Об ней задумывался нежно, Весь день минутной встречи ждал И счастье тайных мук узнал. (V, 460) Любопытно, что эти написанные на рубеже 1830-х годов стихи явно перекликаются и с приведенной выше дневниковой записью 55 1815 года и с элегиями 1816 года. Ср, например, в элегии «Осеннее утро»: Уж нет ее... я был у берегов, Где милая ходила в вечер ясный; На берегу, на зелени лугов Я не нашел чуть видимых следов, Оставленных ногой ее прекрасной. (I, 176) Трудно, конечно, предположить, что, создавая строки «романа в стихах», Пушкин сверялся с рукописями своих неопубликованных текстов 1815 — 1816 годов, скорее здесь можно говорить о «памяти сердца». В своих лицейских элегиях Пушкин более всего отправлялся от сложившейся поэтической традиции (особенно так называемой «унылой элегии»)41, в них часто встречаются трафаретные формулы (своего рода поэтика повторяемости вообще характерна для жанра элегии); поэтому их и не следует жестко привязывать к реальному чувству, хотя то, что оно действительно было, помогло Пушкину в том, что он, по словам Б.В. Томашевского, «овладел языком чувства»42. Влюбленность юного поэта в Бакунину важна именно как импульс, породивший лицейские элегии Пушкина, которые строились уже вне прямого отражения реальности; нельзя поэтому, как это делал В. Брюсов, прямо реставрировать историю его юношеского романа по пушкинским текстам. Но мне в унылой жизни нет Отрады тайных наслаждений; Увял надежды ранний цвет: Цвет жизни сохнет от мучений! Печально младость улетит, Услышу старости угрозы. Но я, любовью позабыт, Моей любви забуду ль слезы! («Элегия»: «Счастлив, кто в страсти сам себе...»; I, 182) Подобные излияния, разумеется, весьма далеки от действительных переживаний юноши Пушкина, зато они характерны для устойчивых мотивов «унылой элегии». В элегиях 1816 года зреет поэтическое мастерство Пушкина, все более проявляется и его самостоятельность. Вершиной пушкинских лицейских элегий является стихотворение 1816 года «Желание»: Медлительно влекутся дни мои, И каждый миг в унылом сердце множит Все горести несчастливой любви Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 56 И все мечты безумия тревожит. Но я молчу; не слышен ропот мой; Я слезы лью; мне слезы утешенье; Моя душа, плененная тоской, В них горькое находит наслажденье. О жизни час! лети, не жаль тебя, Исчезни в тьме, пустое привиденье; Мне дорого любви моей мученье — Пускай умру, но пусть умру любя! От этого стихотворения Белинский вел отсчет подлинной пушкинской поэзии; в этой «маленькой элегии, — писал он, — уже виден будущий Пушкин — не ученик, не подражатель, а самостоятельный поэт»43. Впрочем, Г.А. Гуковский удачно назвал это стихотворение Пушкина «шедевром пушкинской учебы у Жуковского»44. Иными словами, это стихотворение, свидетельствующее о высоте поэтического дара автора, достигшего уже порога зрелости; но вместе с тем это и произведение, явно манифестирующее зависимость от поэтической системы, к которой оно восходит. Воистину «шедевр», то есть произведение высокого поэтического совершенства, но и «шедевр учебы»... Еще в Лицее проявляются и попытки преодоления односторонней элегической направленности. В этом отношении показательно стихотворение 1817 года «Князю А.М. Горчакову» («Встречаюсь я с осьмнадцатой весной...»). Оно написано в жанре «высокого» послания, но авторский образ в нем строится на основе лирического героя элегий: Душа полна невольной, грустной думой; Мне кажется: на жизненном пиру Один с тоской явлюсь я, гость угрюмый, Явлюсь на час — и одинок умру. И тем не менее поэт не склонен сосредоточиться на этих традиционно-элегических настроениях, напротив, он стремится найти выход из них: Но что?.. Стыжусь!.. Нет, ропот — униженье. Нет, праведно богов определенье! Ужель лишь мне не ведать ясных дней? Нет! и в слезах сокрыто наслажденье, И в жизни сей мне будет утешенье Мой скромный дар и счастие друзей. (I, 225) Послание Горчакову относится к числу так называемых «прощальных» стихотворений Пушкина 1817 года. Находясь на пороге новой жизни, поэт оглядывается на покидае- мый Лицей, стремясь найти в нем опору для будущего. В этих стихотворениях тема Лицея утрачивает «домашний» характер и утверждается как общезначимая тема. В них появляется мотив лицейского братства, навсегда связавшего поэта и его друзей: Прости! Где б ни был я: в огне ли смертной битвы, При мирных ли брегах родимого ручья, Святому братству верен я. (I, 232) Так писал Пушкин в стихотворении «Разлука», первоначально (1820) опубликованном под заглавием «Кюхельбекеру». Ср. стихотворение «В альбом Пущину», при жизни автора не публиковавшееся: ...с первыми друзьями Не резвою мечтой союз твой заключен; Пред грозным временем, пред грозными судьбами О милый, вечен он! (I, 231) Именно публикация первого из названных стихотворений подала повод В.Н. Каразину в доносе, обвинявшем, как мы видели, лицеистов первого выпуска в вольнодумстве, усмотреть в утверждавшемся поэтом «святом братстве» какой-то подозрительный союз наподобие масонской ложи. В центре этого своеобразного «прощального цикла» 1817 года стоит стихотворение «Товарищам»; обращаясь ко всем выпускникам-лицеистам, поэт говорит в нем о разных судьбах, ожидающих каждого из них. Себе же он отводит участь независимого вольнодумца. Друзья! немного снисхожденья — Оставьте красный мне колпак, Пока его за прегрешенья Не променял я на шишак. Пока ленивому возможно, Не опасаясь грозных бед, Еще рукой неосторожной В июле распахнуть жилет. (I, 228-229) Впрочем, указание на «красный колпак» может означать и более локальное обстоятельство — членство в «Арзамасе», где тот выступал непременным атрибутом участников этого литературного объединения. Об этом стихотворении Белинский сказал: в нем «веет дух, уже совершенно чуждый Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) прежней поэзии. И стих, и понятие и способ выражения — все ново <...>, все имеет корнем своим простой и верный взгляд на действительность, а не мечты и фантазии, облеченные в прекрасные фразы»45. Действительно, в стихотворениях, завершающих лицейскую поэзию, определяется выход Пушкина на собственную дорогу. Период ученичества был закончен. Но и произведения Пушкина так называемого «петербургского периода» (1817 – 1820) могут быть причислены к переходному — по отношению к зрелому творчеству поэта — этапу. В центре его — первая завершенная поэма Пушкина «Руслан и Людмила», и с этого времени именно стихотворный эпос (а позднее и проза) начинает играть определяющую роль в развитии творчества Пушкина; лирика отодвигается на второй план и служит своего рода фоном эпического творчества поэта. В лирике же «петербургского периода» преобладает утверждение активного вольнолюбия как доминанты пушкинской поэзии этого времени. На первом плане в лирике поэта 1817 — 1820 годов оказываются политические стихотворения; но отнюдь не они только манифестируют вольнолюбие автора — оно проявляется во всем, им написанном, а также и в самом образе жизни Пушкина — и реальном, и утверждаемом в стихах как идеал общественного поведения. Вырвавшись на свободу после шестилетнего «заточенья» (см. I, 228), Пушкин жадно приобщается к свободному времяпрепровождению в среде светской «золотой молодежи». Служба его (поэт был зачислен в Коллегию иностранных дел с невысоким чином коллежского секретаря46) носила номинальный характер и отнюдь не тяготила Пушкина, предоставляя ему почти неограниченную свободу, Л.С. Пушкин в своих воспоминаниях о брате писал: «По выходе из Лицея Пушкин вполне воспользовался своею молодостью и независимостью. Его по очереди влекли к себе то большой свет, то шумные пиры, то закулисные тайны. Он жадно, бешено предавался всем наслаждениям. Круг его знакомства и связей был чрезвычайно обширен и разнообразен»47. «Петербургский период» в жизни Пушкина Н.Н. Милюков удачно назвал ««бешеным» интермеццо» (музыкальный термин, буквальное значение слова «находящийся посреди»)48. Весь этот свободный образ жизни нашел широкое воплощение в поэзии Пушки- 57 на 1817– 1820 годов. Жизненные впечатления, полученные поэтом в Петербурге, питали его творчество, и не только «петербургского периода». По точному определению современных исследователей (И.З. Сурат и С.Г. Бочарова) о Пушкине этого времени: «Если в Лицее он довольствовался в основном литературным опытом, то теперь активно и осознанно приобретал разнообразный жизненный опыт — и то, и другое в равной мере оказалось востребовано его даром, служило личному становлению и творческому росту»49. Бурная, беспорядочная жизнь, конечно, несколько ограничивала творческие возможности поэта: в 1817 — 1820 годах он написал меньше, нежели в такое же время в Лицее. Биограф Пушкина А.В. Тыркова-Вильямс определяет «петербургский период» как «скорее годы собирания, накопления, выучки, а не творчества»50. И все же в это короткое время между Лицеем и ссылкой Пушкным было написано немало значительного. Не говоря уже о «Руслане и Людмиле», и в лирике поэта обнаруживаются важные тенденции, имевшие далеко идущие последствия. Прежде всего усиливается автобиографизм пушкинской поэзии; авторский образ лирики приобретает предельную биографическую конкретность, связан непосредственно с реалиями жизни поэта: А я, повеса вечно-праздный, Потомок негров безобразный, Взращенный в дикой простоте, Любви не ведая страданий, Я нравлюсь юной красоте Бесстыдным бешенством желаний... (II, 42) Так писал о себе Пушкин в написанном на излете петербургского периода, по-видимому, весной 1819 года накануне отъезда, из Петербурга на юг стихотворении, обращенном к его тогдашнему приятелю Ф.Ф. Юрьеву, как и сам поэт, входившему в состав участников «Зеленой лампы». В биографически-насыщенном авторском образе этого стихотворения особенно важна одна деталь: «потомок негров безобразный...» Экзотическое происхождение прадеда поэта А.П. Ганнибала, издавна занимавшее воображение Пушкина, его великого потомка, надолго станет одной из константных биографических реалий, закрепившейся в череде произведений вплоть до 1830 года. Приведу еще один пример. Летом 1817 года Пушкин совершает поездку в имение своей матери Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 58 Михайловское Псковской губернии и во время ее впервые знакомится с обитателями соседнего Тригорского. В альбом его владелицы П.А. Осиповой он вписывает стихотворение «Простите верные дубравы...»: Прости, Тригорское, где радость Меня встречала столько раз! <...................................................> Быть может (сладкое мечтанье!), Я к вашим возвращусь полям, Приду под липовые своды, На скат тригорского холма, Поклонник дружеской свободы, Веселья, граций и ума. (II, 276) Это одно из первых стихотворений, написанных после окончания Лицея, и оно интересно именно тем, что авторский образ в нем сознательно ориентирован не только на воссоздание биографически-определенной характеристики поэта (последние два стиха), но и на введение конкретных топографических реалий. Конечно, пока это «домашнее» стихотворение, не предназначавшееся для печати; но как тенденция конструирования авторского образа лирики оно вполне показательно. Главное, что определяет облик «петербургской» лирики Пушкина — это утверждение свободного образа жизни (тоже с обязательной ориентацией на биографическую конкретность), ради которой можно пожертвовать даже творчеством: Что нужды, если и с ошибкой И слабо иногда пою? Пускай Нинета лишь улыбкой Любовь беспечную мою Воспламенит и успокоит! А труд и холоден и пуст; Поэма никогда не стоит Улыбки сладострастных уст. Конечно, этой концовке послания 1817 года «Тургеневу» (Ал. Ив. — давнему знакомому Пушкина, принимавшего участие в его поступлении в лицей), хотя она и имеет характер озорной декларации (последние два стиха), не следует придавать безусловного значения, но она показательна как утверждение новых ценностей, исповедуемых молодым поэтом. О самодостаточности свободного образа жизни Пушкин пишет в своих посланиях «О. Массон», «N.N. (В.В. Энгельгардту)» «К Щербинину» и др. Обстоятельства жизни Пушки- на «петербургского периода» естественно влекут за собой мотивы жизнеутверждения, и это возвращает его к отвергнутой было в поздней лицейской лирике поэтической традиции Батюшкова. Кульминацией «батюшковских» мотивов лирики Пушкина этого времени оказывается один из ее шедевров — стихотворение «Кривцову» (1817), обращенное к одному из старших петербургских приятелей поэта: Пусть остылой жизни чашу Тянет медленно другой: Мы ж утратим юность нашу Вместе с жизнью дорогой... <.............................................> Смертный миг наш будет светел; И подруги шалунов Соберут их легкий пепел В урны праздные пиров, (I, 289) Очевидна перекличка этого пушкинского стихотворения с концовкой «Моих Пенатов» Батюшкова; но одновременно заметно, насколько Пушкин-поэт превзошел уже к этому времени своего предшественника. В условиях жизни Пушкина в Петербурге после Лицея естественно и стремление поэта, если и не отказаться совсем от «унылой элегии» то в значительной мере отойти от нее (тенденция эта, как мы видели, наметилась еще в конце лицейского периода). И все же поэт по-прежнему отдает ей дань в стихотворении «К***» («Не спрашивай, зачем унылой думой...»): Не спрашивай, зачем душой остылой Я разлюбил веселую любовь И никого не называю милой — Кто раз любил, уж не полюбит вновь; Кто счастье знал, уж не узнает счастья. На краткий миг блаженство нам дано: От юности, от нег и сладострастья Останется уныние одно... (I, 280) Стихотворение это в автографе так и называлось «Уныние» и было датировано 27 ноября 1817 года. Вскоре, по-видимому, в конце того же года Пушкин пишет стихотворение «К ней», в котором традиционные элегические настроения преодолеваются введением мотива жизнеутверждения: В печальной праздности я лиру забывал, Воображение в мечтах не разгоралось, Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) С дарами юности мой гений отлетал, И сердце медленно хладело, закрывалось. Вас вновь я призывал, о дни моей весны... <.....................................................................> Но вдруг, как молнии стрела, Зажглась в увядшем сердце младость, Душа проснулась, ожила, Узнала вновь любви надежду, скорбь и радость. Все снова расцвело! Я жизнью трепетал... <....................................................................> Вновь лиры сладостной раздался голос юный, И с звонким трепетом воскреснувшие струнНесу к твоим ногам!.. (I, 282) Так намечается выход поэта из, по словам Б.П. Городецкого, «элегического тупика, в каком оказалась лирика Пушкина в последние лицейские годы»51. Альтернативой элегических мотивов в первые послелицейские годы становится тема беспечного и веселого времяпрепровождения, включающая в себя и вольнолюбивые ассоциации, в том числе и политические: Я люблю вечерний пир, Где веселье председатель, А свобода, мой кумир, За столом законодатель... (I, 325) Эти строки стихотворения 1818 года «Вечерний пир» очень показательны для поэзии Пушкина этого времени. Слово «свобода» может пониматься очень широко; но включает в себя и политический аспект, впрочем, в данном контексте отнюдь не преобладающий. «Свобода» у Пушкина — слово полисемантичное, включающее разнообразные оттенки значения. «Свобода принадлежит к основным стихиям пушкинского творчества и, конечно, его духовного существа. Без свободы немыслим Пушкин и значение ее выходит далеко за пределы политических настроений поэта», — писал Г.П. Федотов в замечательной статье «Певец империи и свободы»52. В стихотворениях Пушкина «петербургского периода» слово «свобода» всегда окружено ореолом значений, связывающих его с представлением о свободе поведения, не ограниченного никакими рамками. Очень явно предстает это в ряде стихотворений, связанных с темой «Зеленой лампы», литературного общества, в которое, наряду с «Арзамасом», входил и Пушкин. В круг его друзей этого времени вовлечены и его сочлены по «Зеленой лампе», к которым об- 59 ращены упоминавшиеся уже послания «N.N. (В.В. Энгельгардту)», «Юрьеву» и др. Не буду подробнее говорить здесь об этом обществе и участии в нем Пушкина; сведения об этом можно почерпнуть из литературы53. Остановлюсь лишь на том образе «Зеленой лампы», который возникает в поэтических обращениях Пушкина к «лампистам»: Здорово, рыцари лихие Любви, свободы и вина! Для нас, союзники младые, Надежды лампа зажжена. («Юрьеву», 1819; I, 345; зеленый — цвет надежды). Любопытно здесь то, что слово «свобода» включено в своеобразный синонимический ряд с «любовью» и «вином», то есть с теми утверждаемыми поэзией Пушкина ценностями, которые связаны для него с идеалами жизнеутверждения и свободного образа жизни. Но одновременно слово «свобода» легко включает в себя и представление о политическом вольномыслии. Завершая послание «N.N.» обращенное к его приятелю В.В. Энгеяьгардту (участие последнего в «Зеленой лампе» достоверно не подтверждается54, но по характеру общения с ним Пушкина можно предполагать близость адресата стихотворения к этому литературному обществу), поэт писал: С тобою пить мы будем снова, Открытым сердцем говоря Насчет глупца, вельможи злого, Насчет холопа записного, Насчет небесного царя, А иногда насчет земного (I, 314) Таким образом, в круг тем, занимающих друзей Пушкина и его самого входит и религиозное и политическое вольнодумство, как раз и предполагаемое той «свободой», из представления о которой они исходят. В другом стихотворении 1819 года («Послание к кн. Горчакову»), обращенном к недавнему лицейскому товарищу, аттестуемому теперь как «большого света друг», высшему обществу резко противопоставляется круг новых друзей поэта («...мирный круг, // Где, красоты беспечный обожатель, // Я провожу незнаемый досуг»): И, признаюсь, мне во сто крат милее Младых повес счастливая семья, Где ум кипит, где в мыслях волен я, Где спорю вслух, где чувствую живее, Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 60 И где мы все — прекрасного друзья, Чем вялые, бездушные собранья, Где ум хранит невольное молчанье, Где холодом сердца поражены <………………………………..> Где глупостью единой все равны. (I, 335) И в то время, когда в высшем обществе царят приличие и натянутость — Тогда, мой друг, забытых шалунов Свобода, Вакх и музы угощают. Не слышу я бывало — острых слов, Политики смешного лепетанья, Не вижу я изношенных глупцов, Святых невежд, почетных подлецов И мистики придворного кривлянья!.. (I, 336) И в этом контексте слово «свобода» оказывается в новом синонимическом ряду с «Вакхом» (то есть с тем же «вином») и «музами». Совмещение «свободы» с поэзией предполагает заостренность последней: вольнолюбие бытовое тесно смыкается с политическим свободомыслием, поскольку поэт резко задевает здесь нравы высшего придворного общества, угодливо разделявшего увлечение царя мистицизмом. «Сюжет этого послания, — справедливо заключает Е.Г. Эткинд, подробно проанализировавший это стихотворение Пушкина, — противопоставление безобразной глупости большого света содержательной красоте круга просвещенной интеллигенции»55. И эта «просвещенная интеллигенция» (последнее слово для пушкинской эпохи несколько анахронистично), конечно же, как и сам поэт, оппозиционна по отношению не только к «вялым, бездушным собраньям» «большого света», но и вообще к властям предержащим. В Петербурге конца 1810-х годов Пушкин живет в обстановке глубокого идейного брожения: это было время деятельности первых декабристских организаций — Союза Спасения и Союза Благоденствия. Поэт близко знаком со многими деятелями тайных декабристских обществ: не говоря уже о его лицейских друзьях Пущине и Кюхельбекере, тесные отношения завязываются у него с Н.И. Тургеневым, К.Ф. Рылеевым, А.А. Бестужевым, Ф.Н. Глинкой; еще в Петербурге начинается его общение с И.Д. Якушкиным и М.Ф. Орловым; позднее, уже на юге знакомится он и с П.И. Пестелем... Вообще число знакомых Пушкину декабристов исчисляется десятками (Ю.Г. Оксман полагал, что полный их список «должен был бы заключать около полутораста фамилий»). Позднее в так называемой «десятой главе» «Евгения Онегина» Пушкин упомянул себя в ряду заговорщиков-декабристов: Читал свои Ноэли Пушкин, Меланхолический Якушкин, Казалось, молча обнажал Цареубийственный кинжал. Одну Россию в мире видя, Преследуя свой идеал, Хромой Тургенев им внимал И, плети рабства ненавидя, Предвидел в сей толпе дворян Освободителей крестьян. (V, 183) Вероятно, это поэтическое преувеличение; но вполне возможно, что Пушкин действительно читал декабристам свои политические стихотворения на их, конечно, не конспиративных собраниях. Пушкин не был членом тайных обществ декабристов, что связано с рядом обстоятельств; но идейно он был близок к ним, более того, его свободолюбивая лирика, широко распространявшаяся в декабристских кругах, играла немалую роль в воспитании молодых революционеров. Проблема «Пушкин и декабристы» — большая и очень важная тема56; в современном пушкиноведении она несколько приглушена, что объясняется отталкиванием от односторонних схем и преувеличенного внимания к ней в советских условиях; но это не означает утраты ее научной актуальности: напротив, объективное и непредвзятое обращение к этой теме позволит открыть новые горизонты в ее исследовании. Таким образом, освещая творчество Пушкина «петербургского периода» невозможно обойти вопрос об отношении поэта к декабристам. Его вольнолюбивая лирика этой поры недвусмысленно говорит о том, что Пушкин разделял многие политические идеи первых русских революционеров. Поэт никогда не отказывался от этого своего прошлого, о чем красноречиво свидетельствует отсылка к оде «Вольность» в стихотворении 1836 года «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...». Тем не менее не следует преувеличивать степень близости Пушкина к декабристской идеологии, на чем базировался советский миф о Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) нем. Стоит прислушаться, например, к суждению П.А. Вяземского, утверждавшего, что поэт «часто был эолова арфа либерализма на пиршествах молодежи и отзывался теми веяниями, теми голосами, которые налетали на него. Не менее того он был искренен; но не был сектатором в убеждениях или предубеждениях своих <…> Он любил чистую свободу, как любить ее должно <…> Но из того не следует, чтобы каждый свободолюбивый человек был бы непременно и готовым революционером. Политические сектаторы двадцатых годов очень это чувствовали <...> они не находили в нем готового соумышленника, и, к счастию его самого и России, они оставили его в покое, оставили в стороне». Не со всем здесь можно согласиться. Вяземский насколько упрощенно подошел к вопросу об отражении Пушкиным политических идей декабристов. Поэт не просто «отзывался <...> голосами, которые налетали на него»; но вполне искренне разделял убеждения, которые он проводил в своих стихах. И тем не менее Вяземский прав, подчеркивая, что Пушкин «не был сектатором в убеждениях своих». Это, действительно, решительно разделяло его и декабристов, и не только в эстетической, но и политической сфере. Революционная целеустремленность, фанатизм не были свойственны Пушкину, и в этом отношении он во многом расходился с декабристами, которые, однако, понимая значение великого таланта поэта, старались направить его в сторону политического свободомыслия, и тут они, действительно, многого добились. Очень показательны в этом отношении слова С.И. Тургенева, младшего брата декабриста Н.И. Тургенева, во многом разделявшего его политические взгляды. В своем дневнике С. Тургенев записал: «Мне опять пишут о Пушкине как о разворачивающемся таланте. Ах, да поспешат ему вдохнуть либеральность и вместо оплакивания самого себя пусть первая песнь его будет: Свобода!» Начало первого большого политического стихотворения Пушкина оды «Вольность» как бы откликается на этот призыв: поэт отказывается здесь от элегического направления, противопоставляя ему открытую политическую проблематику: Беги, сокройся от очей, Цитеры слабая царица! Где ты, где ты, гроза царей, Свободы гордая певица? 61 Приди, сорви с меня венок. Разбей изнеженную лиру... Хочу воспеть Свободу миру, На тронах поразить порок. Здесь очевиден налет свойственного декабристской поэзии ригоризма, в общем не свойственного Пушкину, гораздо шире смотревшему на цели, задачи и возможности поэзии; но, приступая к созданию открыто политического стихотворения, поэт счел возможным тактически солидаризироваться с чуждой ему точкой зрения. Ода Пушкина «Вольность» — не только первое по времени, но и самое заметное из его политических стихотворений конца 1810-х годов. Ее — «наиболее значительную из русских од» — В.В. Набоков справедливо оценивал как «первое его <Пушкина> великое произведение»57. Написана она была скорее всего в конце 1817 года, спустя несколько месяцев после окончания Лицея. Правда, вопрос о времени создания «Вольности» оказался предметом дискуссий. Сам Пушкин последовательно датировал ее 1817 годом; но эту дату неоднократно пытались оспорить, настаивая на более позднем сроке (1819), так как якобы невозможно согласовать содержание «Вольности» с более ранней датой. Однако наиболее весомые аргументы представили защитники пушкинской датировки; из этой даты исходит и автор подготовленной для «Пушкинской энциклопедии» статьи И.С. Чистова58. С 1817 годом вполне согласуется содержание политической концепции пушкинской «Вольности», в значительной мере восходящей к недавним урокам А.П. Куницына, читавшего в Лицее курс естественного права; одновременно тесно связана она и с воздействием на Пушкина видного декабриста Н.И. Тургенева, представлявшего либеральное крыло декабристской идеологии. С ним, как и с его старшим братом, своим давним знакомцем А.И. Тургеневым, поэт тесно сблизился в первые же месяцы пребывания в Петербурге в 1817 году59. Важны для Пушкина — автора «Вольности» — и литературные впечатления. Уже заглавие стихотворения «Вольность. Ода» — полностью совпадает с одноименным стихотворением А.Н. Радищева, от которого Пушкин больше отталкивался, нежели продолжал его традицию. Сказывается это в особенности в решительном расхождении Пушкина с Радищевым в принципиально важном для того вопросе о суверенитете наро- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 62 да, располагающего правом суда над монархом. Я чту, Кромвель, в тебе злодея, Что, власть в руке своей имея. Ты твердь свободы сокрушил; Но научил ты в род и роды, Как могут мстить себя народы: Ты Карла на суде казнил, — писал Радищев в своей оде «Вольность». Пушкин же аналогичный исторический эпизод (казнь Людовика XVI во время Французской революции) расценивает совсем по-другому: Восходит к смерти Людовик В виду безмолвного потомства, Главой развенчанной приник К кровавой плахе Вероломства. Молчит Закон — народ молчит. Падет преступная секира... И се — злодейская порфира На галлах скованных лежит. (I, 284) Цареубийство, пусть и по приговору революционного суда, таким образом, рассматривается как беззаконное, преступное действие, и последующая тирания Наполеона, в глазах поэта, является наказанием народу за совершенное им самоуправство. Более того, в пушкинской оде «Вольность» с осуждением говорится и о цареубийстве 11 марта 1801 года, гибели Павла I от рук заговорщиков, хотя сама жертва этого преступления, в отличие от Людовика XVI («О мученик ошибок славных...») лишена какого бы то ни было авторского сочувствия: О стыд! о ужас наших дней! Как звери, вторглись янычары!.. Падут бесславные удары... Погиб увенчанный злодей. Квартира братьев Тургеневых, в которой, согласно преданию, Пушкин и сочинил свою оду, находилась как раз напротив бывшего Михайловского замка — дворца, в котором был задушен Павел: Глядит задумчивый певец На грозно спящий средь тумана Пустынный памятник тирана, Забвенью брошенный дворец — И слышит Клии страшный глас За сими страшными стенами, Калигулы последний час Он видит живо пред очами... Весь этот контекст недвусмысленно говорит об отвратительном, в газах поэта, преступлении, совершенном в начале XIX века, хотя сам Павел оценивается крайне негативно («тиран», «Калигула», «увенчанный злодей»), и его убийцы также предстают весьма неприглядно: Он видит — в лентах и звездах, Вином и злобой упоенны, Идут убийцы потаенны. На лицах дерзость, в сердце страх. (I, 287) Иными словами — и казнь французского короля и убийство русского императора выступают в пушкинской оде как звенья одной цепи — и то, и другое возможны лишь в условиях беззакония, вызванного революционным произволом или бесконтрольным самодержавным правлением. Некоторые исследователи связывают эту тему оды Пушкина с политическими настроениями, вызванными кризисом декабристской идеологии в канун создания Союза Благоденствия: с отказом от идеи цареубийства, на которой строились тактические идеи Союза Спасения. Но едва ли Пушкин был посвящен в тонкости политических замыслов декабристов. Из других поэтов-предшественников для пушкинской «Вольности» имел значение поэтический опыт Державина, сатира которого высоко ценилась и декабристами. В частности, у Державина Пушкин заимствовал редкую для русской оды форму строфы — восьмистишие (ср. оду Державина «Вельможа»), в отличие от более распространенного десятистишия60. Главное, что определяет содержание пушкинской «Вольности» и с чем связаны «дидактические примеры» (Б.В. Томашевский) о гибели двух монархов, — это идея Закона, единственно регулирующего действия и царей и народа: Владыки! вам венец и трон Дает Закон, а не природа; Стоите выше вы народа, Но вечный выше вас Закон. И горе, горе племенам, Где дремлет он неосторожно, Где иль народу, иль царям Законом властвовать возможно! Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) (I, 284) И вслед за этими словами — стихи о Людовике XVI... За пушкинской идеей Закона стоит мысль о конституционной монархии; политическая программа «Вольности» очень умеренна и не идет дальше представления о необходимости ограничения самодержавия конституционным законодательством: И днесь учитесь, о цари: <...........................................> Склонитесь первые главой Под сень надежную Закона И станут вечной стражей трона Народов вольность я покой, — этими словами заканчивается пушкинская «Вольность». В этом, помимо уроков Куницына, сказалась тоже умеренная в это время политическая позиция Н. Тургенева, сочувственно воспринятая молодым поэтом. И тем не менее, как справедливо, вслед за другими исследователями пушкинской оды, отмечает современный автор (И.С. Чистова), «весьма скромная по своей политической программе «Вольность» воспринималась как произведение откровенно революционное»61. Связано это с присущим стихотворению резким разоблачительным пафосом, достигавшим особого накала в третьей и восьмой строфах: Увы! куда ни брошу взор — Везде бичи, везде железы... <............................................> Везде неправедная Власть В сгущенной мгле предрассуждений Воссела — Рабства грозный Гений И Славы роковая страсть. (I, 283) И особенно остро: Самовластительный злодей! Тебя, твой трон я ненавижу, Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу. Читают на твоем челе Печать проклятия народы, Ты ужас мира, стыд природы, Упрек ты Богу на земле. (I, 284) Комментаторы оды по-разному интерпретируют адресата этой строфы. Формально — по ее местоположению вслед за стихами о Наполеоне — она может также относиться к 63 нему (из такого понимания исходил, в частности, Б.В. Томашевский); иногда же ее переадресовывали Александру I. Но в обоих этих случаях возникают недоуменные вопросы: смерть каких «детей» мог иметь в виду поэт? Наиболее вероятно предположение, что эта строфа не имеет в виду конкретного адресата, но относится вообще к любому «самовластительному злодею», обобщенный образ которого и предстает в пушкинской оде62. С подобным же осуждением любой самодержавной тирании связаны и строки второй строфы пушкинской оды: Питомцы ветреной Судьбы, Тираны мира! трепещите! А вы мужайтесь и внемлите. Восстаньте, падшие рабы! (I, 283) Не следует видеть здесь призыва к революционному действию, восстанию народа в собственном смысле слова. Б.В. Томашевский убедительно доказал, что в пушкинском словоупотреблении глагол «восстаньте» означал «встаньте, воспряньте» и т.п.63; иначе эти стихи противостояли бы политической доктрине, из которой исходил Пушкин, исключавшей возможность противозаконной активности народа и осуждавшей ее. Революционный пафос пушкинской оды определил репутацию ее автора как политически неблагонадежного поэта, что и отлилось потом в репрессивные меры, примененные против него, причем именно «Вольность», хотя даже власти находили в ней «великие красоты замысла и слога», особенно инкриминировалась поэту как произведение, свидетельствующее «об опасных началах, почерпнутых в современной школе, или, лучше сказать, в системе анархии». Гонение на «Вольность» связано еще и с тем, что Александра I особенно задело обращение Пушкина к щекотливой теме убийства его отца при молчаливом попустительстве его сына и наследника. Непосредственно против Александра I направлено было другое политическое стихотворение Пушкина «Сказки. Noël» (1818). Его подзаголовок указывает на связь с традицией французских рождественских песенок (французское «Noеl» означает «Рождество Христово», но употребляется и для обозначения соответствующего литературного жанра). В.В. Набоков определяет ноэли как «легкомысленные, то богохульные, то нежные песенки о Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 64 Рождестве Христовом и пр.»64. Их непременными персонажами оказываются поэтому Богоматерь и младенец Христос. То же мы видим и у Пушкина: Ура! в Россию скачет Кочующий деспот. Спаситель громко плачет, А с ним и весь народ. Мария в хлопотах Спасителя стращает: «Не плачь, дитя, не плачь, сударь: Вот бука, бука — русский царь!» Царь входит и вещает... Сатира, таким образом, направлена непосредственно на Александра I, после победы над Наполеоном увлеченно занимавшегося преимущественно внешней политикой и отдавшего дела внутренние на откуп временщику Аракчееву («Кочующий деспот», «И прусский и австрийский // Я сшил себе мундир...»). Основное содержание пушкинского стихотворения связано с реакцией поэта на порожденные речью Александра I, произнесенной в марте 1818 года в польском сейме, конституционные иллюзии. После поражения Наполеона значительная часть созданного им вассального «Герцогства Варшавского» отошла к России, и на этой территории Александр I создал «Царство Польское», соединенное с остальной империей личной унией: российский император короновался и как польский король («царь Польский»). «Царству Польскому» была дарована конституция, создававшая видимость представительного правления, что резко отличало политический быт Польши от общероссийского. Открывая в качестве польского короля первое заседание парламента (сейма) царь включил в свою речь (произнесенную по-французски) туманный намек на свое намерение распространить со временем политическое устройство Польши по всей России: «Образование (organisation), существовавшее в вашем краю, дозволяло мне ввести немедленно то, которое я вам даровал, руководствуясь правилами законносвободных учреждений (institutions libérales), бывших непрестанно предметом моих помышлений, и которых спасительное влияние надеюсь я, при помощи Божией, распространить и на все страны, Провидением попечению моему вверенные. Таким образом, вы мне подали средство явить моему отечеству то, что я уже с давних лет ему приготовляю, и чем оно воспользуется, когда нача- ла столь важного дела достигнут надлежащей зрелости. <...> Последствия ваших трудов в сем первом собрании, покажут мне, чего отечество должно впредь ожидать от вашей преданности к нему и привязанности вашей ко мне; покажут мне, могу ли я, не изменяя моим намерениям, распространить то, что уже мною для вас совершено». Публикация официального русского перевода речи Александра I (он был осуществлен служившим в то время в Варшаве П.А. Вяземским) в русской печати вызвало энтузиазм в обществе, хотя дворянство и опасалось, что осуществление подобных намерений может с неизбежностью подвести к ликвидации крепостничества. Но Пушкин был чужд этих иллюзий, увидев в словах Александра I несбыточное прожектерство. В его стихотворении царь претенциозно «вещает»: «Закон постановлю на место вам Горголи, И людям все права людей, По царской милости моей, Отдам из доброй воли» От радости в постеле Распрыгалось дитя: «Неужто в самом деле? Неужто не шутя?» А мать ему: «Бай-бай! закрой свои ты глазки; Пора уснуть уж наконец, Послушавши как царь-отец Рассказывает сказки». (I, 304-305) Упомянутый здесь И.С. Горголи — петербургский обер-полицеймейстер; но, как показал Б.В Томашевский, выбор упомянутых в стихотворении Пушкина лиц («мелких агентов полицейского режима») более или менее случаен: «Этим он показывал, что дальше мелочей у Александра дело не пойдет»65. Справедливости ради, следует, однако, сказать, что в действительности близким сподвижником Александра I еще первых лет его царствования Н.Н. Новосильцевым, фактически управлявшим «Царством Польским», был разработан конституционный проект «Государственная уставная грамота Российской империи» (показательно, что в русском его варианте не употреблен термин «конституция»; ср. во французском оригинале: «La charte constituonelle de l'Empire de Russie»). Но проект этот так и остался на бумаге; в 1831 году его опубликовали польские революционные власти. По словам современного историка (С.В. Мироненко), это была попытка «соеди- Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) нить самодержавие с конституционной системой». Поскольку все кончилось ничем, Пушкин был прав в своих сомнениях. Даже Вяземский, близко стоявший к этому делу и в общем склонный доверять, искренности обещаний Александра I, допускал все же, что царь, возможно, «с умыслом дурачил свет», то есть не исключал демагогии, чем все в конце концов и обернулось. Я немного подробнее остановился на этом эпизоде, поскольку он наглядно высвечивает природу пушкинской оппозиционности того времени, тесно связанную с наблюдениями над современной политической действительностью, на которую он откликался с явно антиалександровских позиций; позднее в письме Жуковскому конца января 1826 года он заметит об Александре I: «я не совсем был виноват, подсвистывая ему до самого гроба» (X, 154). Тесную связь с конкретными обстоятельствами политической жизни конца 1810-х годов обнаруживают и другие произведения Пушкина этого времени. О его осведомленности о некоторых проектах декабристов свидетельствует история со стихотворением Пушкина 1818 года «К Н.Я. Плюсковой» («На лире скромной, благородной...»), появление которого было, по-видимому, инспирировано Ф.Н. Глинкой, носившимся с замыслом дворцового переворота, который, устранив Александра I, возвел бы на престол его жену, имп. Елизавету Алексеевну, брачный союз которой с царем был подорван длительной его супружеской неверностью. Плюскова, к которой обращено стихотворение Пушкина, — фрейлина императрицы; но опубликовано оно было в 1819 году под полуофициозным заглавием «Ответ на вызов написать стихи в честь ее императорского величества государыни императрицы Елисаветы Алексеевны». Содержание стихотворения сводится к прославлению добродетелей императрицы: Я, вдохновенный Аполлоном, Елисавету втайне пел. Небесного земной свидетель, Воспламененною душой Я пел на троне добродетель С ее приветною красой. Любовь и тайная свобода Внушали сердцу гимн простой, И неподкупный голос мой Был эхо русского народа. (I, 302) 65 Внешне вполне комплиментарное, это стихотворение, казалось бы, вступает в некоторое противоречие с вольнолюбивыми произведениями ее автора; но обстоятельства его появления способны пролить дополнительный свет на контакты молодого Пушкина с декабристами. Конечно, из этого не следует, что последние не соблюдали должной конспирации и прямо посвящали поэта в свои политические проекты; но эпизод этот показателен для подтверждения близости Пушкина к представителям в основном умеренного крыла Союза Благоденствия. После «Вольности» в центре политической лирики Пушкина конца 1810-х годов стоят стихотворения «К Чаадаеву» и «Деревня», а также чрезвычайно острая эпиграмма «На Аракчеева» («Всей России притеснитель...»; см, I, 363). Все они получили довольно широкое распространение в списках и пользовались большой популярностью особенно среди молодежи. По свидетельству декабриста И.Д. Якушкина, они «были не только всем известны, но в то время не было сколько-нибудь грамотного прапорщика в армии, который не знал их наизусть»66. Не совсем ясна последовательность появления названных стихотворений. Очевидно только, что «Деревня» написана в июле 1819 года во время кратковременного пребывания Пушкина в Михайловском. Стихотворение «К Чаадаеву» традиционно печатается среди произведений 1818 года; эта дата стоит в большинстве списков послания. Но некоторые исследователи (Ю.Г. Оксман, В.В. Пугачев) настаивают на том, что стихотворение это не могло появиться ранее 1820 года, когда Союз Благоденствия перешел на более радикальные позиции, что якобы присуще и пушкинскому67 посланию. Ю.М. Лотман осторожно датировал «К Чаадаеву» 1818 — 1820 годами68. Стремление во что бы то ни стало пересмотреть традиционную датировку этого стихотворения связано со свойственным пушкиноведению советского периода стремлением чрезмерно жестко привязать Пушкина к политической идеологии декабристов и радикализировать содержание его стихотворения: «Пушкин не только одобрял «революционный террор», но сам собирался убить царя. Об этом свидетельствует его послание «К Чаадаеву»» — категорически заявлял, например, В.В. Пугачев69. И хотя аргументация сторонников более поздней даты создания стихотворения «К Чаадаеву» не представляется мне достаточ- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 66 но убедительной, все же остановлюсь сперва на «Деревне». В этом своем стихотворении Пушкин впервые обстоятельно обратился к одной из глубочайших язв современной ему социальной действительности — крепостничеству. Не случайно «Деревня» написана в Михайловском; новое посещение родительской усадьбы позволило поэту воочию соприкоснуться с крепостным сельским бытом, и эти впечатления сыграли решающую роль в создании «Деревни». Б.В. Томашевский справедливо отмечает, что с конца 1810-х годов «Пушкин нуждается в личном опыте для вдохновения, и его стихи отражают преимущественно виденное им»70. Но Пушкин был подготовлен к восприятию новых впечатлений общением с неистовым противником крепостничества Н.И. Тургеневым, как раз в то время (1818–1819 годы) составлявшим адресованную Александру I записку «Нечто о крепостном состоянии в России» (экономической несостоятельности крепостнических отношений коснулся он и в подцензурном сочинении «Опыт о теории налогов» 1818, 2-е изд. — 1819). Вероятно, Н. Тургенев знакомил Пушкина с содержанием своей записки, или во всяком случае проговаривал освещавшиеся в ней вопросы в беседах с поэтом. Так, например, особое зло Н.Тургенев видел в барщине («Здесь рабство представляется во всем своем ужасе»; ср. в «Деревне» Пушкина: «Здесь Барство дикое, без чувства, без Закона // Присвоило себе насильственной лозой // И труд, и собственность, и время земледельца»; I, 319), касался он и тяжелого положения дворовых, характеризуя их как «класс людей который еще яснее носит на себе печать рабства. <…> Здесь мы узнаем в полной мере все печальные последствия крепостного состояния». Ср. в «Деревне»: Опора милая стареющих отцов, Младые сыновья, товарищи трудов, Из хижины родной идут собой умножить Дворовые толпы измученных рабов. (I, 319) Все это содержится во второй части пушкинского стихотворения, резко контрастирующей его началу: Приветствую тебя, пустынный уголок, Приют спокойствия, трудов и вдохновенья, Где льется дней моих невидимый поток На лоне счастья и забвенья. <................................................................> Я твой — люблю сей темный сад С его прохладой и цветами, Сей луг, уставленный душистыми скирдами, Где светлые ручьи в кустарниках шумят. <……………………..................................> Оракулы веков, здесь вопрошаю вас! В уединенье величавом Слышнее ваш отрадный глас. Он гонит лени сон угрюмый, К трудам рождает жар во мне, И ваши творческие думы В душевной зреют глубине. (I, 318-319) В начале стихотворения рисуется традиционная идиллическая картина деревенского «уединения» (под таким заглавием эти стихи были помещены в сборниках стихотворений Пушкина 1826 и 1829 годов). Но, воссоздавая ее, поэт не ограничивается литературными реминисценциями, но обращается и к собственным конкретным наблюдениям над пейзажем родного Михайловского: Везде передо мной подвижные картины: Здесь вижу двух озер лазурные равнины, Где парус рыбаря белеет иногда, За ними ряд холмов и нивы полосаты, Вдали рассыпанные хаты, На влажных берегах бродящие стада, Овины дымные и мельницы крилаты; Везде следы довольства и труда... (I, 318) Последний стих подчеркнуто контрастирует приведенной затем картине крепостного рабства: «Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам // Здесь Рабство тощее влачится по браздам // Неумолимого Владельца» (I, 319). Как уже отмечалось, все эти картины отражают не только последствия общения с Н. Тургеневым (и уроки Куницына), но основываются на собственных наблюдениях Пушкина над жизнью окрестных крестьян, знакомстве с настоящим (и прошлым) михайловской округи (исследователи отмечают возможное знакомство поэта с историей волнений в 1783 году тригорских крестьян). В какой-то мере, воссоздавая жизнь крепостной деревни, Пушкин ориентировался и на А.Н. Радищева (пушкинисты советского периода склонны были преувеличивать его воздействие71), но вряд ли уже в эти годы он читал «Путешествие из Петербурга в Москву», хотя и мог иметь некоторое представление об этой книге через Н.И. Тургенева, а возможно и Н.М. Карамзина (но «Вольность» Радищева поэт, несомненно, знал72). Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) Даже первая часть пушкинского стихотворения содержит намек на его основное содержание: «Я здесь, от суетных оков освобожденный, // Учуся в Истине блаженство находить, // Свободною душой Закон боготворить...» (I, 318). Цензор не заметил, однако, ничего предосудительного в этих стихах, явно отсылавших к пушкинской «Вольности»; к тому же поэт, публикуя свое усеченное стихотворение, подчеркнул его фрагментарность четырьмя рядами точек после стиха «В душевной зреют глубине», подсказывая догадливому читателю вывод о насильственности неполной публикации знакомого тому по спискам вольнолюбивого стихотворения. Контрастная соотнесенность условно говоря первой и второй частей придавало пушкинской «Деревне» особый характер. Современная американская исследовательница С. Сандлер, предложившая интересный эстетический анализ стихотворения, увидела внутри единого текста как бы два стихотворения («пасторальное» и «подстрекательское»), причем первое — неотъемлемая часть второго: «Суть стихотворения заключается в том, как можно двумя способами толковать один и тот же пейзаж и как поэт может выбрать два различных способа обратить этот пейзаж в тему стихотворения»73. Несмотря на очевидную остроту «подстрекательского» стихотворения, и здесь Пушкин предлагает достаточно умеренную политическую программу, основанную на допущении возможности освобождения крестьян «сверху»: Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный И Рабство, падшее по манию царя, И над отечеством Свободы просвещенной Взойдет ли наконец прекрасная Заря? (I, 319) В этом тоже можно найти точки соприкосновения с позицией Н. Тургенева, который в адресованной Александру I записке утверждал: «Итак, согласимся, что одно правительство может приступить к улучшению жребия крестьян. Люди благомыслящие и знающие всю прелесть чувства исполнения обязанности могут и должны содействовать благим намерениям правительства и требованиям Отечества». Эта концовка записки Н. Тургенева «Нечто о крепостном состоянии в России» связана и с реальной приверженностью царя идее освобождения крестьян и с убежденностью ав- 67 тора, что последнее должно предшествовать конституционным преобразованиям, о замысле которых Александр I намекнул в своей речи в Варшаве. «Всякое распространение прав дворянства, — писал Н. Тургенев, — было бы неминуемо сопряжено с пагубою для крестьян, в крепостном состоянии находящихся. В семто смысле власть самодержавная есть якорь спасения для Отечества нашего. От нее, от нее одной, мы можем надеяться освобождения наших братий от рабства, столь же несправедливого, как и бесполезного». Таким образом, Пушкин в «Деревне» находится в русле идей декабристов; и все же относительная умеренность позиции поэта позволила ему через посредство П.Я. Чаадаева представить Александру I именно это стихотворение, когда царь выразил желание познакомиться с чем-либо из вольнолюбивых стихотворений Пушкина. Прочитав «Деревню», Александру I не оставалось ничего иного, как хотя бы внешне ободрить молодого поэта: «Поблагодарите Пушкина за добрые чувства, которые его стихи вызывают» (вариант: «Передайте благодарность Пушкину за добрые чувства, которые его стихи вызывают»)74. Впрочем, это не помешало вскоре включить и «Деревню» в ряд инкриминируемых поэту «возмутительных» стихов. Полностью «Деревня» была в 1856 году опубликована А.И. Герценом; в России же стихотворение Пушкина могло быть напечатано только в 1870 году. Наконец, стихотворение «К Чаадаеву» тоже оказывается предельно близким к декабристской поэзии, хотя Ю.М. Лотман справедливо подчеркивал отличие пушкинского стихотворения от политической поэзии К.Ф. Рылеева75. Как и в начале «Вольности» и в послании Чаадаеву поэт отвергает прежний, элегический путь во имя политической поэзии: Любви, надежды, тихой славы Недолго нежил нас обман, Исчезли юные забавы, Как сон, как утренний туман; Но в нас горит еще желанье, Под гнетом власти роковой Нетерпеливою душой Отчизны внемлем призыванье. Но показательно, что и дальше — в поэтическом сравнении — происходит невозможный для собственно декабристской поэзии возврат к любовной теме: Мы ждем с томленьем упованья Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 68 Минуты вольности святой, Как ждет любовник молодой Минуты верного свиданья. В отличие от «Вольности» и «Деревни» стихотворение «К Чаадаеву» лишено риторики; в авторском образе (равно как и в адресате) подчеркивается искренность и непосредственность чувств: Пока свободою горим, Пока сердца для чести живы, Мой друг, отчизне посвятим Души прекрасные порывы! Товарищ, верь: взойдет она, Звезда пленительного счастья, Россия вспрянет ото сна, И на обломках самовластья Напишут наши имена! (I, 307) Л.Я. Гинзбург, правда, утверждает, что авторский образ политической лирики Пушкина не индивидуален, но «включен в тематическое и стилистическое единство вольнолюбивой <...>, декабристской поэзии...» Вместе с тем декабристский образ поэта «сосуществует в поэзии Пушкина с аспектами авторского сознания совсем другой тональности — прежде всего с образом элегического поэта». Автобиографическая конкретность ранней пушкинской лирики «проникает в традиционные образы поэта, гражданского или элегического, и уже начинает перестраивать их изнутри»76. Не следует преувеличивать революционности пушкинского стихотворения (В.В. Пугачев даже противопоставлял «К Чаадаеву» «Вольности» и «Деревне», где еще не было собственно революционных идей77). «Обломки самовластья» не обязательно должны появиться как результат именно революционного действия (тем более как результат цареубийства, к совершению которого якобы был склонен сам Пушкин — нет никаких положительных данных, способных подтвердить это предположение). Точнее о «К Чаадаеву» пишет крупный пушкинист Ю.Н. Чумаков: стихотворение «запечатлело чистоту и возвышенность стремлений юного поэта, его романтическую восторженность». Названному автору принадлежат и важные наблюдения над соотношением этого стихотворения Пушкина с другим его посланием Чаадаеву (1824, но поэт печатал его под датой 1820; это, кстати, может быть дополнительным аргументом более раннего времени написания прежнего послания). Обраща- ясь к тому же адресату, автор напоминает ему о предшествующем стихотворении: Чедаев, помнишь ли былое? Давно ль с восторгом молодым Я мыслил имя роковое Предать развалинам иным? Но в сердце, бурями смиренном, Теперь и лень и тишина, И в умиленье вдохновенном, На камне, дружбой освященном, Пишу я наши имена. (II, 195) «Обломкам самовластья» прежнего стихотворения поэт противопоставляет крымские развалины предполагаемого храма Дианы, освященного памятью мифологических друзей Ореста и Пилада. Ю.Н. Чумаков справедливо замечает, что новое послание Пушкина Чаадаеву не отменяет прежнего, но «притягивает его. Оба стихотворения и противопоставлены и продолжают друг друга, замыкаясь в высшее семантическое единство». Оба они, — заключает свою мысль ученый, — «содержат множественную, подвижную, более объективную точку зрения на вольнолюбивую дружбу и возможность свободы»78. Новое послание Чаадаеву возникло в условиях кризиса, пережитого Пушкиным в 1820-е годы, о котором мы еще будем подробно говорить. Но в конце 1810-х годов Пушкин был исполнен еще молодых сил и испытывал политические иллюзии о возможности быстрых и решительных перемен в общественном и государственном строе России. Говоря о политических стихотворениях Пушкина конца 1810-х годов, не следует забывать о том, что это художественные произведения высокого эмоционального накала и поэтического совершенства; вместе с тем писавшие о них нередко видели в них чуть ли не политические прокламации более или менее утилитарного свойства, например, В.В. Пугачев прямо называл «Деревню» и «К Чаадаеву» «стихотворными прокламациями», а в последнем стихотворении видел еще и «пламенное воззвание к революционному действию»79, а Н.Л. Степанов, приступая к характеристике пушкинской «Деревни», определял это стихотворение как «смелую политическую декларацию поэта, высказавшего здесь свое гневное осуждение крепостного гнета, свое сочувствие народу», и видел в нем «один из наиболее популярных агитационных поэтических доку- Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) ментов декабризма»80. Подобный подход сужает смысл политической лирики Пушкина, нивелируя ее художественную природу и эстетическое значение. Тем более недопустим он по отношению к «Деревне» и «К Чаадаеву», в отличие от «Вольности» — подчеркнуто политического стихотворения, — ближе стоящим к интимно-лирической сфере пушкинской поэзии произведениям. Политические стихотворения Пушкина и особенно их широкое распространение в списках (по словам И.И. Пущина, «тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его «Деревня», «Ода на свободу», «Ура! В Россию скачет...» и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов»81) вызвали недовольство властей. Александр I готов был жестоко расправиться с поэтом, но ходатайство его влиятельных друзей, прежде всего Карамзина и Жуковского, привело к смягчению его участи, и дело ограничилось удалением Пушкина из Петербурга под внешне благовидным предлогом перевода по службе. Обстоятельства его ссылки были подробно описаны осведомленным свидетелем Ф.Н. Глинкой, бывшим в то время адъютантом петербургского губернатора гр. М.А. Милорадовича82. Таким образом, «петербургский период» творчества Пушкина предстает как очень определенный этап его поэтического развития. Именно в эти годы утверждается вольнолюбие молодого поэта, которое становится доминирующей темой его лирики, политической прежде всего. Не следует, как уже говорилось, чрезмерно преувеличивать революционности Пушкина, но нельзя и приуменьшать значения его активной оппозиционности властям. Политические стихотворения Пушкина конца 1810-х годов явно свидетельствуют о его декабристских симпатиях и связях. Хотя общественная позиция поэта впоследствии сильно изменилась, он, как я уже говорил, никогда не отказывался от своего прошлого. И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я свободу И милость к падшим призывал, — (III, 340) скажет, подводя итоги своего творчества, поэт («Я памятник себе воздвиг нерукотворный...»; 1836). Тем более важно представлять его общественную позицию 1817 — 1820 годов для лучшего понимания раннего творчества 69 Пушкина, итогом которого явилась первая его поэма «Руслан и Людмила». Работа над ней охватывает практически весь «петербургский период». По собственному признанию Пушкина, писать ее он начал «будучи еще воспитанником Царскосельского лицея, и продолжал ее среди самой рассеянной жизни» (IV, 367). Однако рукописный фонд поэмы не содержит материалов лицейского времени; систематическая работа над ней по рукописям прослеживается не ранее конца 1818 года83; однако известно, что велась она и в первой половине 1818 года, а затем и в 1819 — начале 1820 годах. В ночь на 26 марта 1820 года поэма «Руслан и Людмила» была в основном закончена; ознакомившись с ее полным текстом В.А. Жуковский подарил Пушкину свой портрет с знаменательной надписью: «Победителю-ученику от побежденного учителя в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму «Руслан и Людмила», 1820 марта 26, Великая пятница». Надпись эту стали потом воспринимать в расширительном смысле; однако в 1820 году Жуковский едва ли был готов уступать молодому сопернику первенство в русской литературе. Речь шла лишь о том, что именно Пушкину удалось осуществить ту задачу, которую поставили перед собой писатели-карамзинисты, объединившиеся а «Арзамасе», — создать новую эпическую поэму на русском национальном материале. Сам Жуковский долгое время обдумывал замысел такой поэмы («Владимир»), накапливая материалы для ее написания, но так и не реализовал его, а после появления пушкинской поэмы и вовсе от него отказался84. Вскоре после отъезда Пушкина из Петербурга было получено цензурное разрешение на отдельное издание «Руслана и Людмилы», которое вышло в свет в начале августа 1820 года. Однако знакомство с поэмой Пушкина началось еще до появления в печати полного ее текста. Два больших отрывка из «Руслана и Людмилы» были напечатаны в журналах в марте — апреле 1820 года, и уже они обратили на себя внимание критиков. Застрельщиком чрезвычайно бурной полемики вокруг поэмы («За поэму Пушкина «Руслан и Людмила» восстала здесь ужасная чернильная война: глупость на глупости», — иронически оценил эту критическую перебранку А.А. Бестужев) оказался автор письма редактору московского журнала «Вестник Европы» (им был М.Т. Каченовский) под заглавием «Еще критика». Своего имени критик не 70 назвал, представившись стариком, жителем Бутырской слободы. Позднее выяснилось, что под этой условной маской укрылся некто А.Г. Глаголев, вовсе не старый еще человек (он был ровесником Пушкина), и тоже ученого, в круг научных интересов которого входил и русский фольклор, знатоком и ценителем которого он являлся. Тем не менее в своей рецензии на «Руслана и Людмилу» он выступил решительным противником введения фольклорного материала в высокую поэзию, не как одного из возможных «низких» предметов: «Я не прочь от собирания и изыскания русских сказок, но когда узнал я, что наши словесники приняли старинные песни с совсем другой стороны <...> и наконец так влюбились в сказки и песни, что в стихотворениях XIX века заблистали Ерусланы и Бовы на новый манер, то я вам слуга покорный! <…> Но увольте меня от подробностей и позвольте спросить: если бы а Московское благородное собрание втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою и в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! Неужели стали бы таким проказником любоваться. <...> Зачем допускать, чтобы плоские шутки старины вновь появились между нами! Шутка грубая, неодобряемая вкусом просвещенным отвратительна, и нимало не смешна и не забавна! Dixi.»85. Статья Глаголева определила во многом направление полемики вокруг «Руслана и Людмилы»; поэма Пушкина поставила в тупик тех, кто оценивал ее с позиций схоластической поэтики, и они, почувствовав в ней нечто выламывающееся из общепризнанных казалось бы представлений, поспешили придирчиво раскритиковать ее. Не входя в подробности этих критических баталий86, отмечу, что само повышенное внимание, которое критика уделила первой поэме Пушкина, свидетельствовало о признании ее необычным и неприемлемым для многих, но несомненно незаурядным и открывающим новые горизонты для литературы явлением. Даже наиболее негативно настроенные по отношению к автору «Руслана и Людмилы» критики вынуждены были отметить несомненные достоинства его поэмы, ее безусловную неординарность и даже перспективность того пути, который открывала она для русской поэзии. «Поэт умел устлать для читателя путь цветами. Не спорю, что эта дорога послужит к обогащению нашей словесности; но она не поведет к образованию и облагородствованию вкуса», — пи- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина сал, например, рецензент журнала «Невский зритель», чрезвычайно жестко отозвавшийся о пушкинской поэме и даже сравнивший ее с появившимися во Франции конца XVIII века произведениями, благодаря чему «произошел не только упадок словесности, но и самой нравственности»87. Этот намек на события Великой Французской революции указывает на то, что в «Руслане и Людмиле»— и не без основания — готовы были увидеть скрытый либерализм ее автора. С этим же связаны и упреки за излишнее, по мнению критиков, «сладострастие» некоторых сцен пушкинской поэмы (один из них, Н.И. Кутузов, писал: «Пожалеем, что перо Пушкина, юного питомца муз, одушевлено не чувствами, а чувственностию»88), что действительно было связано с тем вызовом господствующей ханжеской морали, которое мы встречали и в лирике Пушкина конца 1810х годов. Накал страстей, вызванный появлением «Руслана и Людмилы», только способствовал читательскому успеху поэмы, и тот же А. Глаголев, который в свое время открыл дискуссию о ней, уже на ее излете, в 1821 году прямо заявил, будто пушкинская поэма «своею известностию не столько обязана собственным достоинствам, сколько критикам, антикритикам и антиантикритикам»89. Конечно, это преувеличение: своим успехом поэма была обязана не столько придирчивой критике, сколько именно поэтическим достоинствам, поразившим и восхитившим читателей. Но и повышенное внимание критики в какой-то мере отражало этот успех и способствовало привлечению читательского внимания к первой поэме Пушкина, само имя которого с этого времени становится широко известным и популярным. По словам одного из современников поэта (Н.А. Маркевича), «к 1820 году Пушкин стал знаменитым окончательно». Критикам «Руслана и Людмилы» уделил немало внимания и Пушкин в предисловии ко второму изданию поэмы (1826), обильно процитировав, в частности, приведенное выше суждение «бутырского критика» (А. Глаголева). Все это по прошествии восьми лет выглядело уже совершенным анахронизмом. Ожесточенность споров вокруг «Руслана и Людмилы» в 1820 — 1821 годах связана с тем, что критики, почувствовав новаторский характер пушкинской поэмы, отказались принять его и не сумели даже правильно его оценить. Позднее Белинский назовет это «нравственной слепотой, препятствующей видеть Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) сущность предмета». Читательский же успех «Руслана и Людмилы» он связывал с «предчувствием нового мира творчества, которое открывал Пушкин своими первыми произведениями...» «В этой поэме всё было ново, — замечал критик, — и стих, и поэзия, и шутка, и сказочный характер вместе с серьезными картинами»90. Главное, что определило новаторство первой поэмы Пушкина,— это художественная организация повествования, подчиненного авторскому, лирическому началу. На этом основании современный исследователь О.А. Проскурин определил «Руслана и Людмилу» как «мнимую поэму», лишь внешне напоминающую эпическое повествование»91. Пушкин, — отмечает он, — «подошел к эпосу, как к литературной игре». «В своей основе «Руслан и Людмила» — лирическое произведение, «беседа» с друзьями и красавицами», развившаяся в основном из дружеского послания. На лирическое основание накладывается рассказ о «событиях», приключениях героев»92. В центре поэмы Пушкина — образ автора, определяющий ее повествовательную структуру; именно автор объединяет вокруг себя все содержание поэмы, целиком подчиненное лирическому началу. Вне автора, его постоянного присутствия в тексте, его оценочных реплик, «отступлений» невозможно восприятие поэмы как целого. Вот пример ведения повествования от лица автора в «Руслане и Людмиле»: Друзья мои! а наша дева? Оставим витязей на час; О них опять я вспомню вскоре. А то давно пора бы мне Подумать о младой княжне И об ужасном Черноморе. (IV, 26) В «Руслане и Людмиле» в сложном соотнесении предстают лирика и эпос, первая, однако, играет доминирующую роль: эпическое повествование подчинено авторскому началу и даже растворяется в нем. Образ автора в поэме объективирован и предельно конкретен, он ориентирован на лирику Пушкина, но не столько на лирику современную поэме, сколько на предшествующую лирику поэта, что открывало возможность для иронического освещения. ««Руслан и Людмила», — справедливо заключает О.А. Проскурин, — оказалась поэмой о лирике и в значительной мере поэмой, сделанной из лирики»93. Рядом с авто- 71 ром постоянно возникает к читатель («Друзья мои» в приведенном выше примере), причем преимущественно в образе «читательниц» (что характерно для карамзинской традиции, на которую ориентирована поэма Пушкина); именно к ним обращено «Посвящение», настраивающее на лирическую волну: Для вас, души моей царицы, Красавицы, для вас одних Времен минувших небылицы, В часы досугов золотых, Под шепот старины болтливой, Рукою верной я писал; Примите ж вы мой труд игривый! Ничьих не требуя похвал, Счастлив уж я надеждой сладкой, Что дева с трепетом любви Посмотрит, может быть, украдкой На песни грешные мои. (IV, 7) В этой автохарактеристике важными для восприятия поэмы оказываются аттестация ее событий как «времен минувших небылицы», а также такие оценки ее, как «труд игривый», «песни грешные». Все это определяет повествовательную структуру «Руслана и Людмилы» и особенности ее читательского восприятия. При всем своем новаторстве Пушкин в своей первой поэме ориентируется на значительную традицию, русскую и западноевропейскую. Исследование «Руслана и Людмилы» в дореволюционном пушкиноведении и свелось в значительной мере к установлению ее возможных источников: упоминались произведения Ариосто («Неистовый Роланд»), Вольтера («Орлеанская девственница»), Макферсона («Поэмы Оссиана») и др. Среди русских источников поэмы назывались «Душенька» И.Ф. Богдановича, сказки М.Д. Чулкова, «Илья Муромец» Н.М. Карамзина и другие «богатырские повести», и т. д. вплоть до баллад В.А. Жуковского. Связь с последними обнажает полемика с Жуковским: пародийная перелицовка сюжета «Двенадцати спящих дев» в эпизоде пребывания Ратмира в замке двенадцати «прелестных дев». Прости мне, северный Орфей, Что в повести моей забавной Теперь вослед тебе лечу И лиру музы своенравной Во лжи прелестной обличу. (IV, 47) Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 72 При определении связи «Руслана и Людмилы» с многочисленными «источниками» часто допускались натяжки, зависимость от них пушкинской поэмы сильно преувеличивалась, но уже в то время раздавались трезвые голоса, призывающие ограничить представление о якобы несамостоятельности Пушкина в построении сюжета его поэмы. Так, например, еще на рубеже XX в. Н.И. Черняев писал: «Было бы ошибкой, однако, думать, что Пушкин рабски подражал Ариосту. <...> В «Руслане к Людмиле» несравненно больше пушкинского, чем ариостовского». И тем не менее вопрос о связи первой пушкинской поэмы с предшествующей литературной традицией — реальная проблема, нуждающаяся в объективном и обстоятельном изучении94. Кроме литературных ориентиров, Пушкин в «Руслане и Людмиле» опирался и на фольклорный материал, строил свою поэму как произведение с фольклорной основой; правда, ее фольклоризм еще очень ограничен. Поэт, несомненно, и к этому времени был знаком с образцами подлинно народного творчества, но в своей первой поэме ориентировался в основном на вторичные по отношению к фольклору книжные источники. Рассказ о событиях, составляющих сюжет поэмы, Пушкин начинает с указания на их отнесение к далекому прошлому: Дела давно минувших дней, Преданья старины глубокой. (IV, 9)95. Этот зачин сюжетной частя поэмы и одновременно ее концовка, благодаря чему «Руслану и Людмиле» придана кольцевая композиция, внешне создает условия для восприятия поэмы как исторического произведения. Но и историзм первой пушкинской поэмы тоже еще очень ограничен. Напротив, отдаленность описываемых событий во времени и их легендарный характер позволяли поэту весьма вольно обращаться с прошлым. Правда, воссоздавая картину пира князя Владимира, Пушкин ориентировался на только что прочитанные им тома «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина, к последней восходят и имена некоторых действующих лиц пушкинской поэмы (Рогдай, Фарлаф). Но автор и здесь подчеркивает отдаленность описываемых событий: Не скоро ели предки наши, Не скоро двигались кругом Ковши, серебряные чаши С кипящим пивом и вином. (IV, 9) Возникает, таким образом, оппозиция «они» («предки наши») — «мы» отодвигающая события сюжетной части поэмы в далекое прошлое, воссоздаваемое, правда, автором — человеком иного, современного мира. Первые критики «Руслана и Людмилы» ставили это даже в упрек Пушкину, видя в такой проекции прошлого на настоящее якобы «недостаток» его поэмы. «Я желал бы быть очарован, забыться, — писал критик «Невского Зрителя», — и в то же время поэт останавливает мои восторги, и вместо древности я узнаю, что живу в новейшие времена: несообразность делается видимою, и сверх того это развлекает внимание, уменьшает цену предметов»96. Но именно такое отстраненное отношение к прошлому создает условия для иронического подхода к нему, что и оказывается одной из форм проявления авторского «я» в поэме. Соединение лирического и эпического начал проявляется и в характере так называемых «отступлений» как прямого вторжения авторского голоса. Приведу характерный пример: И вот невесту молодую Ведут на брачную постель; Огни погасли... и ночную Лампаду зажигает Лель. <............................................> Вы слышите ль влюбленный шепот, И поцелуев сладкий звук, И прерывающийся ропот Последней робости?.. (IV, 10) Здесь видно, как в казалось бы внешнее описание вторгается автор, вступающий в диалог с читателем («Вы слышите ль...»); еще более непосредственно предстает он в момент, когда герой убеждается в утрате похищенной «безвестной силой» невесты: Ах, если мученик любви Страдает страстью безнадежно, Хоть грустно жить, друзья мои, Однако жить еще возможно. Не после долгих, долгих лет Обнять влюбленную подругу, Желаний, слез, тоски предмет, И вдруг минутную супругу Навек утратить... о друзья, Конечно, лучше б умер я! Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) Однако жив Руслан несчастный. Но что сказал великий князь?.. (IV, 11) И рассказ снова переключается от лирики к повествованию. По словам Б.В. Томашевского, стих «Однако жив Руслан несчастный» «разбивает весь пафос элегической фразеологии», представленной в лирическом «отступлении», и она «становится как бы объектом изображения»97. Благодаря «отступлениям», переключениям из плана в план, переходам от одних героев к другим и т.п. композиционным приемам создается иллюзия чрезвычайно сложного действия (на самом деле довольно простого и прямолинейно развивающегося). И в этом реализуется активная роль автора; постоянное вторжение его прямого голоса в повествование исключает возможность серьезного восприятия сюжета; само «серьезное» (с точки зрения героев) благодаря усилиям автора нередко предстает в ироническом освещении. Вот Людмила в садах Черномора. Не замечая окружающей ее красоты, героиня, казалось бы, проявляет готовность к самопожертвованию: На воды шумные взглянула, Ударила, рыдая, в грудь, В волнах решилась утонуть — Однако в воды не прыгнула И дале продолжала путь. (IV, 30) Затем, едва подумав о еде, Людмила видит перед собой чудесно возникший шатер с изысканным угощением: Дивится пленная княжна, Но втайне думает она: «Вдали от милого, в неволе, Зачем мне жить на свете боле? О ты, чья гибельная страсть Меня терзает и лелеет, Мне не страшна злодея власть: Людмила умереть умеет! Не нужно мне твоих шатров, Ни скучных песен, ни пиров — Не стану есть, не буду слушать, Умру среди твоих садов!» Подумала — и стала кушать. (IV, 31) Эти эпизоды вызвали недовольное замечание А.Ф. Воейкова, автора самой большой критической статьи о «Руслане и Люд- 73 миле» (1820): «Пушкин описывая отчаяние Людмилы, увидевшей себя во власти злого чародея, осыпает ее насмешками за то, что она не решилась утопиться или уморить себя с голоду»98. Но это отнюдь не «насмешки», а озорная коррекция пафосных мест иронической оценкой автора, вовсе не меняющая его положительного отношения к героине поэмы и сочувствия ей. Мотивированная постоянным присутствием автора ирония оказывается важнейшим средством ведения повествования в «Руслане и Людмиле», пронизывая его насквозь99. Как уже отмечалось, автор постоянно ведет диалог с читателем; в ходе его образ автора конкретизируется, он наделен чертами светского повесы, поэта-эпикурейца, даже театрала (см. в третьей песни поэмы восходящее к театральным впечатлениям Пушкина развернутое сравнение смятенной живой головы с «плохим питомцем Мельпомены» — IV, 4243). Одновременно конкретизируется и образ читателя, обретая даже в «запевке» (термин Б.В. Томашевского) шестой песни черты единоличного адресата: Ты мне велишь, о друг мой нежный, На лире легкой и небрежной Старинны были напевать И музе верной посвящать Часы бесценного досуга... Ты знаешь, милая подруга... Соответственно дополнительный штрих вносится и в образ автора: Решусь: влюбленный говорун, Касаюсь вновь ленивых струн; Сажусь у ног твоих и снова Бренчу про витязя младого. (IV, 70; курсив мой — Л.С.) Представление о поэзии автора спроецировано на предшествующую, лицейскую лирику Пушкина: В кругу прелестных дев, Ратмир Садится за богатый пир. Я не Омер: в стихах высоких Он может воспевать один Обеды греческих дружин И звон, и пену чаш глубоких. Милее по следам Парни, Мне славить лирою небрежной И наготу в ночной тени, И поцелуй любови нежной!.. (IV, 50) Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 74 Или еще один пример: Пастушки, сон княжны прелестной Не походил на ваши сны... <……………......................> Я помню темный вечерок, Я помню Лиды сон лукавый... Ах, первый поцелуй любви, Дрожащий, легкий, торопливый, Не разогнал, друзья мои, Ее дремоты терпеливой... Но полно, я болтаю вздор! К чему любви воспоминанье? Теперь влекут мое вниманье Княжна, Руслан и Черномор. (IV, 61-62) Именно обращенность к прошлому своей лирики позволяет Пушкину представлять ее, как в последнем случае, с легким налетом иронии, своеобразно окрашивающей авторский образ. Таким образом, автор сложно предстает в тексте поэмы, раскрытию его образа подчинено все повествование, мотивированное постоянным авторским присутствием и вмешательством. Герои лишены самостоятельности; они, как и их приключения, существуют лишь постольку, поскольку их вызвала из небытия прихотливая фантазия автора и проявляются через его отношение к ним (этому не противоречит мнимое указание на якобы источник сведений повествователя: «Монах, который сохранил // Потомству верное преданье // О славном витязе моем...»; IV, 61). Поскольку рассказ о героях в «Руслане и Людмиле» находится целиком в руках автора, в их обрисовке оказываются возможны «анахронизмы», за которые критика упрекала Пушкина100, например, придание Руслану не свойственных древнерусскому витязю черт сентиментального персонажа: Со вздохом витязь вкруг себя Взирает грустными очами. «О поле, поле, кто тебя Усеял мертвыми костями. <…………...........................> Зачем же, поле, смолкло ты И поросло травой забвенья...» (IV, 39) По верному наблюдению Ю.Н. Тынянова, в «Руслане и Людмиле» можно видеть только «амплуа героев, на которые нагружает- ся разнообразный материал»101 это исключает серьезное отношение к сюжетному действию, играющему в поэме отнюдь не главную роль. «Не столько самые события, — справедливо отметил Б.В. Томашевский, — сколько общение с автором поэмы через его рассказ составляло сущность новой формы поэмы»102. Почти одновременно с выходом в свет «Руслана и Людмилы» Пушкин пишет эпилог к поэме, опубликованный затем вместе с некоторыми дополнениями к ее тексту. Этот эпилог вносит существенные коррективы в восприятие поэмы, в частности подчеркивая условность авторского образа в ней. «Я» эпилога разительно отличается от «я» рассказчика, и это новое «я» предстает как действительное лицо автора, хотя и оно столь же условно, представляя нового лирического героя пушкинской поэзии (романтического поэта-элегика), возникший на автобиографической основе: Забытый светом и молвою, Далече от брегов Невы, Теперь я вижу пред собою Кавказа гордые главы. <……………........................> Душа, как прежде, каждый час Полна томительною думой — Но огнь поэзии погас. <……………........................> Восторгов краткий день протек — И скрылась от меня навек Богиня тихих песнопений... (IV, 80) Напечатанный отдельно, эпилог был рассчитан на то, что читатели «Руслана и Людмилы» смогут сопоставить его с основной частью поэмы, вместе с которой он был опубликован уже во втором издании первой поэмы Пушкина. В этом издании 1828 года по-новому открывалась и первая песнь: ее прежнему зачину («Дела давно минувших дней...») предшествовал теперь так называемый «пролог», написанный уже в Михайловском («У лукоморья дуб зеленый...»); то понимание фольклора, которое представлено в нем, разительно отличается от поверхностного фольклоризма «Руслана и Людмилы». Вместе с тем, вводя «пролог» в текст поэмы, Пушкин подчеркнул ее ориентированность на фольклорную основу; теперь она представляется как: «сказка», восходящая к миру русской народной поэзии: И там я был, и мед я пил; Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) У моря видел дуб зеленый; Под ним сидел, и кот ученый Свои мне сказки говорил. Одну я помню: сказку эту Поведаю теперь я свету... (IV, 3) Откликаясь в 1828 году на второе издание «Руслана и Людмилы», критик О.М. Сомов замечал: «Сим прологом, или, говоря языком наших сказочников, присказкою, поэма приняла форму более оригинальную, более русскую»103. Вообще первая поэма Пушкина во втором ее издании значительно отличалась от ее первоначального облика, что, по мнению В.А. Кошелева, позволяет говорить о «новом тексте» «Руслана и Людмилы». И этот текст, исключив предисловие ко второму изданию поэмы, поэт повторил в первой части итогового издания «Поэм и повестей Александра Пушкина» (1835). Первая поэма Пушкина «Руслан и Людмила» открывала новые перспективы творчества поэта. Найденные в ней поэтические приемы оказались чрезвычайно плодотворными и получили свое развитие в его последующих произведениях. Организация повествования вокруг образа автора и конкретизация последнего создавали предпосылки для возникновения в будущем принципиально нового и значительно усложненного типа стихотворного повествования в «Евгении Онегине», для которого опыт «Руслана и Людмилы» оказался чрезвычайно значительным и плодотворным104. Что же касается эпилога поэмы, писавшегося незадолго до начала работы над «Кавказским пленником», то он связывает два этапа пушкинского творчества, представляя собою как бы мостик от «Руслана и Людмилы» к южным поэмам и романтической лирике Пушкина начала 1820-х годов, к которым нам и предстоит перейти. Примечания 1 Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. М., 1969. С. 123. 2 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1: 1813 – 1824. М.; Л., 1956. С. 3. 3 Мейлах Б.С. Жизнь Александра Пушкина. Л., 1974. 4 Подробнее см. в моей ст.: Начальный этап формирования пушкинской прозы (1815 – 1822) // Пушкинский сборник. Рига, 1968. С. 5-15. (Уч. зап. / Латв. ун-т. Т. 106) и в первой гл. моей кн.: Худо- 75 жественная проза А.С. Пушкина (Рига, 1973). 5 Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. С. 124. 6 См., напр.: Пущин И.И. Записки о Пушкине (7, т. I, с. 71-96), биографические книги о Пушкине, особ. Ю.М. Лотмана, приложение к кн. 1 монографии Б.В. Томашевского (с. 675-718), популярный очерк: Эйдельман Н.Я. Прекрасен наш союз // Эйдельман Н.Я. Твой 18-й век; Прекрасен наш союз. М., 1991. С. 221-395 и мн. др. Из новейшей литературы о Лицее см. кн.: Руденская С.Д. Царскосельский-Александровский Лицей, 1811 – 1917. СПб., 1999. Ср. более раннее изд.: Руденская М., Руденская С. Наставникам... за благо воздадим: Очерки. Л., 1986. 7 Лотман Ю.М. Пушкин: Биография писателя; Статьи и заметки 1960 – 1990; «Евгений Онегин» Комментарий. СПб., 1995. С. 29. 8 Грот К.Я. Пушкинский Лицей. СПб., 1999. С. 22. Кн. К. Грота, впервые изд. в 1911 г., представляет собой ценный сборник материалов, относящихся к первому, пушкинскому курсу Царскосельского Лицея. Они были собраны отцом составителя, акад. Я.К. Гротом, лицеистом VI курса (вып. 1832 г.); частично собранные им материалы по истории Пушкинского курса были использованы в его классическом труде «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники» (СПб., 1887, 2-е изд., доп. – 1899). 9 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 690. 10 Краткие сведения о всех соучениках Пушкина см.: Руденская М., Руденская С. Они учились с Пушкиным. Л., 1976. 11 Лотман Ю.М. Пушкин. С. 30. 12 В полном составе этот сб. перепечатан в кн.: Лирика лицеистов. М., 1991. С. 82-154. 13 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 699. 14 Грот К.Я. Указ. изд. С. 93. 15 Поэты 1820 – 1830-х гг. Т. 1. Л., 1972. С. 489 (Библиотека поэта, большая серия). 16 Материалы, относящиеся к литературной деятельности лицеистов, см.: Грот К.Я. Указ. изд. С. 155-370 (разделы «Литературные занятия первенцев Лицея» и «Лицейские журналы»). 17 А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. М., 1974. С. 81. 18 Лотман Ю.М. Пушкин. С. 37. 19 Стих приводится в соответствии с прижизненными публикациями пушкинского стихотворения. См.: Стихотворения Александра Пушкина / Изд. подг. Л.С. Сидяков. СПб., 1997. С. 8 и 462. (Литературные памятники). Предпочтение современного написания рифмующегося слова (глубокий) разрушает предусмотренную автором рифму; глубокий – око – совершенно невозможная Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 76 для Пушкина рифма. В отличие от нового академического изд. сочинений Пушкина, в Акад. (т. I, c. 113) рифма глубокой – око была сохранена. 20 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 57 и сл. 21 Сурат И.З., Бочаров С.Г. Пушкин: Краткий очерк жизни и творчества. М., 2002. С. I7. 22 Приведу характерный пример. В послании Пушкина своему лицейскому товарищу Юдину, вспоминая о пребывании в детстве в подмосковном его бабушки М.А. Ганнибал Захарове, Пушкин вполне по-державински писал: Но вот уж полдень. – В светлой зале Весельем круглый стол накрыт; Хлеб-соль на чистом покрывале, Дымятся щи, вино в бокале, И щука в скатерти лежит. (I, 150) Ср. в стих. Державина «Евгению. Жизнь Званская»: Бьет полдня час, рабы к столу бегут; Идет за трапезу гостей хозяйка с хором. Я озреваю стол – и вижу разных блюд Цветник, поставленный узором. Багряна ветчина, зелены щи с желтком, Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны. Что смоль, янтарь – икра, и с голубым пером Там щука пестрая: прекрасны! (курсив мой. – Л.С.) Правда, Б.П. Городецкий, приводя тот же фрагмент пушкинского «Послания к Юдину», комментирует эти стихи как «пример самостоятельных образов, явно связанных с ассоциациями из державинского творчества, но не имеющих прямого соответствия с тем или иным его стихотворением» (Городецкий Б.П. Лирика Пушкина. М.; Л., 1962. С. 44). Не оспаривая суждения авторитетного ученого, замечу, однако, что приведенные стихи из «Жизни Званской» подтверждают по крайней мере отмеченную Б.П. Городецким ориентированность пушкинского стиля на резко индивидуальные особенности державинской поэтики. 23 Гуковский Г.А. Пушкин и русские романтики. М., 1965. С. 123. 24 А.С.Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 89-90. 25 Вацуро В.Э. Лицейское творчество Пушкина // Пушкин А.С. Сочинения. Т. 1: Лицейские стихотворения 1813 – 1817. СПб., 1999. С. 429. 26 См.: Вацуро В.Э. Кто был пушкинский «друг стихотворец»? // Вацуро В.Э. Записки комментатора. СПб., 1994. С. 48-63. Высказывались предположения, что адресатом стихотворения Пушкина мог быть и В. Кюхельбекер; вполне возможно, однако, что адресат здесь условен, как полагал, в частности, Б.В. Томашевский (см.: Пушкин. Кн. 1. С. 49). 27 О взаимоотношениях Пушкина с «Арзамасом» см.: Гиллельсон М.И. Молодой Пушкин и арзамасское братство. Л., 1974.; Вацуро В.Э. Заметки к теме «Пушкин и «Арзамас»» // НЛО. 2000. № 42. С. 150-160. 28 Цявловский М.А. Послание «К Жуковскому» («Благослови, поэт...») // Цявловский М.А. Статьи о Пушкине. М., 1962. С. 107, 109. 29 Вацуро В.Э. Лицейское творчество Пушкина. С. 432. 30 Этот стих составлен из соответствующего фрагмента державинского стихотворения: А только агнец белорунный Смиренный, кроткий, но челоперунный, Восстал на Севере один, – Исчез змей исполин! К цитированным стихам восходит и приведенный выше стих пушкинской пародии: «И кроткий агнец белорунный». 31 Вацуро В.Э. Лицейское творчество Пушкина. С. 430. 32 См.: ПВр. 1936. <Вып.> I. С. 3-25 / Публ. и комм. Л.Б. Модзалевского. 33 Подробнее о вероятной связи замысла пушкинского стихотворения с посланием Хвостова см. в моей ст.: «Тень Фонвизина» // ВПК. 1989. Вып. 23. С. 90-98. 34 А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 69. 35 Там же. С. 39. 36 См.: Брюсов В.Я. Мой Пушкин. Статьи, исследования, наблюдения. М.; Л., 1929. С. 23-31. 37 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 119. Левкович Я.Л. Автобиографическая проза и письма Пушкина. Л., 1988. С. 32. 38 39 Петрунина Н.Н. Проза Пушкина: Пути эволюции. Л., 1987. С. 16-I7. 40 Характеристику дневниковой записи 29 ноября 1815 г. как раннего прозаического текста Пушкина см. в моих работах: Начальный этап формирования пушкинской прозы (с. 13) и Художественная проза А.С. Пушкина (с. 23). 41 О поэтике ранней русской элегии 1800-х – 1810-х гг. см. в превосходной кн.: Вацуро В.Э. Лирика пушкинской поры: «Элегическая школа». СПб., 1994. 42 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 120. 43 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина / Ред. предисл. и прим. Н.И. Мордовченко. Л. 1937. С. 218. 44 Гуковский Г.А. Пушкин и русские романтики. С. 121. 45 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 218-219. Л. Сидяков – Раннее творчество Пушкина (1813 – 1820) 46 10-й класс по Табели о рангах, заключавшей в себе 14 классов, или чинов. 47 А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 59. 48 Эти слова вынесены автором в заголовок раздела его биографического очерка о Пушкине: Милюков П.Н. Живой Пушкин. М., 1997. С. 61. 49 Сурат И.З., Бочаров С.Г. Пушкин. С. 18. 50 Тыркова-Вильямс А.В. Жизнь Пушкина. Т. 1: 1799-1824. М., 1998. С. 192. 51 Городецкий Б.П. Лирика Пушкина. С. 174. 52 Пушкин в русской философской критике. Конец XIX – первая половина XX вв. М. 1990. С. 363. 53 См. особ.: Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 193-234. Ср.: Модзалевский Б.Л. К истории «Зеленой лампы» // Модзалевский Б.Л. Пушкин и его современники. СПб., 1999. С. 9-66; Щеголев П.Е. «Зеленая Лампа» // Щеголев П.Е. Из жизни и творчества Пушкина. М.; Л., 1931. С. 39-68. То же: Щеголев П.Е. Первенцы русской свободы. М., 1987. С. 208-230. 54 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 202. 55 Эткинд Е.Г. Божественный глагол: Пушкин, прочитанный в России и во Франции. М., 1999. С. 402. 56 См., напр.: Эйдельман Н.Я. Пушкин и декабристы: Из истории взаимоотношений. М., 1979.; Оксман Ю.Г. Пушкин и декабристы // Освободительное движение в России: Межвузовский научи. сб. Саратов, 1971. <Вып.> I. С. 70-88, а также работы В.В. Пугачева: «Эволюция общественно-политических взглядов Пушкина: Учебное пособие» (Горький, 1967) и «Пушкин, Радищев и Карамзин» (Саратов, 1993) – ч. 2: Пушкин и декабристы. 57 Набоков В.В. Комментарий к роману А.С. Пушкина «Евгений Онегин» / Пер. с англ. СПб., 1998 С. 478, 654. 58 См. Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 144 и сл.; Цявловский М.А. Хронология оды «Вольность» // Цявловский М.А. Статьи о Пушкине. М., 1962. С. 66-81; Чистова И.С. Ода «Вольность» // Звезда. 1999. № 7. С. 235-238. 59 Пугачев В.В. Эволюция общественно-политических взглядов Пушкина. гл. 2; Пугачев В.В. Пушкин, Радищев и Карамзин. С. 91-113. 60 См.: Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 153156. 61 Чистова И.С. Указ. соч. С. 237. 62 Пугачев В.В. Пушкин, Радищев и Карамзин. С. 105-106. 63 См.: Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 170172. 64 Набоков В.В. Комментарий к роману А.С. Пушкина «Евгений Онегин». С. 662. 65 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 176-177. 77 66 А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 365. 67 См.: Оксман Ю.Г. Указ. соч. С. 81-82; Пугачев В.В. К датировке послания Пушкина «К Чаадаеву» // ВПК – 67-68. С, 82-88; Скаковский И.Г. Пушкин и Чаадаев: К вопросу о датировке и трактовке послания Пушкина «К Чаадаеву» // ПИМ. 1978. Т. 8. С. 279-283; Пугачев В.В. 1818 или 1820 год? // ПИМ. 1979. Т. 9. с. 325-328. Свои аргументы В.В. Пугачев подробнее развил в своей кн.: Пушкин, Радищев и Карамзин, с. 142-156. 68 Лотман Ю.М. Пушкин. С. 55. 69 Пугачев В.В. Пушкин, Радищев и Карамзин. С. 142. 70 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 189. 71 См., напр.: Степанов Н.Л. Лирика Пушкина: Очерки и этюды. М., 1959. С. 301-303 72 См.: Лотман Ю.М. Источники сведений Пушкина о Радищеве (1819 – 1822) // Лотман Ю.М. Пушкин. СПб., 1995. С. 763-764. 73 Сандлер С. Далекие радости: Александр Пушкин и творчество изгнания. СПб., 1999. С. 39. 74 См.: Цявловский М.А. Представление «Деревни» Пушкина Александру I // Цявловский М.А. Статьи о Пушкине. С. 365-369. 75 См.: Лотман Ю.М. Учебник по русской литературе для средней школы. М., 2000. С. 205-206. 76 Гинзбург Л.Я. О лирике / изд. 2 доп. Л., 1974. С. 183, 196-197. 77 Пугачев В.В. Пушкин, Радищев и Карамзин. С. 154. 78 Чумаков Ю.Н. Композиции двух посланий к Чаадаеву и эволюция пушкинского стиля // Чумаков Ю.Н. Стихотворная поэтика Пушкина. СПб., 1999. С. 316, 317. Ранее ст. была напеч.: Метод и мастерство: Русская литература. Вологда, 1970. 79 Пугачев В.В. Пушкин, Радищев и Карамзин. С. 123-124, 153. 80 Степанов Н.Л. Лирика Пушкина. С. 297. 81 А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 97. 82 Там же. С. 206-210. 83 Фомичев С.А. Поэзия Пушкина: Творческая эволюция. Л., 1986. С. 45 и сл. 84 Впрочем, некоторые возможности более широкого истолкования надписи Жуковского все же просматриваются. См. соображения об этом: Проскурин О.А. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. М., 1999. С. 52-55. 85 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>: 1820 – 1827. СПБ., 1996. С. 27; ср. IV, 369-371. 86 Статьи 1820 – 1821 гг., посвященные «Руслану и Людмиле» см.: Пушкин в прижизненной критике. <т. 1>, с. 25-106. Полемика вокруг первой поэмы 78 Пушкина неоднократно была предметом обстоятельного рассмотрения. См. особ. книги Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 340-356), Кошелев В.А. Первая книга Пушкина. Томск, 1997. С. 154-171, а также: Мордовченко Н.И. Русская критика первой четверти XIX века. М.; Л., 1959. С, 157-165. 87 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 73. 88 Там же. С. 93. 89 Там же. С. 104. 90 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 300, 302-303. 91 Ср. суждение Б.В.Томашевского о «мнимо эпическом характере» рассказа в «Руслане и Людмиле» (Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 359). 92 Проскурин О.А. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. С. 21, 22. 93 Там же. С. 26. 94 См.: Кошелев В.А. Первая книга Пушкина. С. 64-120 и др. 95 Это двустишие восходит к началу поэмы Дж. Макферсона «Картон»: «Повесть времен старинных! Деяния минувших лет!» – Макферсон Дж. Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина Поэмы Оссиана, Л., 1983. С. 91. (Литературные памятники). 96 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 71. 97 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 325. 98 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 57. 99 О роли иронии в повествовательной структуре первой пушкинской поэмы см. содержательную ст.: Гуменная Г.Л. Ирония и сюжетосложение шутливой поэмы Пушкина «Руслан и Людмила» // БЧ. 1983. С, 169-179. 100 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 81. 101 Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. М., 1969. С. 139. 102 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 311. 103 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 86. 104 См.: Чудаков А.П. «Руслан и Людмила» и «Евгений Онегин» // Пушкинская конференция в Стэнфорде, 1999: Материалы и исследования. М., 2001. С. 241-251. Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов 79 ТВОРЧЕСТВО ПУШКИНА ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЫ 1820-х ГОДОВ (1820 — 1826) Вначале напомню основные вехи биографии Пушкина рассматриваемого периода. Энергичное заступничество влиятельных друзей поэта привело к значительному смягчению ожидавшей его кары: перемещение из Петербурга на юг России было оформлено как служебный перевод. Пушкин был назначен сверхштатным чиновником к генералу И.И. Инзову, главному попечителю и председателю комитета об иностранных поселенцах южного края России; комитет этот находился в подчинении Коллегии иностранных дел, в которой служил поэт. 6 мая 1820 года он покидает Петербург и в середине месяца приезжает в Екатеринослав (ныне украинский город Днепропетровск), где находился Инзов, и уже в конце мая отбывает с его разрешения на Кавказ и в Крым, сопровождая семью генерала Н.Н. Раевского (возможно, совершить эту поездку Пушкин был приглашен еще в Петербурге). В этом путешествии, главным образом в Крыму, где в Гурзуфе Раевские сняли на лето дачу, поэт пребывает до начала сентября 1820 года, но возвращается к Инзову уже в Кишинев, куда тот был переведен, получив новое назначение наместником Бессарабии (при сохранении и прежней должности). В Кишиневе Пушкин служит до лета 1823 года, когда его переводят в Одессу под начало назначенного Новороссийским генерал-губернатором графа М.С. Воронцова. В Одессе Пушкин живет относительно недолго: уже через год, 8 июля 1824 года его увольняют с государственной службы и переселяют на жительство в Псковскую губернию под надзор местного начальства. Начинается новая ссылка поэта; прибыв 9 августа 1824 года в имение своих родителей сельцо Михайловское, он проводит там «из- гнанником два года незаметных» (III, 313)1; 4 сентября 1826 года Пушкин в сопровождении присланного за ним фельдъегеря отправляется через Псков в Москву. Начало 1820-х годов в творчестве Пушкина означено расцветем его романтизма. Конечно, поэт и ранее соприкасался с ним (лицейские элегии, «Руслан и Людмила»), но скорее все же с так называемым предромантизом, нежели с собственно романтизмом. Теперь на юге пушкинский романтизм формируется как определенная поэтическая система, охватывающая если не все, то значительную часть творчества поэта. Лирика и особенно «южные» поэмы наиболее полно представляют тенденции развития пушкинского романтизма начала 1820-х годов. В центре его оказывается проблема личности и ее отношения к миру, которая решается поэтом глубоко и разнообразно. Прежде всего, она обнаруживает себя в элегиях Пушкина начала 1820-х годов; поэт возвращается к этому лирическому жанру уже на новой основе. Из элегий она переносится в поэмы, где проявляется наиболее полно. Пушкин по-прежнему обращается к любовно-психологической элегии, строя ее и на основе традиционных романтических мотивов разочарования, воспоминания об утраченном прошлом и т.п. Особенно важен именно мотив воспоминания, которое — заметит позднее (1824) поэт — «самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему» (VI, 430). Переезд на юг в совершенно новую и необычную для северянина обстановку, обострило у Пушкина ощущение разрыва со своим прошлым. Автор первой обстоятельной биографии Пушкина П.В. Анненков скажет Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 80 об этом: «С изменением природы и внешней обстановки изменялось в нем и течение мыслей»2. Очень глубоко это самоощущение Пушкин выразил в первом же своем «южном» романтическом стихотворении — элегии «Погасло дневное светило...», представляющем своего рода камертон пушкинского романтизма начала 1820-х годов, определивший во многом направление многих последующих произведений поэта этих лет. По свидетельству Пушкина (правда, несколько мистифицирующему), стихотворение было написано в ночь с 18 на 19 августа 1820 года при переезде морем из Феодосии в Гурзуф: «Ночью на корабле написал я Элегию, которую тебе присылаю», — писал он брату Л.С. Пушкину 24 сентября 1820 года (X, 18). На самом деле работа над ней продолжалась и позднее, и не только в Крыму, но и по приезде в Кишинев 20-24 сентября 1820 года, когда стихотворение было окончательно отделано (наблюдение В.Б. Сандомирской). При первой публикации элегия Пушкина сопровождалась пометой: «Черное море. 1820. Сентябрь». По справедливому суждению О.А. Проскурина, элегия «Погасло дневное светило...» «оказалась окружена контурами биографического мифа», поскольку поэту «был нужен не факт реальной биографии, а факт биографии литературной, компонент «литературной личности»»3. Главное, что определило значение пушкинского стихотворения, — это формирование образа нового лирического героя, хотя, конечно, созидая его, поэт опирался на опыт своих прежних элегий, начиная с лицейских. Герой элегии подчеркнуто автобиографичен: Погасло дневное светило; На море синее вечерний пал туман. Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан. Я вижу берег отдаленный, Земли полуденной волшебные края; С волненьем и тоской туда стремлюся я, Воспоминаньем упоенный... (II, 7) В основу стихотворения кладутся реальные впечатления его автора, впервые соприкоснувшегося с незнакомым ему пейзажем. В элегии Пушкина он только намечен, но подчеркнута именно его необычность («Земли полуденной волшебные края»). Поэт ощущает себя на распутье, на грани нового бытия, резко порывающего его с прошлым, остающимся в воспоминаниях: Я вспомнил прежних лет безумную любовь, И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило, Желаний и надежд томительный обман... (II, 7) И далее следуют два стиха, возвращающие к началу стихотворения («Шуми, шуми...» и т.д.); проходя через все стихотворение, эти строки появятся и в конце элегии; троекратно повторенный, рефрен этот играет важную конструктивную роль. Определяя движение темы стихотворения, он обуславливает построение его текста, а также господствующую в нем тональность. Б.В. Томашевский назвал его «лейтмотивом, во внешнем образе, отражающем эмоциональное содержание элегии»4, и лейтмотив этот оказывается очень важным и в композиционном отношении, замыкая и отделяя одну от другой внутренние смысловые «части» стихотворения. Тема воспоминания организует все содержание элегии, создавая сложное художественное время произведения. Вначале это «прошедшее в настоящем», перетекающее затем в «прошедшее в настоящем на грани будущего» и, наконец, — в «прошедшее в настоящем на грани прошлого» (термины М.Л. Гаспарова). В результате, по определению названного ученого, возникает «стереоскопическое ощущение элегической темы», «прошлое выступает на фоне настоящего»5. Уже отмечалось большое значение образов природы в стихотворении Пушкина: образ моря / океана влечет за собой целый ряд романтических ассоциаций; эта мифологема, по словам современного исследователя В.С. Баевского, «претворяет представления о времени и вечности»6. Эмоциональное содержание стихотворения, о котором говорил Б.В. Томашевский, как раз и связывает лирического героя одновременно с прошедшим и с будущим: отвергая недавнее прошлое, он ищет чего-то нового в ожидающем его будущем: Лети, корабль, неси меня к пределам дальним По грозной прихоти обманчивых морей, Но только не к брегам печальным Туманной родины моей, Страны, где пламенем страстей Впервые чувства разгорались, Где музы нежные мне тайно улыбались, Где рано в бурях отцвела Моя потерянная младость, Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов Где легкокрылая мне изменила радость И сердце хладное страданью предала. (II, 7) Перед нами, таким образом, снова возникает традиционный образ лирического героя элегий («потерянная младость», «сердце хладное») но в новом контексте эти узнаваемые черты наполняются глубокой индивидуальностью воссоздаваемого переживания. Я уже говорил об автобиографической основе лирического образа; но одновременно в стихотворении появляется и легендарно-биографическая мотивировка: Искатель новых впечатлений, Я вас бежал, отечески края; Я вас бежал, питомцы наслаждений, Минутной младости минутные друзья... (II, 7-8) Так возникает мотив добровольного изгнания лирического героя, казалось бы, противоречащий реальным обстоятельствам ссылки Пушкина. Но мотив этот чрезвычайно важен для построения образа лирического героя; Б.П. Городецкий справедливо видит в нем «необходимую и органическую доминанту всего стихотворения»7. Такое представление о мотивах перемещения лирического героя в новые для него «края» связано со стремлением вывести героя из реально-биографических только обстоятельств, ориентировкой его на обобщенный образ «молодого человека XIX века» (мы еще встретимся с подобным определением Пушкина). Нередко появление в стихотворении мотива добровольного изгнания связывают со стремлением якобы сознательно обмануть читателя, ввести его в заблуждение относительно действительных обстоятельств пушкинской ссылки. С.А. Фомичев пишет, например, что мотив добровольного изгнания находится «в полном противоречии с <...> внешней биографией Пушкина»8, Ю.М. Лотман находил, что в романтической системе идей «беглец», добровольно покинувший родину, и «изгнанник», принужденный ее оставить насильственно <…> выглядели как синонимы»9. Дело, однако, обстояло гораздо сложнее. В недавнем исследовании И.В. Немировского убедительно показано, что отношение Пушкина к своей ссылке не было однозначным и колебания между мотивами «добровольного изгнания» и изгнания насильственного объяснимы разновременным восприятием поэта 81 своей ссылки. Поначалу он испытывал некоторые иллюзии относительно возможных сроков своего пребывания на юге, считая вполне вероятным скорое возвращение в Петербург, и только со временем он убедился в необратимости своего изгнания. Как резюмирует названный исследователь, «...для самого Пушкина превращение его добровольного отъезда в ссылку стало неожиданностью, тогда как для всех остальных это было как бы очевидно с самого начала»10. Впоследствии тема изгнания (не добровольного, а вынужденного) станет одной из определяющих биографических реалий пушкинской лирики и не только южного периода. В заключительных строках элегии «Погасло дневное светило...» получает развитие любовно-психологическая тема, намеченная уже в начале стихотворения («Я вспомнил прежних лет безумную любовь») И вы, наперсницы порочных заблуждений, Которым без любви я жертвовал собой, Покоем, славою, свободой и душой, И вы забыты мной, изменницы младые, Подруги тайные моей весны златыя, И вы забыты мной... Но прежних сердца ран, Глубоких ран любви ничто не излечило... Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан... (II, 8) Здесь обращают на себя внимание колебания в оценках: «изменницы младые» оказываются одновременно «подругами тайными моей весны златыя» и, наконец, «глубокие раны любви» сохраняют для автора свою безусловную ценность. Иными словами, воспоминание о прошлом и отвергает его, стремится его преодолеть, но одновременно заключает в себе и признание ценности прежнего душевного опыта. И все стихотворение завершает повторенный уже в третий раз рефрен; появляясь каждый раз в новом контексте, он оказывается неравным себе по значению. Возникая сперва как часть воспроизведенного пейзажа, он оказывается затем составной частью движения от прошлого к будущему и, наконец, завершая весь текст, рефрен этот, напоминая о всем содержании стихотворения, закрепляет представление о непреходящей ценности отвергаемого в целом прошлого. «Погасло дневное светило...» рано начали связывать с влиянием Байрона. Характерна в этом отношении реакция П.А. Вяземского, Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 82 которого пушкинская элегия привела в восторг: «Что за шельма! не я ли наговорил ему эту Байронщину: Но только не к брегам печальным Туманной родины моей...» В оглавлении своих сборников «Стихотворения Александра Пушкина» 1826 и 1829 годов Пушкин даже сопроводил свою элегию подзаголовком «Подражание Байрону», а в рукописи предварял ее эпиграфом из «ЧайльдГарольда» Байрона: «Good night my native land. Byron» («Прощай, моя родина. Байрон»). И, тем не менее, реальная связь пушкинской элегии с «Чайльд-Гарольдом» незначительна. Вопрос о соотношении «Погасло дневное светило...» с байроновской традицией вызывает неоднозначную интерпретацию в научной литературе. Б.В. Томашевский высказал правдоподобное предположение, что позднейший подзаголовок «Подражание Байрону» имел, по-видимому, защитный смысл: «Пушкин сделал помету для того, чтобы не вызвать упреков критиков, готовых во всем видеть подражания Байрону»11. В основном солидаризируясь с мнением Томашевского, О.А. Проскурин несколько по-иному объясняет данное обстоятельство: «мотивы, заставившие Пушкина сделать эту помету, скорее всего, были продиктованы не стремлением упредить враждебные нападки, а, наоборот, желанием пойти навстречу ожиданиям друзей и почитателей»12. Что же касается мнимого воздействия Байрона, то оно маловероятно, так как ко времени создания своей элегии Пушкин едва ли хорошо и подробно знал произведения великого английского поэта, и точки схождения с ним могут объясняться скорее общностью эстетической позиции, нежели прямым воздействием Байрона на пушкинскую элегию. Справедливым представляется мнение С.А. Фомичева, что в «Погасло дневное светило...» Пушкин ««нечаянно» сошелся с Байроном»13. Мы еще вернемся к вопросу о «байронизме» Пушкина, пока же отмечу, что он неоднозначно решается в научной литературе. В своей монографии о поэзии Пушкина О.А. Проскурин убедительно показал, что не Байрон, а «система элегий Батюшкова» была «реальным фоном» элегии Пушкина, обнаруживая таким образом, что поэт отправлялся преимущественно от национальной элегической традиции, а не заимствовал свои поэтические приемы и образы у Байрона14. Впрочем, на этом продолжают настаивать другие современные исследователи (С.А. Кибальник, В.С. Баевский15). Таким образом, проблема существует, но ее решение осложняется тем, что мы не располагаем достаточными сведениями о степени знакомства Пушкина с произведениями Байрона к тому времени, когда он обратился к созданию своей первой романтической элегии16; это и позволяет исследователям по-разному трактовать вопрос о соотношении «Погасло дневное светило...» с байроновской традицией. Большое значение для развития творчества Пушкина южного периода имело его кратковременное (всего три недели) пребывание в Крыму; оно навсегда связалось для поэта с ощущением счастья и полноты жизни. В цитированном письме брату, в котором он сообщал об обстоятельствах создания элегии «Погасло дневное светило...», Пушкин восторженно писал о своих крымских впечатлениях: «Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посереди семейства почтенного Раевского. <…> Все его дочери — прелесть, старшая — женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, — счастливое, полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение, — горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда — увидеть вновь полуденный берег и семейство Раевского» (X, 18). Пребывание Пушкина в Крыму не ограничилось жизнью в Гурзуфе «посереди семейства» Раевских. Еще по пути в Гурзуф он осматривает развалины Пантикапеи, затем совершает поездки по южному берегу Крыма; вблизи Георгиевского монастыря его внимание привлекают руины предположительно античного храма Артемиды (Дианы), посещает Бахчисарай и Симферополь, откуда поэт начинает свой путь к месту нового назначения — Кишинев. С Крымом в поэзии Пушкина связывается также ощущение глубокого любовного переживания, определявшее содержание ее крымской темы. В конце 1820 года, находясь в имении родственников ген. Раевского Каменке, поэт пишет стихотворение «Редеет облаков летучая гряда...», навеянное воспоминаниями о Крыме. Их оживляет появившаяся на небосклоне «звезда печальная, вечерняя звезда»: Люблю твой слабый свет в небесной вышине; Он думы разбудил, уснувшие во мне: Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов 83 Я помню твой восход, знакомое светило, Над мирною страной, где все для сердца мило, Где стройны тополы в долинах вознеслись, Где дремлет нежный мирт и темный кипарис, И сладостно шумят полуденные волны. которую лирический герой более не способен. С этим связаны и другие обращения поэта к теме Крыма, как, например, в стихотворении «Кто видел край, где роскошью природы...» (1821): Скупыми, но выразительными чертами воссоздается экзотический южный пейзаж, столь памятный поэту; подчеркиваются именно те детали, которые делают его неповторимо прекрасным и узнаваемым (Пушкин, правда, заменяет эпитет, прямо указывавший на Крым: вариант 11-го ст. «И сладостно шумят таврические волны») Скажите мне: кто видел край прелестный, Где я любил, изгнанник неизвестный? <...............................................................> И там, где мирт шумит над падшей урной, Увижу ль вновь сквозь темные леса И своды скал, и моря блеск лазурный, И ясные, как радость, небеса? Там некогда в горах, сердечной думы полный, Над морем я влачил задумчивую лень, Когда на хижины сходила ночи тень — И дева юная во мгле тебя искала И именем своим подругам называла. Позднее, работая в 1822 году над незавершенной большой элегией «Таврида»18, Пушкин включил в нее несколько видоизмененные в связи с переменой размера строки из приведенного выше стихотворения: (II, 23) Послав свою «Элегию» (под таким заглавием стихотворение было впервые опубликовано в «Полярной Звезде» на 1824 год) А.А. Бестужеву, Пушкин настаивал на том, чтобы в печати были опущены три последних стиха; издатели альманаха не послушались его и поместили полный текст стихотворения, что вызвало гневную реакцию поэта: «Ты напечатал именно те стихи, об которых я просил тебя: ты не знаешь, до какой степени это мне досадно. Ты пишешь, что без трех последних стихов элегия не имела бы смысла. Велика важность!» — пенял он А. Бестужеву в письме 12 января 1824 года (X, 64), Досада Пушкина вызвана тем, что, считал он, публикация этих стихов может быть неприятна той, о которой в них говорится. Это, как выяснилось впоследствии, — Ек.Н. Раевская, та самая «необыкновенная» женщина, о которой восторженно писал поэт в приведенном выше письме брату. Увлечение ею надолго запомнилось Пушкину. В другом письме А. Бестужеву (29 июня 1824 г.) он писал: «Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики» (X, 74-75). Позднее в своих сборниках «Стихотворений Александра Пушкина» 1826 и 1829 годов поэт публиковал стихотворение «Редеет облаков летучая гряда...» в усеченном виде17. Рассматриваемое стихотворение обнаруживает, таким образом, что в поэзии Пушкина крымская тема предстает, во-первых, как явно автобиографическая и, во-вторых, заключает в себе воспоминание о полноте чувств, на (II,50) Счастливый край, где блещут воды, Лаская пышные брега, И светлой роскошью природы Озарены холмы, луга, Где скал нахмуренные своды ................................................. И далее: Одушевленные поля, Холмы Тавриды, край прелестный, Я снова посещаю вас, Пью жадно воздух сладострастья, Как будто слышу близкий глас Давно затерянного счастья ………………………………… (II, 104 - 105) В начале 1820-х годов Пушкин пишет еще ряд элегий, и этот жанр играет ведущую роль в его лирике периода южной ссылки. Некоторые из пушкинских элегий этого времени еще достаточно традиционны. Это, например, стихотворения «Умолкну снова я...» (1820), «Гроб юноши» (1821), написанные, по словам Б.П. Городецкого, «в духе прежней элегической традиции»19. Возвращается Пушкин и к несколько модифицированной «унылой элегии», однако, по верному замечанию О.А. Проскурина, с середины 1821 года «унылая элегия в чистом виде практически исчезает из репертуара Пушкина»20. Для элегий Пушкина и начала 1820-х годов по-прежнему характерна повторяемость некоторых мотивов и образов (поэтика узнаваемости вообще является приметой элегического жанра); но каждый Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 84 раз в их основе лежит глубоко индивидуальное содержание. 1820-м годом датируется элегия Пушкина «Мне вас не жаль, года весны моей...», сохранившаяся, правда, лишь в черновой, не совсем отделанной рукописи. В ней варьируются мотивы элегии «Погасло дневное светило...»; особенно близко к ней оказывается средняя, вторая строфа: Мне вас не жаль, неверные друзья, Венки пиров и чаши круговые — Мне вас не жаль, изменницы младые, — Задумчивый, забав чуждаюсь я. Стихотворение построено так, что заключительное четверостишие Но где же вы, минуты умиленья, Младых надежд, сердечной тишины? Где прежний жар и слезы вдохновенья? Придите вновь, года моей весны! — (II, 11) особенно последний его стих опровергает предыдущие два, полемизирует с ними; как и в «Погасло дневное светило...», отвергаемое прошлое сохраняет, в конце концов, для автора свою ценность. Возможно, именно эта предельная близость обеих элегий и заставила Пушкина отказаться от окончательной отделки и перебелки нового стихотворения. Лирика Пушкина начала 1820-х годов отнюдь не ограничивается элегиями; однако, по верному замечанию М.Л. Гаспарова, «выйдя на ведущее место, элегия стала притягивать к себе и другие жанры»21, и прежде всего дружеские послания, наряду с элегиями занимающие значительное место в пушкинской лирике этого времени. Поскольку дружеские послания представляют собой, по точному определению В.А. Грехнева, «пограничную область между «поэзией» и бытом, вернее, область их сближения»22, авторский образ в них предельно конкретен и сам этот жанр, по словам Ю.Н. Тынянова, «полон той конкретной недоговоренности, которая присуща действительным обрывкам отношений между пишущим и адресатом»23. И, тем не менее, авторский образ и дружеских посланий способен включить в себя черты, присущие лирическому герою элегий; происходит взаимопроникновение жанров пушкинской лирики. Возьмем, например, послание «Алексееву» (1821), адресованное сослуживцу Пушкина. Н.С. Алексеев был в связи с кишиневской сердцеедкой М.Е. Эйх- фельдт и приревновал к ней поэта, тоже, по его мнению, волочившегося за ней. Тот успокаивает приятеля: Мой милый, как несправедливы Твои ревнивые мечты: Я позабыл призывы И плен опасной красоты; Свободы друг миролюбивый, В толпе красавиц молодых Я, равнодушный и ленивый, Своих богов не вижу в них. (II, 73) Все это мало относится к реальному, биографическому Пушкину, зато соответствует образу равнодушного и разочарованного элегического героя. Наблюдая за бурными эмоциями влюбленного, лирический герой послания видит в них отражение давно оставленных им самим страстей: Его безумным увереньям И поминутным повтореньям Люблю с участием внимать; Я льщу слепой его надежде, Я молод юностью чужой И говорю: так было прежде Во время оно и со мной. (II, 74) В рукописи стихотворение имело продолжение, часть которого была воспроизведена и в первой его публикации в «Полярной Звезде» на 1825 год Я был рожден для наслажденья, В моей утраченной весне Как мало нужно было мне Для милых снов воображенья. Зачем же в цвете юных лет Мне изменило сладострастье? зачем же вдруг увяло счастье И ни к чему надежды нет? (II, 345) В конечных же строках публикации «Полярной Звезды», обращаясь к адресату, автор уверяет его, что разочарование неизбежно настигнет и его: Люби, ласкай свои желанья, Надежде, сердцу слепо верь. Увы! пройдут любви мечтанья, И будешь то, что я теперь24. Стих «Надежде, сердцу слепо верь» в рукописи читался «по-домашнему»: «Надежде и еврейке верь», что прямо выводило Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов к исходной ситуации: «еврейка» — прозвище М. Эйхфельдт, связанное не с ее национальностью, а с тем, что ее внешность будто бы напоминала Ревекку, героиню популярного романа В. Скотта «Айвенго» (позднее в письме Алексееву 26 декабря 1830 года Пушкин вспоминал «о Еврейке, которую так долго и так упорно таил ты от меня»; X, 255). Близко к элегическому жанру и большое послание «К Овидию» (1821). Оно относится уже к числу не дружеских, а «высоких» посланий, хотя обращено оно не к современнику, а к давно умершему античному поэту. В построенном по жанровому принципу сборнике «Стихотворения Александра Пушкина» поэт поместил его в раздел «Разных стихотворений», что свидетельствует о колебаниях автора относительно его жанрового приурочения (сначала он думал поместить его среди элегий), но формально как адресованное стихотворение оно, скорее, относится к жанру посланий (кстати, сам Пушкин так и определял его в своих письмах; см. X, 106). Однако и элегическое начало тоже проявляется в нем достаточно очевидно. Обращение Пушкина к образу римского поэта не случайно. В Бессарабии он столкнулся с живучей легендой (книжного, а не фольклорного происхождения), будто именно здесь провел последние годы своей жизни поэт-изгнанник и здесь же был якобы похоронен. Но Пушкин отнюдь не разделял этих легендарных представлений; напротив, в предполагавшемся примечании к стихотворению он прямо опровергал ее: «Мнение, будто Овидий был сослан в нынешний Аккерман, ни на чем не основано. В своих элегиях он ясно назначает местом своего пребывания город Томы (Tomi) при самом устье Дуная» (II, 344 — 345)25. Позднее поэт включил эти строки в одно из примечаний к отдельному изданию первой главы «Евгения Онегина» (1825), но не повторил в последующих полных изданиях романа. Несмотря на скептическое отношение к легенде об Овидии в Бессарабии, именно пребывание там Пушкина оживило его интерес к древнему поэту, имя и произведения которого он знал и прежде и даже упоминал в стихотворениях еще лицейских лет (см. I, 66, 164)26. Однако поначалу Овидий привлекал Пушкина, прежде всего как поэт любви, автор цикла «Любовных элегий» («Amores») и поэмы «Наука любви» («Ars amandi»); теперь, на юге, его внимание обращено к нему уже как поэту-изгнаннику, 85 автору позднего цикла элегий «Tristia» («Скорби», или «Скорбные элегии») и «Писем с Понта» («Ex Ponto»)27. В произведениях Пушкина начала 1820-х годов имя Овидия упоминается неоднократно и преимущественно по отношению к собственной судьбе: В стране, где Юлией венчанный И хитрым Августом изгнанный Овидий мрачны дни влачил; Где элегическую лиру Глухому своему кумиру Он малодушно посвятил; Далече северной столицы Забыл я вечный ваш туман, И вольный глас моей цевницы Тревожит сонных молдован. («Из письма к Гнедичу», 1821; II, 33) «Юлией венчанный» — упоминание имени скандально известной дочери римского императора Октавиана Августа, сославшего Овидия будто бы из-за любовной связи с ней поэта, соотносится с легендой, которой Пушкин также не склонен был доверять (см. II, 345). Об Овидии упоминает Пушкин и в начале своего большого и очень значительного «высокого» послания «Чаадаеву» (1821), более подробную характеристику которого я лишен возможности предложить ввиду недостатка времени / места. В стране, где я забыл тревоги прошлых лет, Где прах Овидиев пустынный мой сосед... (II, 47) Несколько позднее в небольшом послании «Баратынскому. Из Бессарабии» (1822) Пушкин снова связывает с Овидием место своего изгнания: Еще доныне тень Назона Дунайских ищет берегов; Она летит на сладкий зов Питомцев муз и Аполлона... (II, 97) «Тень Назона» — имеется в виду полное имя римского поэта — Публий Овидий Назон. В конце же стихотворения имя Овидия применяется и к адресату стихотворения, как и Пушкин, поэту-изгнаннику: «Но, друг, обнять милее мне // В тебе Овидия живого». Тема Овидия, таким образом, последовательно связывается с представлением о нем как изгнаннике, что позволяет соотнести с ним и судьбы русских поэтов, прежде всего самого Пушкина. Иссле- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 86 дователи говорят даже об особом «Овидиевом цикле» пушкинской поэзии, центром которой и является послание «К Овидию»28. Несмотря на недоверие Пушкина к легенде, прямо связывавшей Овидия с Бессарабией, поэт мыслил последнюю как часть обширного региона северного Причерноморья, к которому относится и реальное место ссылки римского поэта, и место ссылки самого Пушкина. В этом именно смысле для поэта «прах Овидиев пустынный мой сосед». Пребывание в Бессарабии актуализовало интерес Пушкина к Овидию, и вскоре же по приезде в Кишинев он берет у своего нового приятеля И.П. Липранди французский перевод сочинений римского поэта29, по-видимому, с параллельным латинским текстом, поскольку в стихотворении Пушкина «К Овидию» обнаруживаются следы явного знакомства поэта с оригиналом. Пушкинское послание основано на хорошем знании и глубоком проникновении Пушкина в произведения Овидия; в своем стихотворении он главным образом скрыто цитирует их30, используя как материал для создания образа римского поэта. Интерес к произведениям Овидия периода его ссылки поэт сохранил и впоследствии. Упомянув в рецензии на «Фракийские элегии» В.Г. Теплякова (1836) «Скорбные элегии», Пушкин утверждал, что они «выше, по нашему мнению, всех прочих сочинений Овидиевых» (кроме «Превращений»); в его «Элегиях понтийских» «более истинного чувства, более простодушия, более индивидуальности и менее холодного остроумия. Сколько живости в подробностях! И какая грусть о Риме! Какие трогательные жалобы!» (VII, 289). Б.В. Томашевский заметил: «В этом отзыве чувствуется автор послания к Овидию. Пушкин отмечает именно то, что он перенес из элегий Овидия в характеристику римского поэта, данную в послании»31. Действительно, образ Овидия у Пушкина основывается на чертах, почерпнутых в понтийских элегиях римского поэта. Овидий, я живу близ тихих берегов, Которым изгнанных отеческих богов Ты некогда принес и пепел свой оставил. Твой безотрадный плач места сии прославил, И лиры нежный глас еще не онемел; Еще твоей молвой наполнен сей предел. (II, 62) С этого обращения к адресату начинает Пушкин свое послание. В нем образ Овидия воссоздается на основе его же стихов. Ты в тяжкой горести далекой дружбе пишешь: «О, возвратите мне священный град отцов И тени мирные наследственных садов! О други, Августу мольбы мои несите! Карающую длань слезами отклоните! Но если гневный бог досель неумолим И век мне не видать тебя, великий Рим, Последнею мольбой смягчая рок ужасный, Приближьте хоть мой гроб к Италии прекрасной!» Чье сердце хладное, презревшее харит, Твое уныние и слезы укорит? Кто в грубой гордости прочтет без умиленья Сии элегии, последние творенья, Где ты свой тщетный стон потомству передал? (II, 63) И тут же поэт переходит к собственной судьбе, проецируя ее на судьбу Овидия: Суровый славянин, я слез не проливал, Но понимаю их. Изгнанник самовольный, И светом, и собой, и жизнью недовольный, С душой задумчивой, я ныне посетил Страну, где грустный век ты некогда влачил. (II, 63) Ориентированный на элегическую традицию образ автора строится по контрасту с воссоздаваемым образом римского поэта. Пушкин сохраняет восходящий к элегии «Погасло дневное светило...» мотив добровольного изгнания, и это не «явный обман», как полагает С. Сандлер32, а именно стремление соблюсти преемственность по отношению к прежним его текстам. Впрочем, и упомянутая американская исследовательница считает, что заявление о якобы добровольной ссылке «есть не что иное как часть общей стратегии стихотворения, суть которой — как можно дольше оттянуть признание в том, что изгнание вовсе не было добровольным»33. Именно «К Овидию» закрепляет представление о насильственном изгнании Пушкина, что и позволяет поэту последовательно проводить сравнение собственной судьбы с судьбой Овидия: Как ты, враждующей покорствуя судьбе, Не славой — участью я равен был тебе. (II, 64) Исследователи пушкинского стихотворения неоднократно подчеркивали, что Пушкин судит об Овидии с точки зрения другой культуры, человека Нового времени. «Пушкинское послание «К Овидию», — пишет, например, Н.В. Вулих, — проникнуто глубоким Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов сочувствием к римскому изгнаннику. Оно выражает стремление понять поэта — человека другой культуры и другого типа личности»34. В своем понимании Овидия Пушкин даже далеко опередил свое время. По словам того же автора, известного филолога-классика, «русский поэт с гениальной прозорливостью как бы предвосхитил то понимание Овидия, к которому мировая классическая филология подошла лишь к XX веку»35. Сопоставляя себя с Овидием, русский поэт находит чрезвычайно удачный прием, контрастно сополагая восприятие природы северного Причерноморья римским поэтом — южанином и Пушкиным — северянином, что позволило подчеркнуть индивидуальность сознания своего лирического героя: Здесь, оживив тобой мечты воображенья, Я повторил твои, Овидий, песнопенья И их печальные картины поверял; Но взор обманутым мечтаньям изменял. Изгнание твое пленяло втайне очи, Привыкшие к снегам угрюмой полуночи. (II, 63) Наконец, в заключительной части стихотворения Пушкин раскрывает общественный потенциал элегической темы: Утешься: не увял Овидиев венец! Увы, среди толпы затерянный певец, Безвестен буду я для новых поколений, И, жертва темная, умрет мой слабый гений С печальной жизнию, с минутною молвой!.. (II, 64) Первоначально пушкинское послание заканчивалось стихами: Не славой — участью я равен был тебе. Но не унизил ввек изменой беззаконной Ни гордой совести, ни лиры непреклонной. (II, 344) В печатной редакции Пушкин, однако, снимает эту эффектную концовку и заменяет ее шестью стихами: Здесь, лирой северной пустыни оглашая, Скитался я в те дни, как на брега Дуная Великодушный грек свободу вызывал, И ни единый друг мне в мире не внимал; Но чуждые холмы, поля и рощи сонны, И музы мирные мне были благосклонны. (II, 64) Исследователи по-разному объясняли 87 причину такого изменения. Б.В. Томашевский считал, что заключительные два стиха были устранены как «слишком обнаруживавшие личность автора»36. Несколько допущений относительно возможных причин предложил А.Л. Слонимский. Не исключая возможности «цензурных причин», он высказал еще и такие предположения: «Может быть Пушкину казалось неудобным говорить в таком тоне о своей гражданской твердости, унижая вместе с тем Овидия37, а может быть, и то, что элегическое окончание более подходило к характеру всего послания и более соответствовало настроению данного момента»38. Новая концовка позволила ввести и упоминание современного политического события — отсылку к греческому освободительному движению, занимавшему тогда воображение поэта. Пушкин опубликовал свое послание к Овидию в «Полярной Звезде» на 1823 год; опасаясь придирок цензуры («по-видимому, ее настращали моим именем <…> Главное дело в том, чтоб имя мое до нее не дошло, и все будет слажено», — писал он А. Бестужеву 21 июня 1822 года; X, 32), поэт настоял на анонимной публикации стихотворения (вместо имени автора был поставлен астроним **). В письме брату 30 января 1823 года Пушкин призывал: «Ради Бога, люби две звездочки, они обещают достойного соперника <...> знаменитым нашим поэтам». Пушкин был удовлетворен своим стихотворением; выше в том же письме он писал: «Каковы стихи к Овидию? душа моя, и «Руслан», и «Пленник» и «Noël» и все дрянь в сравнении с ними» (X, 45). Эта высокая автооценка вполне понятна; послание «К Овидию» оказалось чрезвычайно значительным и важным для поэта его произведением. Стихотворение окончательно закрепило тему изгнания как одну из константных биографических реалий, на которых строился авторский образ в поэзии Пушкина. Кроме того, оно дало ценный опыт осмысления исторических реалий для воссоздания образа человека другого времени и другой культуры. Произведения Овидия явились для Пушкина важнейшим историческим источником, на основе которого он строил образ своего персонажа как человека определенного исторического времени, воссоздаваемого поэтическими средствами, Б.В. Томашевский считал, что стихотворение «К Овидию» «было первым опытом воссоздания образа прошлого на основании исторических источников. Это было первое историческое 88 произведение Пушкина39. Вместе с тем историческое прошлое осмыслялось пока лишь по аналогии с современностью. Образ Овидия, преследуемого цезарем августом, соотносился с судьбой самого Пушкина, сосланного по повелению императора Александра I. Отождествляя себя с Овидием, — справедливо заметил Ю.М. Лотман, «давало Пушкину и жизненную роль, и масштаб для измерения собственной личности»40. И, тем не менее, создавая свое послание, Пушкин сделал важный шаг на пути формирования историзма как составной части своего творческого мышления. Другим шагом в этом направлении явилась «Песнь о вещем Олеге» (1822). Свою историческую балладу Пушкин ориентирует на традицию баллад Жуковского и отчасти П.А. Катенина41. К жанру баллады Пушкин-поэт обращался сравнительно редко, но относящиеся к нему произведения появляются у него, начиная с 1819 года («Русалка»); незадолго до «Песни о вещем Олеге» Пушкин в этом жанре создает стихотворение «Черная шаль», ставшее одним из наиболее популярных произведений среди его современников. Правда, в подзаголовке оно названо «Молдавской песней»; однако сюжет ее разработан скорее в балладном ключе42. В «Песни о вещем Олеге» Пушкин обратился к летописному преданию о смерти древнерусского князя Олега, которое привлекло его своей поэтичностью. «Тебе, кажется, «Олег» не нравится, — писал поэт в конце января 1825 года А. Бестужеву, — напрасно. Товарищеская любовь старого князя к своему коню и заботливость о его судьбе есть черта трогательного простодушия, да и происшествие само по себе в своей простоте имеет много поэтического» (X, 97). Воссоздавая древнюю легенду в своей балладе, Пушкин опирался не столько на ее изложение в «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина43, сколько непосредственно на летописное предание, найденное им в так называемой «Львовской летописи»: Летописец Руской от пришествия Рурика до кончины Царя Ивана Васильевича. Издал Н. Л<ьвов>. СПб., 1792 (книга эта сохранилась в библиотеке Пушкина)44. Обращение именно к летописному источнику позволило поэту наиболее достоверно воспроизвести в своей балладе исторический колорит, так как, по справедливому замечанию Б.В. Томашевского, «для Пушкина историческая точность уже в 1822 году становится необходи- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина мым условием разработки темы прошлого»45. Поэт стремится возможно более проникнуть в характер воссоздаваемой им эпохи; как писал Г.А. Гуковский, задача «Песни о вещем Олеге» «не только изобразить русскую народную легенду, выражающую сущность русского духа вообще, но именно изобразить русскую культуру IX – X веков»46. Дело, однако, этим не ограничивается; наряду со стремлением к исторической точности Пушкин широко использует и лирический потенциал балладного жанра вплоть до некоторого сближения его — особенно в стилевом выражении — даже с элегией, которая, как мы уже знаем, играет доминирующую роль в пушкинской поэзии начала 1820-х годов, воздействуя и на другие ее жанры. По определению Е.А. Маймина, «Песнь о вещем Олеге» — это «баллада и элегия одновременно»47. Лиризм пушкинской баллады особенно отчетливо проявляется в обрисовке образа «вдохновенного кудесника» («волхва»), предрекающего Олегу обстоятельства его смерти. Противостояние «вещего Олега» и «вещего» же кудесника оказывается в центре сюжета баллады. На слова князя: «Открой мне всю тайну, не бойся меня: В награду любого возьмешь ты коня» — «мудрый старец» горделиво ответствует: «Волхвы не боятся могучих владык, А княжеский дар им не нужен; Правдив и свободен их вещий язык И с волей небесною дружен». (II, 100) Это место пушкинской баллады имеет принципиально важное для понимания ее содержания значение; кудесник не только утверждает свою независимость от «могучих владык», но и ставит себя почти вровень с князем: «Правдив и свободен их вещий язык...». «Вещему Олегу», названному так в соответствии с летописной традицией (в «Словаре языка Пушкина» «вещий» определяется как «обладающий даром предвидения, мудрый»; к князю Олегу применимо второе значение) противостоит «вещий» (в первом значении) кудесник. «На основе этой начальной антиномии: вещий Олег — вещий язык — строится балладный конфликт», разрешаемый «в пользу «воли небесной», перед которой «муж судьбы» в конечном итоге все-таки бессилен», — отмечает современный ученый В.А. Кошелев48. В «Песни о вещем Олеге» в поэзии Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов Пушкина появляется образ прорицателя (и пророка), который вскоре же будет тесно связан с представлением о поэте. Пушкинская историческая баллада стоит у истоков этого пути: ее лирическое содержание позволяет связать тему «кудесника, любимца богов» с проблемой поэта и поэзии. В своей балладе; утверждает В.А. Кошелев, «Пушкин впервые поставил и решил излюбленную идею об особенном значении поэта в сфере «мирской власти», о неизбежном конфликте двух вещих знаний о жизни. Таков смысл его философской притчи»49. При таком понимании возможно соотнесение конфликта Олег — кудесник и с реально-биографическими обстоятельствами Пушкина в его отношениях с властью. «Песнь о вещем Олеге», справедливо отмечает другой автор (О.А. Проскурин), «оказывается первым опытом импликации в исторический материал размышлений Пушкина над коллизией поэт — монарх и, в частности, над коллизиями его персональных отношений с Александром», и это, считает исследователь, придает пушкинской «философско-исторической балладе-элегии» «смысловую двупланность»50. И тогда возникает возможность сопоставления «Песни о вещем Олеге» с посланием к Овидию, в котором, как мы видели, историческая тема также соотносилась с современными биографическими и историческими коллизиями, что характерно для пушкинского историзма периода его становления. «Песнь о вещем Олеге» не становится исключением в этом ряду; невозможно, поэтому согласиться с Б.В. Томашевским, полагавшим, будто в балладе Пушкина «совершенно не отразились центральные вопросы времени» и она «кажется какой-то картинкой, никак с прочим творчеством Пушкина не связанной»51. Итак, многие произведения пушкинской лирики начала 1820-х годов оказались в орбите воздействия элегического жанра или, по крайней мере, элегического стиля. Напомню мысль М.Л. Гаспарова о том, что у Пушкина «элегия стала притягивать к себе другие жанры»52. Наиболее близко к элегии стоят антологические стихотворения Пушкина 1820 – 1823 годов. Позднее в сборнике «Стихотворения Александра Пушкина» 1826 года (произведения в нем были распределены по жанрам), Пушкин выделил ряд своих стихотворений этого рода в раздел «Подражания древним»; еще ранее в одной из своих рукописных тетра- 89 дей поэт стал было формировать цикл стихов под заглавием «Эпиграммы во вкусе древних». Последнее обозначение указывает на связь пушкинского замысла с вызвавшим большой интерес современников опытом перевода К.Н. Батюшковым ряда античных антологических стихотворений в составе изданной им совместно с другим арзамасцем С.С. Уваровым брошюры «о греческой антологии» (1820)53. Определяя в помещенной к ней статье особенности древнегреческой эпиграммы, Уваров писал: «Ей все служит предметом: она то поучает, то шутит и почти всегда дышит любовию. Часто она не что иное, как мгновенная мысль или быстрое чувство, рожденное красотами природы или памятниками художества». Пушкин уловил эту всеобъемлемость античной эпиграммы, и его «Подражания древним» воплощают многообразные возможности антологического жанра. К ним относятся стихотворения «Муза» (1821), «Дориде» (1820), «Нереида» (1820), «Диохея» (1821), «Дорида» (1820), «Дева» (1821), «Красавица перед зеркалом» (1821) и др. Показательно, что в раздел «Подражания древним» Пушкин поместил и стихотворение «Редеет облаков летучая гряда...», первоначально опубликованное под заглавием «Элегия»; это показывает насколько тесно в сознании поэта переплелись антологический и собственно элегический жанры. В ряду других «подражаний древним» особенно близко к элегии стоит замечательное стихотворение 1823 года «Ночь» — один из шедевров любовной лирики Пушкина: Мой голос для тебя и ласковый и томный Тревожит позднее молчанье ночи темной. Близ ложа моего печальная свеча Горит; мои стихи, сливаясь и журча, Текут, ручьи любви, текут, полны тобою. Во тьме твои глаза блистают предо мною, Мне улыбаются, и звуки слышу я: Мой друг, мой нежный друг... люблю... твоя... твоя... (II, 138) По точному наблюдению О.А. Проскурина, это более позднее по отношению к основному массиву антологических стихотворений 1820 – 1821 годов произведение «скорее знаменовало выход за пределы Антологии <...> Это уже переход Антологии в элегию»54. Наиболее показательны для антологического жанра у Пушкина такие стихотворения, как «Муза» и «Нереида». В первом вос- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 90 создается необычайно выразительный образ Музы: В младенчестве моем она меня любила И семиствольную цевницу мне вручила; <...............................................................> Прилежно я внимал урокам девы тайной; И, радуя меня наградою случайной, Откинув локоны от милого чела, Сама из рук моих свирель она брала: Тростник был оживлен божественным дыханьем И сердце наполнял святым очарованьем. (II, 26) Пушкин ценил это свое стихотворение и несколько раз вписывал его в альбомы, говоря при этом: «Я люблю его — оно отзывается стихами Батюшкова». Уже в этом стихотворении видно стремление к созданию пластичного образа, и это вообще характерно для антологической поэзии; по удавам Б.В. Томашевского, в пушкинских «Подражаниях древним» «было своеобразное равновесие поэтических образов, особая пластичность»55. Особенно показательно в этом отношении стихотворение «Нереида»: Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, По утренней заре я видел нереиду. Сокрытый меж дерев, едва я смел дохнуть: Над ясной влагою полубогиня грудь Младую, белую как лебедь, воздымала И пену из власов струею выжимала. (II, 22) «Прислушайтесь к этим звукам, — восторженно писал Белинский, — и вам покажется, что вы видите пред собою превосходную античную статую»56. Не случайно обращение в антологическом стихотворении к крымской теме; именно впечатления от следов греческой Тавриды актуализовали для Пушкина интерес к античности. «Крым, — справедливо замечает О.А. Проскурин, — оставаясь реальным географическим пространством, в то же время приобретает черты пространства мифологического»57. Это и позволило перенести реальные впечатления от прекрасной девушки на мифологическое существо (нереида — нимфа, дочь морского божества Нерея); вместе с тем стихотворение проникнуто глубоким лирическим содержанием, воплощая эмоциональное переживание лирического субъекта («Сокрытый меж дерев, едва я смел дохнуть»), за которым угадываются конкретно-биографические черты автора стихотворения. В рукописи и в первопечатном тексте третий стих читался: «Сокрытый меж олив...»; деталь, которая, по словам Б.П. Городецкого, «соотносила место действия эпизода, списанного в стихотворении с оливковой рощей на берегу моря около дома, где жили Раевские»58. Что же касается собственно элегий, то этот жанр у Пушкина претерпевает заметную эволюцию. Поэт внимательно следил за развитием элегического жанра в современной русской лирике; особенное его внимание привлекли элегии Е.А. Баратынского, успешно дебютировавшего в этом жанре. «Первые произведения Баратынского были элегии, — заметит Пушкин позднее, откликаясь на авторский сборник стихотворений поэта 1827 года, — и в этом роде он первенствует» (VII, 36). Видя в Баратынском «нашего первого элегического поэта» (VII, 59), Пушкин уже в начале 1820-х годов восторженно отзывался о его элегиях. «Но каков Баратынский? — шутливо писал поэт П.А. Вяземскому 2 января 1822 года, — <...> Оставим все ему эротическое поприще и кинемся каждый в свою сторону, а то спасенья нет» (X, 29). Считая, что Баратынский «полон истинной элегической поэзии» (X, 36), Пушкин внимательно присматривался к его стихотворениям в этом жанре: «Баратынский — прелесть и чудо. «Признание» — совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий...», — писал он А. Бестужеву 12 января 1824 года (X, 64). Последнее заявление, конечно, шутливое преувеличение. В «Полярной Звезде» на 1824 год непосредственно вслед за упомянутой Пушкиным элегией Баратынского «Признание» («Притворной нежности не требуй от меня...») под заглавием «Элегия» было помещено стихотворение Пушкина «Простишь ли мне ревнивые мечты...» (1823), которое поэт, недовольный грубыми опечатками в «Полярной Звезде», вскоре же повторно опубликовал в другом периодическом издании. Будучи одной из лучших элегий Пушкина южного периода, стихотворение это бесспорно учитывает опыт Баратынского, хотя вообще путь Пушкина-элегика был существенно от него отличен. Тем не менее, вслед за Баратынским Пушкин значительно усложняет свою элегию, углубляя ее психологическую конкретность59. Слово «мечты» следует понимать как «химера, иллюзии, наваждение»60. В поисках якобы реального адресата стихотворения (что совсем не обязательно) исследователи отождествили Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов его с Амалией Ризнич, предметом сильного и мучительного любовного увлечения Пушкина в Одессе61. Однако это предположение противоречит содержанию элегии, обращенной к девушке, а не замужней женщине. Ясность в понимание стихотворения внес В.Э. Вацуро, установивший вслед за Б.Л. Модзалевским связь его с элегией французского поэта Мильвуа «Беспокойство» (в бумагах Пушкина сохранилась собственноручная копия этого стихотворения)62. Вероятная связь с французской элегией, конечно, не препятствует признанию оригинальности пушкинского стихотворения. В нем Пушкин обращается к разновидности так называемой аналитической элегии, широко представленной в творчестве Баратынского, но не свойственной французскому образцу; речь может идти только об известном сходстве исходной лирической ситуации: Простишь ли мне ревнивые мечты, Моей любви безумное волненье? Ты мне верна: зачем же любишь ты Всегда пугать мое воображенье? «Ревнивые мечты» лирического героя не только получают свое развитие; но сама психологическая ситуация, вызывающая их, обогащается дополнительными подробностями, В стихотворении появляются новые «персонажи» («красавица другая», «соперник вечный мой»), мысль о которых усиливает страдания мучимого ревностью лирического героя. По верному наблюдению В.А. Грехнева, «в картину лирического переживания вплетаются беглые и отрывочные «очерки» жизненных положений»63, и это способствует более обстоятельному раскрытию лирической эмоции, анализ которой представлен в стихотворении Пушкина. Завершается оно выражением уверенности лирического героя в любви «ты»: Но я любим... Наедине со мною Ты так нежна! Лобзания твои Так пламенны! слова твоей любви Так искренно полны твоей душою! Тебе смешны мучения мои; Но я любим, тебя я понимаю. Мой милый друг, не мучь меня, молю: Не знаешь ты, как сильно я люблю, Не знаешь ты, как тяжко я страдаю. (II, 146) Прослеживая в своей статье переживания лирического героя пушкинского стихотворения, В.Э. Вацуро показал, что «картины» в 91 нем «выстраиваются с нарастающей степенью напряженности и убедительности»; поэт стремится «показать движение чувства от легкого подозрения к самовнушению и затем отбросить наваждение резким контрастом: Но я любим...»64 В.Э. Вацуро связал стихотворение Пушкина с литературной обстановкой начала 1820х годов, обозначившимся кризисом элегии65. Не случайно поэтому, что, будучи высшим проявлением элегии как жанра пушкинского творчества, стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты...» оказалось на пороге разрыва с традиционной элегией. Пока же в поэзии Пушкина начала 1820-х годов элегия не только оказывает воздействие на направление его лирики, но перешагивает за ее пределы и становится во многом определяющим началом и его «южных» поэм, стоящих в центре пушкинского творчества романтического периода. «Южные» поэмы Пушкина представляют собой важный этап творчества поэта; в них наглядно проявляется его ориентация на «восточные поэмы» Байрона. Именно в Крыму, находясь в кругу молодых Раевских, свободно владевших английским языком, Пушкин начинает знакомиться с поэзией Байрона в оригинале, и это знакомство явилось для него настоящим потрясением. В бумагах поэта сохранился относящийся к началу 1820-х годов автограф: французский перевод в прозе начальных стихов поэмы Байрона «Гяур» и несколько стихов поэтического перевода их на русский язык (см. II, 96, 363-364, 391 — перев. с франц.). Эта хотя и оставшаяся нереализованной попытка свидетельствует о большом внимании Пушкина к особо полюбившейся ему поэме Байрона. Впоследствии Пушкин признавался, что его поэма «Бахчисарайский фонтан», как и «Кавказский пленник», «отзывается чтением Байрона, от которого я с ума сходил» (VII, 118). Поэт, как всегда, очень точен в своем словоупотреблении: выражение «отзывается чтением Байрона» не предполагает полного подчинения традиции великого английского романтика, но имеет в виду лишь общую ориентированность на нее как на достойный внимания образец. Вместе с тем в литературе о Пушкине, начиная с прижизненной критики, проблема его «байронизма» нередко сводилась к представлению о всеобъемлющем влиянии Байрона на его русского собрата. Нельзя, однако, преувеличивать значения воздействия 92 Байрона на Пушкина. В своем классическом труде «Байрон и Пушкин» крупнейший филолог В.М. Жирмунский убедительно показал, что Пушкин ориентировался главным образом на формальные жанровые приметы созданной Байроном романтической (лирической) поэмы; поэтому воздействие Байрона нисколько не препятствовало проявлению оригинальности дарования русского поэта, оставшегося довольно равнодушным ко многим принципиальным для Байрона особенностям его «восточных поэм» (образ демонического, мятежного героя, «мировая скорбь» и т.д.). В предисловии к немецкому переизданию его давней книги (1969), суммируя свои наблюдения начала 1920-х годов, ученый писал, что проведенное им сопоставление обоих поэтов «вскрыло глубокое различие между искусством Байрона и Пушкина. С самого начала школа Байрона была связана для Пушкина с внутренним сопротивлением и борьбой против учителя, которая, в конце концов, должна была привести к окончательному преодолению «байронизма»»66. И действительно, на страницах его книги можно найти многочисленные указания на расхождения Пушкина с байроновской традицией, свободное обращение с ней67. И современные исследователи нередко отмечают сложность и неоднозначность проблемы пушкинского «байронизма». Пушкин, отмечал, например, Е.А. Маймин, «Не подражал Байрону, а органически усваивал байроническую поэтику и иные байронические мотивы, подчиняя их целям и задачам, имеющим прямое отношение к современной ему русской жизни <...> Байронизм был для Пушкина не ученичеством, а проявлением его способности откликаться на все живое»68. Пушкин обращался к Байрону потому, что как выразитель духа своей эпохи он был близок ему, соответствовал его собственным устремлениям. «Байроновские произведения, — справедливо замечает С.А. Фомичев, — читаются в это время Пушкиным как исповедь собственного сердца и потому пушкинский байронизм — это не подражание, а сопереживание»69. Более того, в отношении Пушкина к великому английскому поэту, путях преодоления им его воздействия можно усмотреть некую параллель в развитии творчества... самого Байрона. Как это убедительно показал крупный американский пушкинист У. Викери, имеет место то, что он назвал «параллелизмом» литературного развития обоих, поэтов. По его Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина словам, ««байронизм» нельзя отождествлять с Байроном, то есть с литературным наследием Байрона. <...> Если можно говорить о пушкинском «преодолении байронизма», то можно с не меньшим основанием утверждать, что и сам Байрон в Дон-Жуане осуществил «преодоление байронизма»70. Таким образом, проблема «Байрон и Пушкин» очень сложна и несводима к представлению о «подчинении» Пушкина своему образцу. Тем не менее, это реальная проблема, отнюдь не утратившая своей актуальности и в наше время. Трудно согласиться с мнением О.А. Проскурина о якобы «проблематичности» отношений поэзии Пушкина южного периода с байронизмом, а также с его утверждением, будто «мощным препятствием» на пути изучения литературно-эволюционной роли южных поэм оказался «совершенно второстепенный вопрос о «байронизме» и байронов-ских «влияниях»71. Но зато поддержки и одобрения заслуживает указание О. Проскуриным на первостепенное значение «сдвигов», которые были осуществлены Пушкиным в национальной поэтической традиции72. В плане прослеживания усвоения и обогащения Пушкиным национальных литературных традиций его исследование представляет исключительную ценность и интерес73. Именно на путях совмещения привычных представлений о «байронизме» Пушкина и преломления в его творчестве национальных поэтических традиций возможно дальнейшее плодотворное изучение его творчества. Из поэм Пушкина начала 1820-х годов мы пока рассмотрим только «Кавказского пленника» и «Бахчисарайский фонтан»; к «южным» поэмам относятся еще «Братья разбойники», незавершенная поэма «Вадим» и несколько нереализованных замыслов. Позднее мы остановимся еще на «Цыганах», завершающих цикл «южных» романтических поэм Пушкина. К южному периоду (но не к «южным поэмам»!) относится еще стоящая особняком в ряду пушкинских поэм этого времени кощунственная поэма «Гавриилиада», от рассмотрения которой мы тоже воздержимся74. Первую из «южных» поэм — «Кавказский пленник» — Пушкин задумал еще на Кавказе, начал набрасывать в августе 1820 года в Гурзуфе; основная работа над поэмой ведется до декабря 1820 года в Кишиневе, на начало 1821 года приходится ее перебелка, а 15 мая 1821 года добавляется к ней эпилог. В Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов конце апреля 1822 года он отправляет поэму в Петербург Н.И. Гнедичу, взявшему на себя, по словам Пушкина, «скучные заботы издания» (X, 31), и уже в конце августа — начале сентября 1822 года первое издание «Кавказского пленника» выходит в свет. В центре новой поэмы Пушкина, как и в романтической лирике ее автора, остается проблема характера. Позднее (1830) поэт скажет: ««Кавказский пленник» — первый опыт характера, с которым я насилу сладил» (VII, 118); но еще в 1822 году в письме В.П. Горчакову он заметил: «Характер Пленника неудачен; доказывает это, что я не гожусь в герои романтического стихотворения» (X, 42; в словоупотреблении Пушкина «стихотворение» — любое произведение в стихах независимо от объема и жанра). «Я не гожусь» связано с тем, что Пушкин строил характер героя своей поэмы на автобиографической основе. Автобиографизм образа Пленника не означает, конечно, ситуативной близости к пушкинской биографии; он основывается на том, что герой поэмы близко напоминает лирического героя элегий Пушкина. Именно романтическая элегия оказалась единственной русской поэтической традицией, на которую мог опереться поэт, создавая характер своего героя, и его образ, ориентированный на «я» лирики Пушкина, возникает на основе этой традиции. Задуман же образ Пленника как выражение характерных черт современного героя времени: «Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века», — писал Пушкин в цитированном выше письме В. Горчакову (X, 42). Задача эта оказалась значительно шире возможностей романтической лирической поэмы; в черновом письме Н.И. Гнедичу 29 апреля 1822 года Пушкин заметил: «характер главного лица <...> приличен более роману, нежели поэме» (Х, 508); в результате у него возникает ощущение нереализованности поставленной задачи, и следствием этого оказывается общая неудовлетворенность своей новой поэмой, автооценка которой, хотя и не всегда, носит преимущественно негативный оттенок. Все в том же письме В. Горчакову Пушкин так формулировал свою мысль «Вообще я своей поэмой очень недоволен и считаю ее ниже «Руслана» — хоть стихи в ней зрелее» (X, 41; ср. 23; 24). Это, конечно, очень субъективная оценка; на самом деле «Кавказс- 93 кий пленник» ушел далеко вперед от «Руслана и Людмилы», обозначив новую стратегию стихотворного эпоса Пушкина, и проявилось это, прежде всего в новой организации авторского начала в поэме. Автор в «Кавказском пленнике» предстает иначе, чем в «Руслане и Людмиле», как носитель лирического начала, определяя личное отношение к изображаемому, и именно в этом качестве он во многом как бы сливается со своим героем. В обращенном к Н.Н. Раевскому-младшему Посвящении к поэме Пушкин, имея в виду почти полное соответствие внутреннего мира героя и автора заявлял: Ты здесь найдешь воспоминанье, Быть может, милых сердцу дней, Противуречия страстей, Мечты знакомые, знакомые страданья И тайный глас души моей. (IV, 81-82) В цитированном выше письме Гнедичу Пушкин писал о «Кавказском пленнике»: «Признаюсь, люблю его сам, не зная за что; в нем есть стихи моего сердца» (X, 508). Исходная характеристика не названного по имени героя поэмы Пленника, воссоздается средствами романтической элегии; представляя своего героя, поэт говорит, что он «лучших дней воспоминанье // В увядшем сердце заключил» (IV, 34; курсив мой. – Л.С.) И далее, близко следуя за своей недавней элегией «Погасло дневное светило...», поэт пишет: Людей и свет изведал он И знал неверной жизни цену. В сердцах друзей нашед измену, В мечтах любви безумный сон... (IV, 85) «Я» пушкинской элегии переводится в третье лицо («он»); но в контексте поэмы автор и «я» героя почти тождественны. Показательно, что из первоначального текста поэмы Пушкин заимствовал предназначенные было для монолога Пленника стихи, превратив их в самостоятельную элегию; на их связь указывает рукописное заглавие «Элегия (из поэмы «Кавказ»)»75, опущенное в печати. По предположению Б.В. Томашевского, стихи, соответствующие тексту элегии «Я пережил свои желанья...», Пушкин думал внести в монолог Пленника во второй части поэмы после слов «Без упоенья, без желаний // Я вяну жертвою страстей» (IV, 94); но отказался от этого, Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 94 предпочтя их публикацию в виде отдельного стихотворения (см. II, 27)76. Случай этот убедительно подтверждает взаимопереходность «я» героя и автора в поэме Пушкина. Появление Пленника на Кавказе мотивировано как бегство из привычного мира в поисках свободы (вариант лирической темы добровольного изгнания; ср. «Погасло дневное светило...»): Отступник света, друг природы, Покинул он родной предел И в край далекий полетел С веселым призраком свободы. (IV, 85) Конечно, речь здесь идет, прежде всего, о внутреннем освобождении, но, как всегда у Пушкина, слово «свобода» полисемантично, допуская и политический его смысл. Не случайно из цензурных соображений в прижизненных публикациях «Кавказского пленника» пришлось опустить стихи, следующие за приведенными выше: Свобода! он одной тебя Еще искал в пустынном мире. Страстями чувства истребя, Охолодев к мечтам и к лире, И с верой, пламенной мольбою Твой гордый идол обнимал. (IV, 85) И, тем не менее, не следует чрезмерно политизировать содержание «Кавказского пленника»77, смысл поэмы связан главным образом с решением психологических, нравственных, а не политических задач. Для самого же Пленника свобода, к которой он так жадно стремился, оборачивается... рабством: Он раб. Склонясь главой на камень, Он ждет, чтоб с сумрачной зарей Погас печальной жизни пламень, И жаждет сени гробовой. (IV, 85) Итак, в исходной характеристике Пленника герой представляется как «отступник света, друг природы»; уже здесь намечается основная антиномия поэмы: «свет» — «природа» = «цивилизация» — «дикость», «европеец» — «черкесы» («Но европейца все вниманье // Народ сей чудный привлекал»; IV, 88)78 и именно в этой ситуации возникает и другая антиномия «свобода» — «рабство»; оказав- шись в незавидном положении «раба» «вольных» черкесов, Пленник стремится к обретению вновь утраченной свободы: ... Сев на бреге Мечтает русский о побеге; Но цепь невольника тяжка... (IV, 98) И хотя в общем для пушкинской поэмы свойственна некоторая идеализация патриархальной черкесской вольности, нельзя все же сказать, что она явно предпочтена миру цивилизации, сознательно отвергнутого героем. Положение, в которое он попал, не позволяет решить проблему в пользу либо патриархального уклада, либо цивилизации. Их трагическая несовместимость подчеркнута в ситуации Пленник — Черкешенка, на которой строится несложный сюжет пушкинской поэмы. В соответствии с байроновской традицией романтической (лирической) поэмы Пушкин строит «Кавказского пленника» по принципу так называемой «вершинной» композиции (термин В.М. Жирмунского): все действие поэмы сводится к нескольким основным эпизодам («вершинам»), и прежде всего это сцена появления Пленника в черкесском ауле. Первоначально Пушкин подробно воспроизвел пленение героя (см. IV 376-377), частично сохранив некоторые детали этого эпизода в подробном описании быта черкесов (см. IV, 89). В окончательном же тексте поэмы появление Пленника — первая «вершина» — предстает в редуцированном виде: Текут беседы в тишине; Луна плывет в ночном тумане; Вдруг перед ними на коне Черкес. Он быстро на аркане Младого пленника влачил. «Вот русский!» — хищник возопил. (IV, 83) Остальные «вершины» представляют уже эпизоды встреч Пленника и Черкешенки, включая завершающий эпизод освобождения ею героя из плена. Пространство между «вершинами» заполняется описаниями черкесского быта, которые Пушкин особенно ценил: «описание нравов черкесских, самое сносное место во всей поэме», — заметил поэт в черновом письме Гнедичу (X, 507), а в другом письме — также не раз уже цитированном — В. Горчакову писал: «Черкесы, их обычаи и нравы занимают большую и лучшую часть моей повес- Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов ти; но все это ни с чем не связано и есть истинный hors d'oeuvre <нечто добавочное, фр.>» (X, 42). Использовав это пушкинское выражение, Ю.Н. Тынянов отметил принципиальную важность «описательного материала» в «Кавказском пленнике», который «давал ощущение большой формы (хоть он и был hors d’oeuvre, но вся вещь на нем и держалась)»79. Вместе с тем Пушкин подчеркивал внесюжетный характер «описания нравов черкесских», которое «не связано ни с каким происшествием и есть не что иное, как географическая статья или отчет путешественника»; X, 507). Действительно, описания в «Кавказском пленнике» были основаны на впечатлениях, полученных Пушкиным во время краткого пребывания его на Кавказе. «Автор, — писал П.А. Вяземский в рецензии на поэму Пушкина, — наблюдал как поэт и передает читателю свои наблюдения в самых поэтических красках» (Пушкин в прижизненной критике, <Т. 1>, с. 127). Много лет спустя, побывав вновь на Кавказе, Пушкин в «Путешествии в Арзрум» вернулся к теме своего «Кавказского пленника»; новая встреча с местами действия его ранней поэмы позволила ему, несмотря на свойственную поэту суровую автооценку ее, отметить и ее очевидные достоинства. Найдя, якобы случайно «измаранный список «Кавказского пленника»», пишет Пушкин, он «перечел его с большим удовольствием»: «Все это слабо, молодо, неполно; но многое угадано и выражено верно». (VI, 440-441)80. Белинский считал, что это замечание Пушкина — «лучшая критика, какая когда-либо была написана на «Кавказского Пленника»»81. В «Кавказском пленнике» описания введены в текст поэмы как впечатления героя, по словам Б.В. Томашевского, «Пленник не только герой, но и то, что можно назвать субъектом повествования»82; он с интересом наблюдает окружающую его экзотическую среду: Меж горцев пленник наблюдал Их веру, нравы, воспитанье, Любил их жизни простоту, Гостеприимство, жажду брани, Движений вольных быстроту, И легкость ног, и силу длани... (IV, 88) И вслед за этим дается длинный перечень особенностей поведения и быта черкесов, их воинственности («Черкес оружием обвешан; // Он им гордится, им утешен...»; IV, 89), 95 их склонности к жестокости, но одновременно и добродушия. Герой поэмы любопытный, созерцал Суровой простоты забавы И дикого народа нравы В сем верном зеркале читал — <...........................................> Беспечной смелости его Черкесы грозные дивились, Щадили век его младой И шепотом между собой Своей добычею гордились. (IV, 91-92) Современная Пушкину критика по-разному отнеслась к этим, столь ценимым поэтом описаниям. Они показались излишними И.В. Киреевскому, который в своей статье «Нечто о характере поэзии Пушкина» утверждал, что они «бесполезно останавливают действие, разрывают нить интереса и не вяжутся с тоном целой поэмы»83. Другие же рецензенты сочувственно отнеслись к этой особенности пушкинской поэмы; «для читателя ее, — писал П.А. Вяземский, — много занимательного в описании...»84. Одновременно он отмечал недостаток действия в поэме, некоторую неясность и недовершенность образа ее героя. Последнее обстоятельство отмечали и другие критики пушкинской поэмы (П.А. Плетнев, М.П. Погодин, А.Ф. Воейков)85. Пушкин охотно с этим замечанием согласился. В предисловии ко второму изданию «Кавказского пленника» (1828) он писал, что «соглашается с общим голосом критиков, справедливо осудивших характер пленника...» (IV, 375). Вместе с тем он подчеркнул здесь и то, что его поэма, «снисходительно принятая публикою, обязана своим успехом верному, хотя слегка означенному, изображению Кавказа и горских нравов» (IV, 375). Описания в «Кавказском пленнике», та роль, которую они играют в композиции поэмы, заметно отличают ее от байроновской лирической поэмы, обнаруживая оригинальность художественных решений русского поэта86. Другим существенным отличием «Кавказского пленника» от «восточных поэм» Байрона явился отказ Пушкина от присущего последним так называемого «единодержавия» главного героя (термин В.М. Жирмунского). Хотя Черкешенка и занимает по отношению к Пленнику несколько подчиненное положение, все же ей отведена более значительная роль, чем та, которую играют второстепенные Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 96 женские персонажи в байроновских поэмах. Современная Пушкину критика находила даже, что характер Черкешенки, как писал, например, П.А. Плетнев, «гораздо обдуманнее и совершеннее, нежели характер» Пленника87. Пушкин сам высоко ценил созданный им поэтический образ: «Черкешенка моя мне мила, любовь ее трогает душу», — писал он в черновом письме Гнедичу (X, 507), а несколько позднее в LVII строфе первой главы «Евгения Онегина» вспомнил «деву гор, мой идеал» (V, 28; курсив мой. – Л.С.). В письме В. Горчакову, отвечая, по-видимому, на соображения адресата по поводу прочитанного тем «Кавказского пленника», заметил даже: «Конечно, поэму приличнее было бы назвать «Черкешенкой» — я об этом не подумал» (X, 42). Все это свидетельствует не только о признании поэтом своей большой удачи, но и о том, что образ Черкешенки занимает в поэме очень важное, хотя и не равноправное еще главному герою положение. Ее безответная любовь к Пленнику оттеняет холодность героя, неспособного отвлечься от своей прежней пусть и неразделенной любви: Впервые девственной душой Она любила, знала счастье; Но русский жизни молодой Давно утратил сладострастье: Не мог он сердцем отвечать Любви младенческой, открытой — Быть может, сон любви забытой Боялся он воспоминать. (IV, 87) Показательно, что именно к этому месту поэмы относится единственное в ней развернутое лирическое отступление88, лишний раз подчеркивающее предельную близость героя и автора: Не вдруг увянет наша младость, Не вдруг восторги бросят нас, И неожиданную радость Еще обнимем мы не раз; Но вы, живые впечатленья, Первоначальная любовь, Небесный пламень упоенья, Не прилетаете вы вновь. (IV, 87) В несводимости обоих персонажей — источник неизбежной трагедии (взаимопониманию Пленника и Черкешенки препятствует и принадлежность к разным мирам). Призна- ние Пленника в своей былой любви, препятствующей ему разделять чувство Черкешенки, разбивает ее сердце: «Ты любишь, русский? ты любим?.. Понятны мне твои страданья... Прости ж и мне мои рыданья, Не смейся горестям моим». (IV, 96) И, тем не менее, прервав, казалось бы, отношения с Пленником, Черкешенка, воспользовавшись благоприятным моментом, вновь приходит к нему с целью освободить его из плена: «Ты волен, — дева говорит, — Беги!» Но взгляд ее безумный Любви порыв изобразил. Она страдала... (IV, 99) Страдания Черкешенки ставят ее в равнозначное Пленнику положение: теперь и с ее образом связываются элегические мотивы разочарования. Отказываясь сопроводить героя в его бегстве, она говорит: «Нет, русский, нет! Она исчезла, жизни сладость; Я знала все, я знала радость; И все прошло, пропал и след». (IV, 99) Освобождению Пленника контрастирует гибель Черкешенки: Вдруг волны глухо зашумели, И слышен отдаленный стон... <..............................................> Но нет черкешенки младой Ни у брегов, ни под горой... Все мертво... на брегах уснувших Лишь ветра слышен легкий звук, И при луне в водах плеснувших Струистый исчезает крут. Все понял он... (IV, 100) Сцена гибели Черкешенки нарочито недосказана; Пушкин следовал здесь романтической поэтике, исключавшей предельную ясность всех деталей повествования. В письме П.А. Вяземскому 6 февраля 1823 года, имея в виду финал «Кавказского пленника», поэт заметил: «не надобно все высказывать — это есть тайна занимательности» (X; 47). Позднее Вяземский в предисловии к «Бахчисарайскому фонтану» Пушкина иронически говорил Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов «об одном классическом читателе, который никак не понимал, что сделалось в «Кавказском пленнике» с черкешенкою <...> Он пенял поэту, зачем тот не облегчил его догадливости, сказав прямо и буквально, что черкешенка бросилась в воду и утонула»89. Сцена гибели Черкешенки в поэме Пушкина соотносится с самоубийством бедной Лизы Карамзина (наблюдение О.А. Проскурина), представляя собой, по словам названного исследователя, «цитатную развязку»90. И, тем не менее, завершается «Кавказский пленник» оптимистической концовкой: Редел на небе мрак глубокий, Ложился день на темный дол, Взошла заря. Тропой далекой Освобожденный пленник шел, И перед ним уже в туманах Сверкали русские штыки, И окликались на курганах Сторожевые казаки. (IV, 100) Закрепляет эту новую тональность Эпилог, вступающий в неожиданное соотношение с сюжетной частью поэмы. Утверждение неизбежности покорения Россией Кавказа противостоит идеализации горцев в поэме; их «дикая вольность» обречена: Подобно племени Батыя91 изменит прадедам Кавказ, Забудет алчной брани глас, Оставит стрелы боевые, К ущельям, где гнездились вы, Подъедет путник без боязни, И возвестят о вашей казни Преданья темные молвы. (IV, 102) Пушкин с энтузиазмом, в духе одической традиции, противостоящей элегической в основном тональности предшествующих частей поэмы, говорит о завоевании Кавказа и русских полководцах, осуществляющих эту соответствующую национальным интересам России задачу: И воспою тот славный час, Когда, почуя бой кровавый, На негодующий Кавказ Подъялся наш орел двуглавый... <.................................................> Тебя я воспою, герой, О Котляревский, бич Кавказа! Куда ни мчался ты грозой — 97 Твой ход, как черная зараза, Губил, ничтожил племена... <.............................................> Но се — Восток подъемлет вой!.. Поникни снежною главой. Смирись, Кавказ: идет Ермолов! (IV, 101-102) Эпилог «Кавказского пленника» вызвал решительный протест Вяземского, который в письме А.И. Тургеневу 27 сентября 1822 года писал: «Мне жаль, что Пушкин окровавил последние стихи своей повести. Что за герой Котляревский, Ермолов? <...> От такой славы кровь стынет в жилах и волосы дыбом становятся <...> гимны поэта никогда не должны быть славословием резни. Мне досадно на Пушкина: такой восторг — настоящий анахронизм». Вяземский сожалел, что по цензурным условиям не смог повторить эти упреки в своей рецензии на «Кавказского пленника». «Бросающуюся в глаза воинственность эпилога» пушкинской поэмы осуждает и современная американская исследовательница С. Сандлер, которая на этом основании и в целом расценивает «Кавказского пленника» как якобы «поэму о завоевании»92. Все это не совсем так; в эпилоге своей поэмы Пушкин выражал отнюдь не казенный патриотизм, но указывал на возможность иной точки зрения на изображенные в сюжетной части поэмы события, предваряя таким образом выход из байронизма, которому он отдал столь щедрую дань в «Кавказском пленнике». Эпилог, конечно, неразрывно связан со всей поэмой, но его функция заключается именно во введении новой точки зрения, вступающей в противоречивое сочетание с основной частью «Кавказского пленника», и это создает условие для более полного понимания целого, ибо содержание всей поэмы возникает на пересечении смыслов всех входящих в состав ее текста композиционных единиц: от посвящения до эпилога, а также примечаний. Как и эпилог, примечания дополнительно корректируют содержание поэмы; по словам Ю.Н. Тынянова, они «неожиданно прозаически освещают стиховую речь»93. В них, однако, вкраплены и стихотворные отрывки из произведений Державина и Жуковского, посвященные кавказской теме (см. IV, 103-104). Белинский, правда, считал, будто Пушкин «оказал <...> слишком плохую услугу» этим поэтам, поскольку их стихи заметно уступают его собственным94, но для 98 Пушкина важно было таким образом указать на национальную поэтическую традицию, от которой он мог отправляться, создавая свои картины Кавказа95. В основной же своей прозаической части примечания к «Кавказскому пленнику» содержат в себе главным образом объяснения этнографических подробностей, необходимые для полного понимания содержания поэмы. На их значение важно указать особенно потому, что текст «Кавказского пленника» не ограничивается повествовательными частями, но включает в себя и другие композиционные единицы, вступающие в диалогическое отношение с ними. Еще более сложную картину в этом отношении представляет другая «южная» поэма Пушкина «Бахчисарайский фонтан». К работе над новой своей поэмой Пушкин приступил весной 1821 года, когда завершалось оформление «Кавказского пленника»; наиболее интенсивно работа над ней велась в течение 1822 года, а к осени 1823 года поэма была подготовлена к печати. Впервые отдельное издание «Бахчисарайского фонтана» появляется 10 марта 1824 года. Как и «Кавказский пленник», новая поэма Пушкина относится к жанру романтической лирической поэмы, но характер лиризма здесь иной. Пушкин отказался от задуманного было повторения приема «Кавказского пленника» и не стал включать в текст новой поэмы мотивированного «я» автора Посвящения, обращенного было к тому же Н.Н. Раевскому-младшему (см. IV, 381). В «Бахчисарайском фонтане» нет героя, равнозначного автору; нет даже «героя» вообще. Крымский хан Гирей, хотя с упоминания его начинается поэма («Гирей сидел, потупя взор; // Янтарь в устах его дымился...»; IV, 131), не играет в ней сколько-нибудь определяющей роли, уступая в этом отношении женским персонажам: Марии и особенно Зареме, на отношениях которых и строится в основном сюжетное действие. Белинский, правда, увидел в поэме осуществление «огромной мысли»: «В диком Татарине <...> вдруг вспыхивает более человеческое и высокое чувство к женщине <...> чувство высокое, романтическое, рыцарское, которое перевернуло вверх дном татарскую натуру деспота-разбойника. <...> Итак, мысль поэмы — перерождение (если не просветление) дикой души через высокое чувство любви. Мысль великая и глубокая!»96. Критик находил, что Пушкин не справился с этой мыслью, что привело к некоторому мелодрама- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина тизму поэмы. Но эта концепция, во многом, так сказать, вчитанная в пушкинскую поэму, не была никем поддержана, и исследование «Бахчисарайского фонтана» пошло иным путем. Как отметил Г.О. Винокур, хотя и нельзя отрицать, «что указываемая Белинским мысль действительно присутствует в содержании «Бахчисарайского фонтана»», все содержание поэмы «явным образом не укладывается в эту формулу»; Пушкин, утверждает ученый, «не ради этой мысли задумал свою поэму»97. Во всяком случае, лиризм «Бахчисарайского фонтана» никак не связан с изображением Гирея и вообще, в отличие от «Кавказского пленника», сюжетное действие и лирика в поэме в основном разделены, хотя лирическое начало проявляется и в рассказе о героях и событиях. В «Бахчисарайском фонтане» каждый предмет внешнего мира изображен мак живая подробность собственной жизни поэта, справедливо отмечает Г.О. Винокур98. Особенно относится это к пейзажным описаниям, в которых авторское начало обнаруживает себя достаточно активно. Приведу один пример: Настала ночь; покрылись тенью Тавриды сладостной поля; Вдали, под тихой лавров сенью Я слышу пенье соловья; За хором звезд луна восходит... <...............................................> Как милы темные красы Ночей роскошного Востока! Как сладко льются их часы Для обожателей Пророка! Какая нега в их домах, В очаровательных садах, В тиши гаремов безопасных, Где под влиянием луны Все полно тайн и тишины И вдохновений сладострастных! ................................................... (IV, 137, 138) В этом описании неожиданно и единственный раз в повествовательной части появляется «я», но оно отнюдь не совпадает с «я» лирического «эпилога», о котором речь впереди; здесь это лишь поэтический прием, создающий своего рода «эффект присутствия», соучастия в происходящем, что не исключает, конечно, очевидного лиризма самого приведенного описания, переносящего читателя в экзотический мир Востока. В этом Пушкин следует за «восточными поэмами» Байрона Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов (неоднократно отмечалась близость «Бахчисарайского фонтана» к байроновскому «Гяуру»). Пушкин высоко ценил ориентализм Байрона, которого он противопоставлял его современнику Т. Муру. В письме Вяземскому конца марта — начала апреля 1825 года он писал: «Знаешь, почему не люблю я Мура? — потому что он чересчур уж восточен. <...> Европеец, и в упоении восточной роскоши, должен сохранить вкус и взор европейца. Вот почему Байрон так и прелестен в «Гяуре», в «Абидосской невесте» и проч.». (X, 107). И тем не менее Пушкин заботится о сохранении восточного колорита в своей поэме, основываясь на собственном восприятии крымских реалий, с которыми он столкнулся во время поездки в бывшую столицу крымских ханов. Это и определило лиризм пушкинских описаний в «Бахчисарайском фонтане», во многом отличных от более объективных описаний в «Кавказском пленнике». Эмоциональная насыщенность описаний характерна для «Бахчисарайского фонтана», изобилующего разнообразными приемами передачи отношения повествователя к героям и событиям (вопросы, обращения, описания внешности и т.д.), например, о Зареме: ...кто с тобою, Грузинка, равен красотою? Вокруг лилейного чела Ты косу дважды обвила; Твои пленительные очи Яснее дня, чернее ночи. Чей голос выразит сильней Порывы пламенных желаний? Чей страстный поцелуй живей Твоих язвительных лобзаний? (IV, 135) Особенно выразительна концовка абзаца, завершающая рассказ о судьбе другой героини поэмы, «польской княжны» Марии: И между тем как все вокруг В безумной неге утопает, Святыню строгую скрывает Спасенный чудом уголок. Так сердце, жертва заблуждений, Среди порочных упоений Хранит один святой залог, Одно божественнее чувство... ............................................... Это поэтическое сравнение предвосхищает лирику «эпилога», хотя, в отличие от последней, и не мотивировано как непосредс- 99 твенное выражение чувств автора; оборванность отступления, единственного в своем роде в тексте «Бахчисарайского фонтана», связывает его с темой «утаенной любви» в «эпилоге», о которой будет сказано ниже. Но в целом сюжетное действие новой пушкинской поэмы в меньшей мере, чем в «Кавказском пленнике», связано с лирикой: герои поэмы играют в ней более самостоятельную роль. В центре «Бахчисарайского фонтана» образы героинь поэмы — Заремы и Марии, за их противостоянием стоит антитеза мусульманского Востока и христианского Запада. Плененная Гиреем полячка невольно становится между ним и Заремой, и та решается на смелый шаг — является ночью к своей сопернице, пытаясь склонить ее на свою сторону. В сущности, к этой сцене ночного свидания Заремы и Марии и сводится основное действие поэмы, все остальное служит либо обоснованию этой ситуации, либо описывает, причем нарочито туманно ее последствия. «Сцена Заремы с Марией, — отмечал Пушкин, — имеет драматическое достоинство» (VII, 118). Действительно, драматизация центрального эпизода поэмы, выгодно отличается от сцен между Пленником и Черкешенкой в первой «южной» поэме Пушкина, обнаруживая одну из важнейших тенденций развития стихотворного эпоса поэта начала 1820-х годов. По словам Б.В. Томашевского, «драматизация проходит через все южные поэмы, все возрастая»99. В «Бахчисарайском фонтане» драматизация повышает объективность повествования независимо от фрагментарности поэмы (Пушкин дважды в письмах шутливо говорит о ней как о «бессвязных отрывках»; см. X, 57, 58-59) в романтической недосказанности в конце. Правда, ночной эпизод сводится в основном к монологу Заремы, потому что только она в поэме, в отличие от Марии, воплощает в себе активное начало: Оставь Гирея мне: он мой; На мне горят его лобзанья, Он клятвы страшные мне дал, Давно все думы, все желанья Гирей с моими сочетал; Меня убьет его измена... <.....................................> Молю, винить тебя не смея, Отдай мне радость и покой, Отдай мне прежнего Гирея... (IV, 141) Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 100 Заклиная Марию, Зарема апеллирует и к ее религиозным чувствам: Клянись... (хоть я для Алкорана, Между любовницами хана, Забыла веру прежних дней; Но вера матери моей Была твоя) клянись мне ею Зарему возвратить Гирею... Но слушай: если я должна Тебе... кинжалом я владею, Я близ Кавказа рождена» (IV, 141) Собственно, сцена эта почти исчерпывает действие поэмы; о последующих событиях говорится нарочито туманно, еще более неотчетливо, чем в сцене гибели Черкешенки в «Кавказском пленнике». Промчались дни; Марии нет. Мгновенно сирота почила. Она давно-желанный свет, Как новый ангел, озарила. Но что же в гроб ее свело? Тоска ль неволи безнадежной, Болезнь или другое зло?.. Кто знает? Нет Марии нежной!.. (IV, 142) Несколько более определенно говорится о судьбе Заремы: ...она Гарема стражами немыми В пучину вод опущена. Но и здесь отсутствует прямая мотивировка причины постигшей ее страшной кары: «Какая б ни была вина, // Ужасно было наказанье!» (IV, 143). Конечно, легко представить себе, что произошло на самом деле: Зарема выполнила свою угрозу, убила Марию и поплатилась за содеянное ею100. В конце повествовательной части поэмы содержится описание фонтана, воздвигнутого Гиреем «в память горестной Марии»: Журчит во мраморе вода И каплет хладными слезами, Не умолкая никогда. <....................................> Младые девы в той стране Преданье старины узнали, И мрачный памятник оне Фонтаном слез именовали. (IV, 143) «Младые девы» это, скорее всего, сестры Раевские, в кругу семьи которых, возможно, еще в Петербурге Пушкин впервые услышал легенду о любви хана к прелестной пленнице, то ли грузинке, то ли полячке. По словам Ю.Н. Тынянова, в «Бахчисарайском фонтане» ««грузинка или полячка» стали в фабуле грузинкой и полячкой»101. Откликаясь, по-видимому, на устные толки о неопубликованной еще поэме, предварявшие последующие замечания современных критиков (один из них, В.Н. Олин впоследствии писал: «в плане оной нет узла или завязки, нет возрастающего интереса, нет развязки»102) в письме А. Бестужеву 8 февраля 1824 года Пушкин заметил: «Радуюсь, что мой «Фонтан» шумит. Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины» (Х, 67). Снова, с этой легендой Пушкин столкнулся во время посещения Бахчисарая, вероятно, в более подробном изложении. Именно она и легла в основу сюжета «Бахчисарайского фонтана», П.А. Вяземский в своем предисловии к поэме Пушкина, написанном по просьбе поэта («Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского Острова») писал: «Предание, известное в Крыму и поныне, служит основанием поэме <...> сие предание есть достояние поэзии <...> наш поэт очень хорошо сделал, присвоив поэзии бахчисарайское предание и обогатив его правдоподобными вымыслами; а еще и того лучше, что он воспользовался тем и другим с отменным искусством. Цвет местности сохранен со всею возможною свежестью и яркостью, Есть отпечаток восточный в картинах, в самых чувствах, в слоге»103. Воспользовавшись известной ему легендой, Пушкин самостоятельно разрабатывает сюжет своей поэмы, привлекая и другие, в том числе исторические источники для создания «восточного» колорита «Бахчисарайского фонтана»104. При этом, несколько отличаясь от образца своего ориентализма, Байрона, он создает не столько условный образ Востока, сколько конкретный, ориентированный на реально-историческую основу облик ханского Крыма, не привязывая, однако, действия своей поэмы к определенному историческому времени. Указывая на «хронологическую неопределенность эпохи», изображенной в поэме, Б.В. Томашевский утверждал, что Пушкин «изобразил Крым вообще, руководствуясь фантазией на основе личных впечатлений от исторических памятников Крыма»105. Тем не Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов менее, поэт предпочитает придерживаться узнаваемых реалий истории и быта действительного Крыма, как он его себе представлял. Вот, например, фрагмент из начала поэмы (о Гирее): Что движет гордою думою? Какою мыслью занят он? На Русь ли вновь идет войною, Несет ли Польше свой закон, Горит ли местию кровавой, Открыл ли в войске заговор, Страшится ли народов гор, Иль козней Генуи лукавой? <.........................................> Ужель в его гарем измена Стезей преступною вошла, И дочь неволи, нег и плена Гяуру сердце отдала? (IV, 131, 132) Описание гарема, жизни в нем основывается и на историческом знании Пушкина и на его литературных впечатлениях, а также на собственных наблюдениях во время посещения Бахчисарайского дворца. Гарем, его быт занимает, естественно, большое место в поэме. Поэт признавался позднее, что «Бахчисарайский фонтан» в рукописи назван был Харемом, но меланхолический эпиграф (который, конечно, лучше всей поэмы) соблазнил меня» (VII, 133). Речь идет об удачно подобранном эпиграфе к поэме Пушкина: «Многие, так же как и я, посещали сей фонтан; но иных уже нет, другие странствуют далече. Сади» (IV, 131)106. Он занимает существенное место в сложном составе текста «Бахчисарайского фонтана», корреспондируя, в частности, заключительной части поэмы, начиная с приведенных выше стихов, завершающих повествовательную ее часть. За ними следует эпилог; правда, в отличие от «Кавказского пленника», а позднее и от поэмы «Цыганы», он не имеет этого обозначения, хотя функционально завершающая часть поэмы соответствует эпилогу, и это было отмечено уже современной Пушкину критикой107. И этот «эпилог» тоже вступает в соотношение с предпосланным поэме эпиграфом из Саади. Ср: «Многие, так же, как и я посещали сей фонтан...» и начальные стихи «эпилога» Покинув север наконец, Пиры надолго забывая, Я посетил Бахчисарая В забвенье дремлющий дворец. 101 (IV, 143-144; курсив мой. – Л.С.) и далее следует воспроизведение полученных от этого посещения впечатлений, в частности и от помещений, где когда-то находился ханский гарем: Я видел ветхие решетки, За коими, в своей весне, Янтарны разбирая четки, Вздыхали жены в тишине. (IV, 144) Таким образом, начало «эпилога» тесно соотнесено с содержанием предшествующей основной части поэмы; однако смысл элегической концовки «Бахчисарайского фонтана» заключается в другом: Дыханье роз, фонтанов шум Влекли к невольному забвенью... <.................................................> И по дворцу летучей тенью Мелькала дева предо мной!.. ……………............................. Чью тень, о други, видел я? Скажите мне: чей образ нежный Тогда преследовал меня, Неотразимый, неизбежный? Марии ль чистая душа Являлась мне, или Зарема Носилась, ревностью дыша, Средь опустелого гарема? (IV, 144) По точному замечанию С. Сандлер, «сводя Марию и Зарему в единый образ, рассказчик переносит его в мир собственных переживаний»108. И действительно, за приведенными строками следует абзац, определяющий основное содержание «эпилога», переводя его в личную лирику автора: Я помню столь же милый взгляд И красоту еще земную, Все думы сердца к ней летят, Об ней в изгнании тоскую... Безумец! полно! перестань, Не оживляй тоски напрасной, Мятежным снам любви несчастной Заплачена тобою дань — Опомнись; долго ль, узник томный, Тебе оковы лобызать И в свете лирою нескромной Свое безумство разглашать? (IV, 145) Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 102 Так вводится в поэму элегический мотив «утаенной любви», играющий заметную роль в произведениях Пушкина начала 1820-х годов («Погасло дневное светило...», «Кавказский пленник» где он проецирован на автобиографический образ главного героя, и др.). Само словосочетание «утаенная любовь» находится в черновиках Посвящения позднейшей поэмы Пушкина «Полтава»: «Иль — посвящение поэта // Как утаенная любовь...»; ср. «безыменные страданья» в «Отрывках из Путешествия Онегина» (V, 174). Правда, стихи эти, иронически аттестованные поэтом как «любовный бред», он вынужден был исключить из печатного текста поэмы, хотя и сожалел об этом (см. X, 53-54). Вокруг проблемы «утаенной любви» Пушкина, в частности и в связи с «Бахчисарайским фонтаном», выросла целая литература. Пушкинисты предложили ряд догадок относительно того, чувство к какой именно женщине имел в виду Пушкин, не допуская мысли о том, что речь здесь может идти о сознательном мифотворчестве, литературной игре, которую ведет поэт с читателями своей поэмы109. Так именно подходил к этой проблеме Б.В. Томашевский: «Современные биографы поступили безжалостно с этой стильной легендой. <...> В легенде разбили самый ее стержень — неизвестное. В «юные девы» стали предлагать разных почтенных дам», — иронически писал он110. (курсив мой – Л.С.). «Я» «эпилога» подчеркнуто автобиографично: Поклонник муз, поклонник мира, Забыв и славу и любовь, О, скоро вас увижу вновь, Брега веселые Салгира! Приду на склон приморских гор, Воспоминаний тайных полный, И вновь таврические волны Обрадуют мой жадный взор. (IV, 145) Как мы имели случай убедиться, крымская тема всегда у Пушкина сопряжена с памятью любовного переживания («Воспоминаний тайных полный»), поэтому совмещение с ней мотива «утаенной любви» представляется вполне органичным. Завершает поэму лирический крымский пейзаж: Волшебный край, очей отрада — Все живо там... <....................................................> Вое чувство путника манит, Когда, в час утра безмятежный, В горах, дорогою прибрежной, Привычный конь его бежит И зеленеющая влага. Пред ним и блещет и шумит Вокруг утесов Аю-дага... (IV, 145) «Эпилог» «Бахчисарайского фонтана», мотивированный прямым «я» автора, ретроспективно освещает все предшествующее повествование, закрепляя лирическое звучание всего текста поэмы. Связанная с ним лирическая эмоция выходит за пределы текста «Бахчисарайского фонтана», получая новое воплощение в написанном позднее (в 1824 году, уже в Михайловском) стихотворении «Фонтану Бахчисарайского дворца», которое Пушкин печатал под 1820 годом, связывая непосредственно с крымскими впечатлениями этого времени: Фонтан любви, фонтан печальный! И я твой мрамор вопрошал: Хвалу стране прочел я дальной; Но о Марии ты молчал... Светило бледное гарема! И здесь ужель забвенно ты? Или Мария и Зарема Одни счастливые мечты? Иль только сон воображенья В пустынной мгле нарисовал Свои минутные виденья, Души неясный идеал? (II, 183) Последнее четверостишие явно возвращает к настроению «эпилога» пушкинской поэмы, подтверждая заключенное в нем эмоциональное содержание. Позднее написанное стихотворение как бы втягивается в орбиту «Бахчисарайского фонтана». Но этим дело не ограничивается. Публикуя свою поэму, Пушкин сопроводил ее несколькими приложениями. Первое издание «Бахчисарайского фонтана» включило в себя, помимо текста поэмы, еще и упомянутый выше «Разговор...» Вяземского в качестве предисловия к ней; по просьбе Пушкина, не имевшего еще под рукой новой книги И.М. Муравьева-Апостола «Путешествие по Тавриде», Вяземский приложил к изданной им поэме фрагмент из нее о посещении автором Бахчисарая. Позднее, в третьем издании «Бахчисарайского фонтана» (1830), в котором как утративший актуальность не Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов был уже сохранен «Разговор...» Вяземского, к «Выписке из Путешествия по Тавриде И.М. Муравьева-Апостола» Пушкин добавил еще собственный прозаический текст «Отрывок из письма», ранее в несколько более расширенном виде напечатанный отдельно под заглавием «Отрывок из письма к Д.<ельвигу>» (см. VI, с. 429-431), и уже тогда внимательный читатель мог соотнести этот пушкинский текст с «Бахчисарайским фонтаном». Возник, таким образом, сложный контекст, в котором стихотворная часть занимает, естественно, центральное место; все остальное, однако, соотнесено с ним, способствуя более объемному восприятию содержания произведения. По словам Ю.М. Лотмана, «Бахчисарайский фонтан» «дал классическую реализацию структурной триады: предисловие — стихотворный текст — примечания»111. Функцию примечаний к поэме как раз и выполняют приложенные к ней прозаические тексты, уже в этом своем качестве оттеняющие стихотворный текст, с которым они сложно соотносятся. Не буду подробнее говорить о «Разговоре...» Вяземского, своего рода манифесте русского романтизма, представление о котором и должна была дать пушкинская поэма112. Хотя поэт, по-видимому, был не совсем доволен предисловием Вяземского, он счел необходимым печатно с ним солидаризироваться (см. VII, 13-14). «Разговор...» Вяземского вызвал довольно бурную дискуссию113. Особенно интересно соотношение стихотворного текста «Бахчисарайского фонтана» и приложений к нему114. Первое из них, помимо прочих подробностей, небесполезных для лучшего восприятия содержания стихотворной части поэмы, опровергает достоверность легенды, положенной в ее основу. Указав на мавзолей любимой жены хана Карим-Гирея, автор замечает: «Странно очень, что все здешние жители непременно хотят, чтобы красавица была не грузинка, а полячка, именно какая-то Потоцкая, будто бы похищенная Карим-Гиреем. Сколько я ни спорил с ними <...> все доводы мои остались бесполезными: они стоят на своем: красавица была Потоцкая...» (IV, 149). Во втором приложении Пушкин идет еще дальше, ставя под сомнение аутентичность авторской эмоции в «эпилоге» «Бахчисарайского фонтана»: «В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана, К** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes (фонтаном слез, фр.)115. 103 Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавой трубки по каплям падала вода. <...> N.N. почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище: Но не тем В то время сердце полно было: лихорадка меня мучила» (IV, 150). Здесь особенно выразительно переосмысление цитаты из «эпилога» «Бахчисарайского фонтана», переводящее поэтический контекст в сугубо прозаический116. Ср.: Где скрылись ханы? Где гарем? Кругом все тихо, все уныло, Все изменилось... но не тем В то время сердце полно было: Дыханье роз, фонтанов шум Влекли к невольному забвенью, Невольно предавался ум Неизъяснимому волненью... (IV, 144) Подобное введение взаимоисключающих точек зрения («многоголосное построение текста», по определению Ю.М. Лотмана117) показательно для Пушкина в период его мировоззренческого и творческого кризиса, пик которого приходится как раз на 1823 год — время завершения и подготовки к изданию «Бахчисарайского фонтана». Кризис этот, хронологические границы которого определяются приблизительно 1822 — 1824 годами, готовился исподволь. Для обнаружения его истоков необходимо вернуться назад, в самое начало 1820-х годов и обратиться к политической лирике Пушкина этого времени. Обстоятельства пребывания поэта на юге России способствовали укреплению его связей с декабристами. Кишинев, в котором поселился Пушкин, был одним из центров деятельности Южного общества декабристов. Здесь активно действовал кишиневский кружок декабристов, с руководителями и участниками которого поэт оказался в довольно тесном общении118. Он был своим человеком в доме видного декабриста М.Ф. Орлова, боевого генерала, участника войны 1812 – 1815 годов (Орлову, в частности, довелось принимать капитуляцию Парижа в 1814 году), с 1820 по 1823 годы командовавшего расположенной в Кишиневе 16-й пехотной дивизией. С М. Орловым-«арзамасцем» Пушкин был знаком еще в Петербурге, со ставшей женой генерала 104 Ек.Н. Раевской он также общался еще ранее в Петербурге и в Крыму. Близким другом поэта становится и один из заметнейших членов кишиневского декабристского кружка его собрат по перу В.Ф. Раевский. По справедливому утверждению П.Е. Щеголева, отношения Пушкина с В. Раевским — «одна из наиболее интересных и значительных страниц истории кишиневской жизни поэта»119. Общение Пушкина с южными декабристами (поэт шутливо называл их «моими конституционными друзьями»; X, 26) не ограничивалось его кишиневским окружением. Оно продолжалось и в Каменке, имении родственников ген. Н.Н. Раевского Давыдовых, один из которых, единоутробный брат генерала В.Л. Давыдов, также давний знакомец Пушкина, был заметным участником Южного общества декабристов. В Каменке под Киевом собирались многие участники декабристского движения; один из них, И.Д. Якушкин в своих воспоминаниях ярко воспроизвел обстановку каменских встреч Пушкина с декабристами120, о которых сам поэт в письме Н.И. Гнедичу 4 декабря 1820 года отозвался так: «Время мое протекает между аристократическими обедами и демагогическими спорами» (X, 19; слово «демагогический» в данном контексте не имеет уничижительного смысла, но указывает лишь на политически-оппозиционный характер упоминаемых дискуссий). Побывал Пушкин и в Тульчине, «столице» Южного общества декабристов и, вероятно, уже там познакомился с его руководителем П.И. Пестелем, с которым встречался и во время его приезда в Кишинев. Знакомство с Пестелем произвело на поэта большое впечатление, хотя сколько-нибудь близких отношений между ними и не возникло. 9-м апреля датирована дневниковая запись Пушкина: «Утро провел я с Пестелем; умный человек во всем смысле этого слова. <...> Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю...» (VIII, 16). Таким образом, ссылка на юг нисколько не оторвала Пушкина от «опасного» с точки зрения правительства круга знакомств, но, напротив, способствовала углублению его контактов с первыми русскими революционерами. Более того, общение с южными декабристами, занимавшими более радикальные, по сравнению с их «северными» единомышленниками, позиции, способствовало радикализации и политических воззрений Пушкина. Об этом говорят многие свидетельства, в част- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина ности, дневниковые записи его кишиневского сослуживца кн. П.И. Долгорукова (сына известного поэта начала XIX века). По его словам, Пушкин «всегда готов у наместника <И.И. Инзова>, на улице, на площади всякому на свете доказать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России». О характере застольных эскапад поэта свидетельствует другая запись П. Долгорукова: «Наконец посыпались ругательства на все сословия. Штатские чиновники подлецы и воры, генералы скоты большею частию, один класс земледельцев почтенный. На дворян русских особенно нападал Пушкин. Их надобно всех повесить, а если б это было, то он с удовольствием затягивал бы петли»121. Разумеется, не следует преувеличивать значения подобных высказываний Пушкина, чем нередко грешили иные пушкинисты советского периода; в них немало юношеской бравады, стремления эпатировать собеседников; к тому же все это передается отнюдь не расположенным к поэту ограниченным службистом Долгоруковым. Тем не менее, очевидная радикализация взглядов Пушкина, несомненно, происходила под влиянием его общения с южными декабристами. Все это отразила и политическая лирика поэта южного периода его творчества. В ней он живо откликался на современные политические события. Начало 1820-х годов — время глубокого революционного брожения в Западной Европе122; первоначальный успех революционеров, особенно в Италии и Испании вызывал надежды на успешное осуществление революционных перемен и в России, которая пока явно противостояла росту освободительного движения в Европе: «...Самовластие лишь Север укрывал», — позднее (1824) скажет об этом Пушкин, (II, 158). В упомянутом дневнике П. Долгорукова приводятся знаменательные слова Пушкина, отражавшие настроения русских «либералистов» начала 1820-х годов: «Прежде народы восставали один против другого, теперь король Неаполитанский воюет с народом, Прусский воюет с народом, Гишпанский — тоже; нетрудно расчесть, чья сторона возьмет верх»123. Своеобразным ответвлением революционного брожения в Западной Европе оказались и события, происходившие непосредственно у границ России в непосредственной близости от Бессарабии, в которой жил Пушкин. Более того, греческое восстание, о котором идет речь, возглавил лично ему знако- Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов мый кн. А. Ипсиланти, один из руководителей действовавшего на русской территории общества «Филики Этерия», подготовившего восстание за освобождение Греции от турецкого владычества. Этеристы, или гетеристы, как их тогда называли, вызывали сочувствие Пушкина, с одобрением воспринявшего инспирированную ими борьбу. Об этом свидетельствует, например, дневниковая запись поэта 2 апреля 1821 года; «Вечер провел у H.G. — прелестная гречанка. Говорили об А. Ипсиланти между пятью греками я один говорил как грек. <...> Я твердо уверен, что Греция восторжествует...» (VIII, 15). Неоднократно о греческих делах упоминается в письмах Пушкина (см., напр., X, 2123)124, им посвящены две его исторические заметки (см. VIII, 88-89, рус. пер. — 406—407); сохранились также план и набросок начала так называемой «Поэмы о гетеристах» (IV, 289)125. С отношением Пушкина к греческому восстанию связаны и незаконченные стихотворения 1821 года «Гречанка верная! не плачь — он пал героем!..» (II, 61) и «Эллеферия, пред тобой...» Последнее внешне написанное как любовное стихотворение, основано на обыгрывании семантики женского имени «Эллеферия» и может быть прочитано как признание в любви... к свободе (греч. эллеферия означает «свобода»): «Горю тобой, я вечно твой, // Я твой навек, Эллеферия!» (II, 86). Энтузиазм Пушкина простирался так далеко, что он подумывал даже о личном участии в борьбе восставших греков. Об этом он прямо говорит в стихотворении «Война» (1821): Война! Подъяты наконец, Шумят знамена бранной чести! Увижу кровь, увижу праздник мести; Засвищет вкруг меня губительный свинец. И сколько сильных впечатлений Для жаждущей души моей... <....................................................> Предметы гордых песнопений Разбудят мой уснувший гений. (II, 31) Как и многие его современники, Пушкин надеялся на то, что официальная Россия, как и русская общественность, не откажет грекам в поддержке их освободительного движения. «Важный вопрос: что станет делать Россия...» — писал поэт в марте 1821 года в черновом письме, вероятно, В.Л. Давыдову. (X, 23) Но надежды эти не оправдались. Александр I, связанный условиями политики Свя- 105 щенного Союза, усмотрел в греческом восстании беззаконный бунт подданных против их легитимного владыки — турецкого султана — и отказался поэтому от поддержки восставших единоверцев-греков. И в ходе самого греческого восстания стали обнаруживаться его слабые стороны, резкие противоречия между верхушкой руководителей и демократическими низами, по-разному воспринимавшими цели, задачи и тактику движения. Все это пригасило первоначальный энтузиазм Пушкина, и он стал более трезво оценивать характер и возможности восставших во имя независимости греков, хотя сама эта благородная цель никогда не ставилась им под сомнение (см. X, 78-79, рус. перевод второго письма — 599-600). Неудачи греческого восстания совпали с драматической развязкой революционных событий в Европе; лишенные поддержки народов, во имя интересов которых они поднялись на борьбу, революционеры в Италии и Испании были разгромлены силами международной реакции. Это вызвало острое ощущение бесперспективности революционной борьбы, осуществляемой путем военных заговоров, не поддержанных народом. Подобные настроения посещают и Пушкина. На них наложились еще и тягостные впечатления от разгрома в 1822 — 1823 годах кишиневского кружка декабристов: ген. М. Орлов был отстранен от командования его дивизией, запрещена была масонская ложа «Овидий», возглавлявшаяся подчиненным Орлова ген. П.С. Пущиным, также причастным к декабристскому движению, — членом этой ложи недолго состоял и Пушкин; арестован и заключен в Тираспольскую крепость «первый декабрист» В.Ф. Раевский. Эти обстоятельства обнаружили беззащитность передовых общественных кругов перед лицом правительственного произвола, что также подрывало веру в осуществимость поставленных ими перед собой целей. Но в начале 1820-х годов поэт не сразу теряет надежду на возможность революции в России. Об этом свидетельствует его послание «В.Л. Давыдову» (1821). В стихотворении этом заметное место занимают кощунственные мотивы, свойственные в это время автору «Гавриилиады»; в частности, поэт глумливо говорит о таинстве причастия (эвхаристии): ...мой ненабожный желудок «Помилуй, братец, — говорит, — Еще когда бы кровь Христова Была бы, например, лафит... Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 106 Иль кло-д-вужо, тогда б ни слова, А то — подумай, как смешно! — С водой молдавское вино» (II, 40) Религиозному таинству противопоставляется другое «причастие»: Вот эвхаристия другая, Когда и ты, и милый брат, Перед камином надевая Демократический халат, Спасенья чащу наполняли Беспенной, мерзлою струей И на здоровье тех и той До дна, до капли выпивали!.. Но те в Неаполе шалят, А та едва ли там воскреснет... Народы тишины хотят, И долго их ярем не треснет. Ужель надежды луч исчез? Но нет! — мы счастьем насладимся, Кровавой чаши причастимся — И я скажу: Христос воскрес. (II, 40) Но хотя Пушкин готов еще верить в возможность успешной кровавой революции в России, в стихотворении появляются уже скептические ноты относительно вероятности успеха революционных действий в Европе. Те и та, с которых, используя условный язык, свойственный кругу его «конституционных друзей», говорит здесь поэт126 — это итальянские революционеры-карбонарии и свобода, которая едва ли может вновь возродиться в силу того, что «народы» отказываются поддержать повстанцев. Так намечается путь к настроениям, вызвавшим мировоззренческий кризис Пушкина 1822 — 1824 годов. Но пока в самом начале 1820-х годов поэт не только исполнен еще радужных надежд на будущее, даже в написанном уже в 1823 году стихотворении «Кто волны вас остановил...», несмотря на горечь поражения революционных движений, поэт не теряет еще надежд на их будущие успехи: «Где ты, гроза, символ свободы? // Промчись поверх невольных вод»: (II, 136), но и создает наиболее решительное политическое стихотворение «Кинжал» (1821). Это яркое стихотворение сыграло немалую роль для укрепления репутации Пушкина как вольнолюбивого поэта. А. Мицкевич в одной из своих лекций, о славянских литературах, прочитанных в начале 1840-х годов, отмечал, что в пушкинском «Кинжале», поэтические достоинства которо- го он, впрочем, оценивал невысоко, «каждый находил <...> выражение своих собственных чувств». В стихотворении кинжал воспевается как орудие политического возмездия: Лемносский бог тебя сковал Для рук бессмертной Немезиды, Свободы тайный страж, карающий кинжал, Последний судия Позора и Обиды. <.........................................................> Как адский луч, как молния богов, Немое лезвие злодею в очи блещет, И, озираясь, он трепещет Среди своих пиров. И далее поэт перечисляет нисколько случаев политических убийств, осуществленных во имя высокой нравственной цели. То, что он не ограничился одним каким-либо случаем, как, например, французский поэт конца ХVIII века А. Шенье, стихотворение которого «Ода Ш. Кордэ» (убийце Марата) во многом послужило образцом для Пушкина127, усилило значение пушкинской мысли; поэт, по словам Б.В. Томашевского, воспел «самый принцип мщения произволу»128. Случаи эти берутся из самых разных эпох. Это и классический пример тираноубийства — гибель Цезаря: ...Брут восстал вольнолюбивый: Ты Кесаря сразил — и мертв, объемлет он Помпея мрамор горделивый. (II, 35) Это и воспетое ранее А. Шенье убийство Марата (якобинская диктатура рассматривается Пушкиным как одно из проявлений беззаконной тирании): Исчадье мятежи подъемлет злобный крик: Презренный, мрачный и кровавый, Над трупом Вольности брезгливой Палач уродливый возник. Апостол гибели, усталому Аиду Перстом он жертвы назначал, Но вышний суд ему послал Тебя и деву Эвмениду. (II, 35-З6) Наконец, это недавний пример беззаветной политической борьбы — убийство в 1819 году немецким студентом К. Зандом («О юный праведник, избранник роковой») посредственного драматурга А. Коцебу, в котором видели платного осведомителя русского правительства: Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов В твоей Германии ты вечной тенью стал. Грозя бедой преступной силе — И на торжественной могиле Горит без надписи кинжал. (II, 36) По справедливому заключению современного исследователя (И.В. Немировского), все приведенные Пушкиным случаи объединяет «безукоризненная личная добродетель и полное самоотречение»129. Иными словами, тираноубийство рассматривается поэтом не столько в политическом, сколько в моральном плане. При этом Пушкин далек от мысли проповедовать тираноубийство, которое, по словам названного автора, «не представляется нормальном средством политической борьбы, а скорее эксцессом, оправданным <...> высокими нравственными качествами самого тираноубийцы, гарантией того, что его поступок не преследует личной выгоды»130. Этим и объясняется то, что сам Пушкин не усматривал в «Кинжале» прямого агитационного назначения и не готов был признать, что, создав свое стихотворение, он нарушил данное Н.М. Карамзину обещание в течение двух лет не писать ничего против правительства. ««Кинжал», — замечал поэт в письме Жуковскому в апреле 1825 года, — не против правительства писан, и хоть стихи и не совсем чисты в отношении слога, но намерение в них безгрешно» (X, 111). И, тем не менее, современники, и прежде всего декабристы, поняли стихотворение по-другому и широко использовали его в агитационных целях. «Кинжал», естественно, не мог быть опубликован в России; впервые в вольном прозаическом переводе-пересказе на французском языке стихотворение было приведено в книге французского писателя Ансело, побывавшего в 1826 году в России в составе официальной делегации, прибывшей на коронацию Николая I. Не называя имя Пушкина как его автора, он произвольно истолковал его стихотворение как «преступный панегирик убийству», хотя и оценивает высоко «исключительную живость и лапидарность этого сочинения». Выделяя особо заключительные строфы стихотворения (о Занде), Ансело отмечает, что кинжал в нем «угрожает всем тиранам, кто бы они ни были»131. Книга Ансело получила шумную известность в России и его публикация пушкинского «Кинжала» оказалась, таким образом, в поле зрения русских 107 читателей, многие из которых, впрочем, были знакомы с ним и в оригинале благодаря широкому распространению стихотворения в списках. В условиях изменившейся к началу 1820-х годов политической ситуации Пушкин, как и многие его современники, по-новому относится к недавнему прошлому. В дневниковой записи 18 июля 1821 года поэт отмечает дошедшее до него с опозданием «известие о смерти Наполеона», случившейся 5 мая 1821 года. Смерть Наполеона он воспринимает как важнейшее историческое событие, способное оказать воздействие на ход современных дел. Эта мысль закрепляется им в оде «Наполеон», написанной в основном осенью 1821 года. К началу 1820-х годов отношение к Наполеону существенно изменилось. Как заметил декабрист П.Г. Каховский, «судьба народов стала столь тягостной, что они пожалели время прошлое и благословляют память завоевателя Наполеона!» Так возникла почва для появления так называемой «наполеоновской легенды», характерной для европейской общественной мысли начала 1820-х годов. Пушкин прямо с этой, в основном апологетической «наполеоновской легендой» не связан, но создает свой ее вариант, основанный на стремлении восстановить историческую истину о Наполеоне, лишенную как чрезмерной апологетики, так и односторонне негативного отношения к покойному «завоевателю». Последнему сам Пушкин отдал дань в своих ранних обращениях к наполеоновской теме («Воспоминания в Царском селе», 1814, «Наполеон на Эльбе», 1815 и др.), и это было естественно в условиях непосредственного столкновения с Наполеоном возглавлявшейся Россией коалиции европейских государств. Теперь положение изменилось; смерть Наполеона и характер эпохи, с которой она совпала, по-новому осветили личность и деяния центральной фигуры исторического процесса первых десятилетий XIX века. Наполеон воспринимается Пушкиным как «великий человек», которого следует оценивать с позиций наступившего для него «потомства»: Чудесный жребий совершился: Угас великий человек. В неволе мрачной закатился Наполеона грозный век. Исчез властитель осужденный, Могучий баловень побед, Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 108 И для изгнанника вселенной Уже потомство настает. Он гибнет, гибнет наконец. <..............................................> О ты, чьей памятью кровавой Мир долго, долго будет полн, Приосенен твоею славой, Почий среди пустынных волн! Великолепная могила... Над урной, где твой прах лежит, Народов ненависть почила И луч бессмертия горит. И все, как буря, закипело; Европа свой расторгла плен; Во след тирану полетело. Как гром, проклятие племен. И длань народной Немезиды Подъяту видит великан: И до последней все обиды Отплачены тебе, тиран! (II, 57) Уже в этих начальных строфах пушкинской оды образ Наполеона предстает как противоречивый: положительный аспект оценки («великий человек») совмещен с негативным («память кровавая»), и это, как увидим, определит подход Пушкина к нему в данном стихотворении. Для поэта Наполеон неразрывно связан с Французской революцией. Несколько позднее, в незавершенном стихотворении 1824 года на наполеоновскую тему Пушкин определит эту связь в двуединой формуле: «Мятежной вольности наследник и убийца» (II, 159)132. В оде «Наполеон» о событиях Французской революции поэт говорит в более примирительном тоне (ср. «Вольность», «Кинжал»): Когда на площади мятежной Во прахе царский труп лежал, И день великий, неизбежный — Свободы яркий день вставал, — Тогда в волненье бурь народных Предвидя чудный свой удел, В его надеждах благородных Ты человечество презрел. <............................................> И обновленного народа Ты буйность юную смирил. Новорожденная свобода, Вдруг онемев, лишилась сил... (II, 58: курсив мой – Л.С.) Естественно, в стихотворении возникает и тема противоборства Наполеона с Россией; развертывая ее, Пушкин исполнен патриотической гордости за ту роль, которую его родина сыграла в освобождении Европы от наполеоновской тирании. И здесь образ Наполеона существенно меняется, приближаясь к тем его оценкам, которые лежали в основе прежней пушкинской концепции: Оцепенелыми руками Схватив железный свой венец, Он бездну видит пред очами, (II, 59) Образ Наполеона в стихотворении Пушкина как бы раздваивается: «великий человек» по-прежнему расценивается как «тиран». Это, как отмечают исследователи, приводит и к разностильности оды. Правда, оценивается это обстоятельство по-разному. Если, например, Б.Г. Реизов видел в образе Наполеона пушкинского стихотворения «противоречивое единство»133 то в работах современных исследователей он получает, на мой взгляд, более убедительную трактовку. Так, О.С. Муравьева считает, что речь может идти «не о гранях одного образа, а о разных, противоречащих друг другу образах»134. Завершается, однако, пушкинская ода примирительной концовкой: Да будет омрачен позором Тот малодушный, кто в сей день Безумным возмутит укором Его развенчанную тень! Хвала!.. Он русскому народу Высокий жребий указал И миру вечную свободу Из мрака ссылки завещал. (II, 60)135 Позднее, посылая в декабре 1823 года отрывки из своего стихотворения «Наполеон» А.И. Тургеневу, Пушкин писал о заключительных стихах оды: «Эта строфа ныне не имеет смысла, но она писана в начале 1821 года — впрочем это мой последний либеральный бред, я закаялся и написал на днях подражание басне умеренного демократа Иисуса Христа (Изыде сеятель сеяти семена своя)...» (X, 61). Ср. в черновике: «я закаялся и смотря на запад Европы и вокруг себя обратился к Евангелию...» (курсив мой. – Л.С.) Это очень существенное уточнение, указывающее на реакцию поэта на современные события, главным образом на поражение западноевропейских революционных движений. Евангельская «басня», о кото- Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов рой говорит Пушкин, — это притча о сеятеле, представленная с некоторыми разночтениями в трех из четырех евангелий. Ближе всего приведенное поэтом начало ее, которое он цитирует, вероятно, по памяти, соответствует тексту евангелия от Луки136: «вышел сеятель сеять семя свое; и когда он сеял, иное упало при дороге и было потоптано, и птицы небесные поклевали его; а иное упало и взошед засохло, потому что не имело влаги; а иное упало между тернием, и выросло терние и заглушило его; а иное упало на добрую землю, и взошед принесло плод сторичный». (Лк, 8: 5-8). Церковно-славянский текст начала притчи: «Изыде сеяй сеяти семене своего» скорее всего и имел в виду Пушкин, свободно процитировав его в эпиграфе к стихотворению 1823 года «Свободы сеятель пустынный...». Это одно из важнейших произведений Пушкина, четко обозначивших настроения поэта во время его мировоззренческого кризиса 1822 — 1824 годов. Стихотворение это подвело итог его размышлениям над причинами поражения западноевропейских революционных движений, не поддержанных народом, и было подготовлено рядом предшествующих пушкинских текстов, начиная с рассмотренного выше послания «В.Л. Давыдову». Еще в 1822 году, отвечая на переданные из заключения послания В.Ф. Раевскому, Пушкин дважды приступает к созданию обращенных к нему стихотворений («Не тем горжусь я, мой певец...», «Ты прав, мой друг, — напрасно я презрел...»; II, 106, 109-110), но оба раза они не были доведены до конца137. Завершая второе из них, Пушкин обращается к теме, позднее положенной в основу его стихотворения «Свободы сеятель пустынный...»: Я говорил пред хладною толпой Языком истины свободной, Но для толпы ничтожной и глухой Смешон глас сердца благородный. ---Везде ярем, секира иль венец, Везде злодей иль малодушный, А человек везде тиран иль льстец, Иль предрассудков раб послушный. (II, 110) Предпоследний cтих — реконструкция Б.В. Томашевского. Подобная же позиция отвергнутого «хладной толпой» пророка лежит и в основе стихотворения 1823 год: Поэт приходит в нем к выводу о бесперспективности 109 тактики военной революции. Эти горькие раздумья объединяли Пушкина со многими мыслящими современниками; подобные настроения разделял даже вождь южных декабристов Пестель, свернувший свое участие в делах тайного общества. В.Э. Вацуро справедливо говорил об «охватившем почти всю мыслящую часть общества кризисе 1823 года». Не миновал его и Пушкин; его стихотворения 1823 года «Свободы сеятель пустынный...» и «Демон» знаменуют вершину проявления кризисных настроений поэта. Оба они восходят к одному замыслу; летом и осенью 1823 года Пушкин вчерне набрасывает стихотворение «Бывало, в сладком ослепленье...», объединившее мотивы, развитые затем в двух названных стихотворениях (см. II, 143)138. Но здесь нет еще привязки к библейскому тексту, который становится фоном стихотворения «Свободы сеятель пустынный...»; по точному определению В.Э. Вацуро, основой его «образного строя является евангельская притча»139, в сложном соотношении с которой и раскрывается содержание пушкинского стихотворения. Изыде сеятель сеяти семена своя Свободы сеятель пустынный, Я вышел рано, до звезды; Рукою чистой и безвинной В порабощенные бразды Бросал живительное семя — Но потерял я только время, Благие мысли и труды... «Я» выступает здесь как «сеятель»-пророк, бесплодно пытающийся оживить своим словам сердца тех, к кому оно обращено («живительное семя» в образном ряду стихотворения). Но его усилия напрасны, и в завершении стихотворения содержится гневная инвектива; поэт находит чрезвычайно резкие образы и определения в осуждение «мирных народов», глухих к обращенным к ним призывам и действиям, направленных казалось бы в их же пользу: Паситесь, мирные народы! Вас не разбудит чести клич, К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь. Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич. (II, 145) В этой гневной тираде находит свое проявление исторический скептицизм Пушкина, Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 110 вызванный драматическим восприятием современных политических событий. Но все это имело и здоровую сторону: одновременно с утратой надежд на скорое обновление России мысль поэта обращается к народу как силе, потенциально способной повлиять на ход исторических событий, хотя пока его равнодушие к собственной судьбе и вызывает лишь пессимистические настроения. Пушкинскую «притчу о сеятеле» Г.А. Гуковский справедливо расценивал как «свидетельство тяжких раздумий Пушкина; это — уже разочарование в декабризме мак методе мысли и действий»140. Если в стихотворении «Свободы сеятель пустынный...» нашел свое наиболее полное выражение общественно-политический аспект мировоззренческого кризиса Пушкина, то в «Демоне» проявляется его творческий, эстетический аспект — разочарование в романтическом идеале, которому поэт отдал щедрую дань в своем творчестве южного периода. Образ Демона, появляющийся в этом стихотворении, как раз и воплощает в себе скептическую переоценку прежнего юношеского романтизма: Печальны были наши встречи: Его улыбка, чудный взгляд, Его язвительные речи Вливали а душу хладный яд. Неистощимой клеветою Он провиденье искушал; Он звал прекрасное мечтою; Он вдохновенье презирал; Не верил он любви, свободе; На жизнь насмешливо глядел — И ничего во всей природе Благословить он не хотел. (II, 144) В пушкинском «Демоне» Белинский увидел «стихотворение, в котором так неизмеримо глубоко выражена идея сомнения, рано или поздно бывающего уделом всякого чувствующего и мыслящего существа». С этой оценкой согласуется и пушкинский автокомментарий к стихотворению. Пушкин противопоставляет свою точку зрения мнению современников, увидевших в образе демона отсылку к реальному прототипу. Ближайшим образом возражение поэта относится, по-видимому, к реплике одного из критиков, скрывшегося под псевдонимом Ж.К. (так полагал, в частности, Б.В. Томашевский, указавший на статью упомянутого критика141). «Демон Пуш- кина не есть существо воображаемое, — писал Ж.К., — автор хотел представить развратителя, искушающего неопытную юность чувственностью и лжемудрствованием»142. Против такого представления о своем стихотворении и возражает Пушкин (его заметка, оставшаяся неопубликованной, предполагалась как анонимный отклик) «Думаю, что критик ошибся. Многие того же мнения, иные даже указывали на лицо, которое Пушкин будто бы хотел изобразить в своем странном стихотворении. Кажется, они неправы, по, крайней мере, вижу я в «Демоне» цель иную, более нравственную» (VII, 28). «Лицо», о котором упоминается здесь, — это приятель Пушкина А.Н. Раевский, человек резко скептического склада ума, общение с которым в Одессе в пору создания «Демона» было для поэта очень знаменательным, хотя взаимоотношения обоих были далеко не идиллическими143. Несмотря на то, что Пушкин, как видим, решительно возражает против представления о прототипичности образа демона в стихотворении, вопрос об А. Раевском как возможном прототипе пушкинского образа, не может быть с ходу отвергнут, тем более, что среди тех, кто таким образом понимал стихотворение, были и ближайшие родственники А. Раевского144. И все же Пушкин был прав, отвергая возможность односторонне автобиографического прочтения его стихотворения, и его суждение о нем является наилучшим раскрытием его глубокого смысла: «В лучшее время жизни сердце, еще не охлажденное опытом, доступно для прекрасного. Оно легковерно и нежно. Мало-помалу вечные противуречия существенности рождают в нем сомнения, чувство мучительное, но непродолжительное. Оно исчезает, уничтожив навсегда лучшие надежды и предрассудки души. Недаром великий Гете называет вечного врага человечества духом отрицающим. И Пушкин не хотел ли в своем демоне олицетворить сей дух отрицания или сомнения, и в сжатой картине начертал отличительные признаки и печальное влияние оного на нравственность нашего века» (VII, 27). В этой автооценке важной является, в частности, апелляция к «вечным противуречиям существенности» (действительности), а также отсылка к Мефистофелю гетевского «Фауста» как ближайшему предшественнику пушкинского образа в длинной чреде демонических образов европейских литератур. В центре стихотворения «Демон», таким образом, оказывается мысль о неизбеж- Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов ности преодоления «поэтических предрассудков души» во имя трезвого осознания подлинных ценностей окружающего мира. За этим стояло представление о необходимости смены поэтической системы. Недаром в условиях мировоззренческого кризиса складывается замысел «Евгения Онегина», над которым Пушкин начинает работать с 1823 года. Выход поэта из кризисных настроений происходит уже во время его новой, михайловской ссылки. Крутой поворот в судьбе Пушкина происходит ближайшим образом из-за сложных отношений, которые сложились у него с гр. М.С. Воронцовым, генерал-губернатором Новороссийского края, в подчинении у которого в Одессе находился Пушкин145. Поначалу Воронцов намеревался было изображать мецената, и уже это вызвало негативную реакцию поэта. Позднее он писал из Михайловского А. Бестужеву: «у нас писатели взяты из высшего класса общества — аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием. Мы не хотим быть покровительствуемы равными. Вот чего подлец Воронцов не понимает» (X, 115). Действительно, Воронцов склонен был слишком подчеркивать огромную дистанцию между ним — вельможей — и мелким чиновником, каким ему почти исключительно представлялся Пушкин; он не был высокого мнения о его поэтическом даровании, видя в поэте лишь слабого подражателя мало достойному, по его мнению, примеру — Байрону. Сам Пушкин очень точно определил эту ситуацию. В письме А.И. Тургеневу 14 июля 1824 года, когда его конфликт с Воронцовым принял уже чрезвычайно резкие формы, поэт заметил: «Воронцов — вандал, придворный хам и мелкий эгоист. Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое» (X, 77). Очень показателен эпизод, о котором повествует известный мемуарист Ф.Ф. Вигель, в 1823 — 1824 годах, как и Пушкин, служивший в Одессе при Воронцове. В разговоре с ним на замечание Вигеля о Пушкине «Помилуйте, такие люди умеют быть только что великими поэтами», — Воронцов презрительно отозвался: «Так на что же они годятся?»146. На пренебрежительное отношение Воронцова к нему Пушкин откликнулся рядом эпиграмм, наиболее острой из которых является следующее четверостишие: Полу-милорд, полу-купец, Полу-мудрец, полу-невежда, 111 Полу-подлец, но есть надежда, Что будет полным наконец. (II, 163)147 Пушкин не совсем справедлив в своей оценке Воронцова; несмотря на присущие тому отрицательные качества (по словам Ю.М. Лотмана, «в глубине души это был честолюбивый и беспринципный человек»148), Воронцов имел в прошлом достойные уважения военные заслуги, был талантливым администратором с независимыми и даже достаточно передовыми взглядами. Но чрезвычайно высокомерное отношение Воронцова к поэту («он начал вдруг обходиться со мною с непристойным неуважением», — писал о нем Пушкин в цитированном выше письме А.И. Тургеневу; X, 77) очень обострило их взаимоотношения. Воронцов стал настойчиво добиваться удаления Пушкина из Одессы, забрасывая письмами с просьбой об этом крупных петербургских бюрократов, включая прямого начальника поэта министра иностранных дел К.В. Нессельроде, и даже самого царя. В этих письмах Воронцов прозрачно намекал на политическую неблагонадежность Пушкина, которая, мол, подогревалась его кишиневским и одесским окружением. Объясняя мотивы своего отношения к поэту, Воронцов в письме своему приятелю П.Д. Киселеву сообщал: «я напишу Нессельроде, чтобы просить его перевести Пушкина в другое место. Здесь слишком много народа и особенно людей, которые льстят его самолюбию, поощряя его глупостями, причиняющими ему много зла». Раздражение Воронцова усугубляло и увлечение Пушкина его женой Е.К. Воронцовой, чувство к которой явилось одним из самых сильных любовных переживаний поэта149. Но ревность отнюдь не была определяющей в настойчивом стремлении Воронцова избавиться от Пушкина. Настаивая на его перемещении из Одессы, он заботился, прежде всего, об укреплении собственной репутации в глазах властей, внимательно прислушивавшихся к его рекомендациям. Наконец удобный повод был найден. В поле зрения правительства попало письмо Пушкина, вероятно, Кюхельбекеру (ранее его адресатом считали Вязем-ского), в котором поэт признавался в том, что «берет уроки чистого афеизма» у английского врача-педиатра, домашнего доктора семьи Воронцовых: «Здесь англичанин, глухой философ, единственный умный афей, ко- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 112 торого я еще встретил». О проповедуемом тем атеизме Пушкин отозвался так: «Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастию, более всего правдоподобная» (Х, 70)150. Этого оказалось достаточным для того, чтобы, вняв настойчивым ходатайствам Воронцова, уволить Пушкина с государственной службы и распорядиться о переселении его в сельцо Михайловское Псковской губернии, принадлежавшее матери поэта (Пушкин горько говорил, что был туда «сослан за строчку глупого письма»; X, 87). 30 июля 1824 года Пушкин покидает Одессу и 9 августа прибывает на место своей новой ссылки. Ссылка Пушкина в Михайловское вызвало тревогу его друзей. П.А. Вяземский писал А.И. Тургеневу: «Кто творец этого бесчеловечного убийства? Или не убийство — заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской? <...> Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревню на Руси? Должно точно быть богатырем духовным, чтобы устоять против этой пытки. Страшусь за Пушкина! В его летах, с его душою <...> нельзя надеяться, чтобы одно занятие, одна деятельность мыслей удовольствовали бы его. <...> Не представляю для него исхода из этой бездны». Беспокойство это имело свои основания, тем белее, что и сам поэт очень драматично воспринимал крутую перемену своей участи. Остро ощутил он изменение внешней обстановки. Осенью 1824 года, по-видимому, вскоре после переезда в Михайловское Пушкин пишет стихотворение «Ненастный день потух; ненастной ночи мгла...», в котором резко контрастно воссоздает различие южной и северной природы: Ненастный день потух; ненастной мочи мгла По небу стелется одеждою свинцовой; Как привидение, за рощею сосновой Луна туманная взошла... Все мрачную тоску на душу мне наводит. Далеко, там, луна в сиянии восходит; Там воздух напоен вечерней теплотой; Там море движется роскошной пеленой Под голубыми небесами... (II, 187) Описание это совпадает с впечатлениями от окружавшего его северного пейзажа, которыми поэт поделился с В.Ф. Вяземской, «нежная дружба» которой скрашивала его вынужденное пребывание в Одессе: «Все, что напоминает мне море, наводит на меня грусть — журчанье ручья причиняет мне боль в буквальном смысле слова — думаю, что голубое небо заставило бы меня плакать от бешенства; но слава Богу небо у нас сивое, а луна точная репка...» (кроме выделенных мною курсивом слов, перев. с франц.: X, 81, 600). Ощущение контраста подчеркнуто в стихотворении и стилистическими средствами. Все это остро воссоздает мрачное настроение Пушкина на первых порах его пребывания в Михайловском. И все же поэт как раз проявил себя «богатырем духовным», и именно творчество помогло ему «противостоять против этой пытки» чего опасался не найти в нем его друг. Более того, в михайловском уединении Пушкин ощутил небывалый подъем творческой энергии, что и определило характер его поэзии того времени. Позднее в не вошедших в основной текст стихотворения 1835 года «Вновь я посетил...» строках поэт писал: «здесь меня таинственным щитом // Святое Провиденье осенило, // Поэзия, как ангел утешитель, // Спасла меня, и я воскрес душой» (III, 429). В этих стихах Пушкин реконструировал свои ощущения периода михайловской ссылки; довольный ходом своей работы над «Борисом Годуновым» летом 1825 года в черновом письме Н.Н. Раевскому-сыну поэт писал: «Чувствую, что духовные силы мои достигли полного развития я могу творить» (X, 127, 610 — перев. с франц.). В другом письме (П.А. Вяземскому, ок. 7 ноября 1825 г.) подобная мысль была высказана в резко сниженном тоне: «Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!» (X, 146). Это осознание творческой зрелости, удовлетворенность своими поэтическими достижениями, создавали почву для ощущения полноты жизненных сил, посетившего Пушкина в суровых условиях михайловского уединения и определившего во многом направленность его творчества этого времени. Но вначале в Михайловском поэт подводит итоги своего творчества южного периода, завершает начатые еще в Одессе произведения: поэму «Цыганы» и стихотворение «К морю», а также пишет во многом близкое к последнему стихотворение «Разговор книгопродавца с поэтом». Открывая ряд написанных в Михайловском произведений Пушкина, они, строго говоря, к «михайловскому периоду» пушкинского творчества еще не относятся, но завершают южный его период. Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов В поэме «Цыганы» Пушкин исчерпал (для себя) возможности романтического жанра и непосредственно подошел к порогу нового этапа своего творчества. Над «Цыганами» поэт работал в течение почти всего 1824 года (с января по октябрь); в Одессе была написана часть поэмы, соответствующая первым трем ее эпизодам, большая же ее часть была создана уже в Михайловском. В январе 1825 года Пушкин пишет предназначавшийся для «Цыганов»151 эпизод, заключающий в себе монолог Алеко над колыбелью сына, но не включил его в состав основного текста поэмы. Последняя романтическая поэма Пушкина «Цыганы» тесно связана с предшествующими его «южными» поэмами, особенно с «Кавказским пленником». Как и там, герою новой поэмы, Алеко, добровольно покинувшему мир цивилизации («просвещения»), противостоят «дикие» цыганы, но резко отлична исходная ситуация: Алеко — гость, а не пленный невольник. Но, как и Пленник, и он чужд тому миру, в котором сознательно оказался. И этот противостоящий герою мир в «Цыганах» предстает иначе, чем в «Кавказском пленнике», уже не как объект преимущественно внешнего, отстраненного наблюдения, но изнутри. На равных правах с главным героем новой поэмы в ней представлены и другие персонажи: Земфира и особенно ее отец, Старый цыган. Пушкин окончательно отказался от одногеройной композиции байронических поэм. По точному определению Ю.Н. Тынянова, в «Цыганах» «столкнулся лирический, элегический «герой» с эпическими «характерами»»152; это определило и принципиально иное, в сравнении с «Кавказским пленником» и «Бахчисарайским фонтаном», проявление в поэме авторского начала. Основной конфликт поэмы, ее «идея» по-разному трактуется в литературе. В центре «Цыганов» по-прежнему стоит проблема современного героя. Уже П.А. Вяземский в своей содержательной рецензии на пушкинскую поэму прозорливо заметил, что ее герой — «прототип поколения нашего, не лицо условное <...>, но лицо, перенесенное из общества в новейшую поэзию, а не из поэмы наведенное на общество, как многие полагают»153. Алеко — это индивидуалист, вторгающийся в первобытную, патриархальную среду, внося в нее трагедию; «страсти» героя толкают его на преступление и ставят вне мира «дикости», с которым он пытался слиться, и из этой ситуации 113 нет выхода. Белинский, исходя из своего представления о несоответствии Пушкина-художника и Пушкина-мыслителя («из всего хода поэмы видно, что и сам Пушкин думал сказать не то, что сказал на самом деле»), утверждал, будто поэт «желая и думая из этой поэмы создать апофеозу Алеко <...> вместо этого сделал страшную сатиру на него и на подобных ему людей, изрек над ним суд неумолимо-трагический и вместе с тем горько-иронический»154. Из этого замечания великого критика выросла популярная концепция о якобы «разоблачении» Пушкиным своего героя. Эту концепцию убедительно оспорил Б.В. Томашевский, справедливо заметивший: «В Алеко Пушкин изобразил представителя того поколения, к которому принадлежал и сам. Современному человеку Пушкин мог только сочувствовать и сострадать»155. Рецензируя первый том монографии Томашевского, другой крупнейший пушкинист С.М. Бонди не согласился с его концепцией «Цыганов»: «...неверна, по-моему, мысль Б. Томашевского, что задачей Пушкина было «не развенчание главного героя, а изображение его трагической безысходности»». Ей он противопоставил свое представление о том, что у Пушкина изображение трагической безысходности якобы сопровождалось ««развенчанием» романтического героя, саморазоблачением». Это представление было подробно развернуто Бонди в его монографической статье «Рождение реализма в творчестве Пушкина», в которой он предложил достаточно спорный, на мой взгляд, анализ пушкинских «Цыганов»156. В образе Алеко более глубоко разработан тип «молодого человека XIX века», отрицающего современное ему общество; но выход из сложившейся ситуации остается неясным для поэта, отсюда особо резко подчеркнут трагизм положения героя, и это характерно для периода мировоззренческого кризиса Пушкина, из которого, создавая свою поэму, он и ищет выхода. «Цыганы» тесно связаны с настроениями поэта времени его кризиса, и это роднит поэму с другими произведениями Пушкина этого периода. Особенно очевидно проявляется это в не включенном в окончательный ее текст фрагменте, так называемом «монологе Алеко», о котором было упомянуто выше. Обращаясь к младенцу-сыну, герой поэмы выражает чувство удовлетворения тем, что тот вырастет вне условий отвергнутого его отцом мира: Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 114 Под сенью мирного забвенья Пускай цыгана бедный внук Лишен и неги просвещенья, И пышной суеты наук — Зато беспечен, здрав и волен... <...............................................> Нет, не преклонит он колен Пред идолом какой-то чести, Не будет вымышлять измен, Трепеща тайне жаждой мести... (IV, 383) «Просвещенье», как его понимал в это время Пушкин, по словам Б.В. Томашевского, «осмысляется как знак социального зла, всех противоречий, какие скопились в современном обществе»157. Любопытно, что в своей рецензии на пушкинских «Цыганов» Вяземский намекнул на существование этого не вошедшего в печатный текст поэмы «отрывка»158, что, по-видимому совпало с желанием и ее автора. В «Цыганах» Пушкин разрабатывает новый тип поэмы; в основной ее части роль автора сведена к минимуму; усматривается, правда, намек на автобиографизм образа героя: имя, мотив изгнанничества; см. слова Алеко, обращенные к Земфире: «А я... одно мое желанье // С тобой делить любовь, досуг // И добровольное изгнанье»: IV, 155; курсив мой. — Л.С.). К лирике Пушкина южного периода восходит возникающая в рассказе Старого цыгана тема Овидия, тесно связанная для Пушкина с его собственной судьбой: Он был уже летами стар, Но млад и жив душой незлобной: Имел он песен дивный дар И голос, шуму вод подобный. <...............................................> Но он к заботам жизни бедной Приникнуть никогда не мог; Скитался он иссохший, бледный, Он говорил, что гневный бог Его карал за преступленье, Он ждал: придет ли избавленье. И все несчастный тосковал, Бродя по берегам Дуная, Да горьки слезы проливал, Свой дальний град воспоминая. (IV, 156) И хотя Старый цыган не помнит имени того, о ком он рассказал свое «преданье», его узнает Алеко: «Так вот судьба твоих сынов, // О Рим, о громкая держава! // Певец любви, певец богов...»: IV, 157). Этот эпизод, который неко- торые современники Пушкина считали лишним159, возвращает читателя к стихотворению Пушкина 1820 года «К Овидию», хотя образ римского поэта ж «Цыганах» решен несколько по-иному160. Возвращаясь к отличительным особенностям новой поэмы Пушкина, следует отметить отрывочность ее композиции: она разделена на ряд эпизодов, часто драматизированных, отделенных один от другого разделительной чертой. Это создает условия для большей объективности рассказа; вместо того, чтобы узнавать о событиях в авторском повествовании (в «Цыганах» оно сведено к минимуму), читатель непосредственно знакомится с ними в драматизированных эпизодах пушкинской поэмы, построенных на столкновении действующих лиц. Особенно важно отметить тяготение поэта к сценическому диалогу. Развивая тенденции своих прежних поэм, Пушкин в «Цыганах» по существу приближается к форме драматической поэмы, вплотную подводящей к собственно драматической форме (завершение работы над поэмой совпало с приступом поэта к «Борису Годунову»). Герой «Цыганов» предстает как беглец из мира цивилизации («Его преследует закон»: IV, 152); он ищет и находит место в вольном мире цыганов, где Все скудно, дико, все нестройно, Но все так живо-непокойно, Так чуждо мертвых наших нег, Так чуждо этой жизни праздной, Как песнь рабов однообразной. (IV, 153) В стихе: «Так чуждо мертвых наших нег» подспудно прорывается голос автора, принадлежащего к тому же миру, из которого попытался бежать Алеко. Как и в «Кавказском пленнике», в «Цыганах» возникает оппозиция «цивилизация» — «дикость», соответствующая противопоставлению рабству — свободы («Теперь он вольный житель мира»: IV, 153). Неоднократно отмечалась связь пушкинской поэмы с концепцией Руссо и одновременным отталкиванием от нее161. Еще Ф.М. Достоевский, предложивший в своей пушкинской речи 1880 года проникновенную, хотя далеко не бесспорную трактовку пушкинских «Цыганов», заметил: «Алеко, конечно, еще не умеет правильно высказать тоски своей: у него все это как-то еще отвлеченно, у него лишь тоска по природе, жа- Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов лоба на светское общество, мировые стремления, плач о потерянной где-то и кем-то правде, которую он никак отыскать не может. Тут есть немножко Жан-Жака Руссо»162. Но, стремясь к вольной жизни, в себе Алеко несет несвободу; в поэме появляется тема «страстей», обуревающих героя и предвещающих неизбежную беду. Алеко, говорит поэт, ...жил, не признавая власти Судьбы коварной и слепой; Но Боже, как играли страсти Его послушною душой! С каким волнением кипели В его измученной груди! Давно ль, надолго ль усмирели? Они проснутся: погоди. (IV, 154) Тем не менее, герой надеется на полный разрыв со своим, возможно, даже преступным прошлым; он энергично обличает покинутый им мир: Там люди в кучах за оградой, Не дышат утренней прохладой. Ни вешним запахом лугов; Любви стыдятся, мысли гонят, Торгуют волею своей, Главы пред идолами клонят И просят денег да цепей. (IV, 155) Тема «страстей» неожиданно указывает на соотнесенность «Цыганов» и «Евгения Онегина». Поэма была начата в промежутке между работой Пушкина над второй и третьей главами романа. Приступив к работе над третьей главой, Пушкин приостанавливает, но не прекращает работу над поэмой; по окончании же 2 октября 1824 года третьей главы «Евгения Онегина» он быстро завершает и поэму: она была написана в основном между 2 и 10 октября. Развитая в «Цыганах» тема страстей, первоначально возникает в ходе работы над второй главой «романа в стихах», и даже строки, предназначавшиеся сперва для характеристики Онегина, применяются затем к образу Алеко. Ср. в черновом тексте «Евгения Онегина»: Какие чувства не кипели В его измученней груди? Давно ль, надолго ль присмирели? Проснутся – только погоди. (V, 434)163 Намек на внутреннюю несвободу Алеко 115 содержится и в контексте легенды об Овидии: «Но не всегда мила свобода // Тому, кто к неге приучен» (IV, 156), — слова Старого цыгана, предваряющие пересказ им легенды о «святом старике». «Страсти» Алеко оказываются предвестником развернувшейся спустя два года после его прихода к цыганам («Прошло два лета...»; IV, 157) трагедии. Приведший к ней взаимный накал страстей открывается с песни Земфиры («Старый муж, грозный муж...»; IV, 153), сюжет которой (предпочтение «старому мужу» молодого любовника) предвосхищает разыгравшуюся затем трагедию. Введением в текст поэмы этой песни, поставленной, как отметил Д.Д. Благой, в самый ее центр164, Пушкин продолжил традицию своих прежних «Черкесская песня» в «Кавказском пленнике», «Татарская песня» в «Бахчисарайском фонтане»); однако, в отличие от них, в «Цыганах» он опирался на подлинный молдавский фольклор165. Это и определяет особое положение песни Земфиры в пушкинской поэме166. В центре конфликта «Цыганов», таким образом, оказываются взаимоотношения Алеко и Земфиры, безоблачное счастье которых сменяется охлаждением и изменой последней. Заключительные эпизоды поэмы, за исключением последней сцены, представляются преимущественно в драматическом действии. Наряду со столкновением Алеко и Земфиры, образ которой, в отличие от Черкешенки «Кавказского пленника», играет гораздо большую и конструктивную роль, здесь особенно важно и соотношение героя со Старым цыганом, роль которого повышается особенно в конце поэмы. Как справедливо заметил Ю.Н. Тынянов, в «Цыганах» «Пушкин становится перед вопросом об изменении героя под влиянием появления второстепенных героев»167. Соотношение Алеко со Старым цыганом особенно в этом смысле показательно. Беда, приключившаяся с Алеко, которого разлюбила Земфира, аналогична той, которую пришлось в свое время пережить и старику. Уже песня Земфиры напомнила ему ее мать: «Ее, бывало, в зимню ночь // Моя певала Мариула...» (IV, 159), и, пытаясь утешить Алеко, он рассказывает ему «повесть о самом себе», о том, как некогда его бросила жена, покинувшая его ради новой любви. Алеко не способен понять логику Старого цыгана, безропотно принявшего свой жребий: Алеко Да как же ты не поспешил Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 116 Тотчас вослед неблагодарной И хищникам и ей, коварной, Кинжала в сердце не вонзил? Старик К чему? вольнее птицы младость. Кто в силах удержать любовь? Чредою всем дается радость; Что было, то не будет вновь. Алеко Я не таков. Нет, я, не споря, От прав моих не откажусь; Или хоть мщеньем наслажусь. лишь подтверждает это. Сразу же после рассмотренного эпизода следует краткая сцена ожидания Земфиры и Молодого цыгана, завершающаяся ее обещанием снова прийти к нему вечером, «когда зайдет луна» (IV, 164). И сцена второго свидания завершается появлением взбешенного Алеко, настигающего любовников и убивающего их обоих. Алеко Умри ж и ты! (Поражает ее.) 3емфира (IV, 163) Параллельность судеб обоих персонажей, противопоставленных один другому, особенно подчеркивает несхожесть их характеров и мировосприятия. Умиротворенная мудрость старика-цыгана противостоит взрывному, неукротимому темпераменту Алеко, руководимого «страстями» и неспособного принять рассуждений Старого цыгана: Алеко Отец, она меня не любит. Старик Утешься, друг; она дитя. Твое унынье безрассудно; Ты любишь горестно и трудно, А сердце женское шутя. (IV, 161) Работая над этим местом своей поэмы, Пушкин произвел очень характерные изменения в тексте: написав вначале «Ты любишь [пламенно] горестно и трудно», поэт заменяет затем начало стиха на «Мы любим...», но в основном тексте возвращается к первоначальной редакции, то есть восстанавливает соотнесенность всего высказывания с Алеко, в то время как вариант «Мы любим...» либо ставит знак равенства между чувствами обоих собеседников, либо — что скорее — предполагает противопоставление мужской любви женской: «Мы любим горестно и трудно, // А сердце женское шутя». Местоимение же «ты» жестко привязывает все суждение исключительно к чувству, переживаемому героем поэмы. Таким образом, обмен репликами между Алеко и Старым цыганом обнаруживает полную несовместимость мироощущения обоих персонажей, что исключает не только взаимопонимание, но и вообще соприкосновение внутреннего мира антагонистов. Развязка трагедии (IV, 167) Умру любя. Предсмертные слова Земфиры возвращают к тексту ее песни: Ненавижу тебя, Презираю тебя; Я другого люблю, Умираю любя, — (IV, 158) снова, таким образом, подчеркивая соотнесенность содержания песни с воссозданными в поэме событиями: «Ты сердиться волен // Я песню про тебя пою», — заявляет Алеко, уходя, Земфира. Наконец, в заключительной сцене погребения убитых Алеко любовников Старый цыган произносит слова, осуждающие героя, отныне обреченного на одиночество: Тогда старик, приближась, рек: «Оставь нас, гордый человек! Мы дики, нет у нас законов, Мы не терзаем, не казним, Не нужно крови нам и стонов; Но жить с убийцей не хотим. Ты не рожден для дикой доли, Ты для себя лишь хочешь воли; Ужасен нам твой будет глас: Мы робки и добры душою, Ты зол и смел; — оставь же нас, Прости! да будет мир с тобою». (IV, 168) В стихе «Ты для себя лишь хочешь воли» Белинский увидел «весь смысл поэмы, клич к ее основной идее»168. И хотя это не совсем так, вся реплика Старого цыгана, действительно, играет ключевую роль в раскрытии содержания пушкинской поэмы. Старый цыган выступает здесь как носитель народной мудрости, Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов народной морали, противостоящих эгоистическому индивидуализму Алеко. Обращенные к нему слова старика подчеркнуто торжественны; поэт не случайно обратился к славянизму: «Тогда старик, приближась, рек»; слово это, правда, вызвало критическое замечание Белинского, который нашел, что оно «отзывается тяжелою книжностью»169; но в данном контексте его употребление совершенно уместно и оправданно. Завершает поэму Эпилог, в котором, подобно завершающим стихам «Бахчисарайского фонтана», возникает прямое «я» автора и в поэму привносится лирическое начало: Волшебной силой песнопенья В туманной памяти моей Так оживляются виденья То светлых, то печальных дней. <................................................> Встречал я посреди степей Над рубежами древних станов Телеги мирные цыганов, Смиренной вольности детей. За их ленивыми толпами В пустынях часто я бродил, Простую пищу их делил И засыпал пред их огнями. В походах медленных любил Их песен радостные гулы — И долго милой Мариулы Я имя нежное твердил. (IV, 169) Упоминание поэта о собственных впечатлениях от цыганской жизни ближе, чем в «Бахчисарайском фонтане», связывает лирику автора с сюжетом поэмы. Подкреплению основанного на собственных наблюдениях поэта изображения цыганского быта должны были служить и задуманные было примечания к «Цыганам» (см. X, 158). Они были вчерне набросаны Пушкиным еще в 1824 году (см. VII, 15-16); и в них поэт подробно говорил о бессарабских цыганах, привязанных к «дикой вольности, обеспеченной бедностью» (ср. в поэме: «Будь наш, привыкни к нашей доле, // Бродящей бедности и воле...»; IV, 152). Вместе с тем в примечаниях отмечена и деталь, вносящая существенные коррективы к изображенной в поэме цыганской жизни: «В Молдавии цыгане составляют большую часть народонаселения; но всего замечательнее то, что в Бессарабии и Молдавии крепостное состояние есть только между сих смиренных приверженцев 117 первобытной свободы. Это не мешает им, однако же, вести дикую кочевую жизнь, довольно верно описанную в сей повести. <...> Дань их составляет неограниченный доход супруги господаря» (VII, 15). Однако примечания эти так и остались в рукописи; поэма была напечатана без них. Ю.М. Лотман мотивировал это «несовместимостью моделей мира, даваемых поэтическим текстом и примечаниями»170. Подводя в эпилоге итог содержания своей поэмы и подчеркивая безысходность воссозданной в ней ситуации, в конце его поэт заключает: Но счастья нет и между вами, Природы бедные сыны! И под издранными шатрами Живут мучительные сны, И ваши сени кочевые В пустынях не спаслись от бед, И всюду страсти роковые, И от судеб защиты нет. (IV, 169) Оценивая эпилог «Цыганов», Вяземский в своей рецензии на поэму критически отозвался о его последнем стихе, найдя его «что-то слишком греческим для местоположения. Подумаешь, что этот стих взят из какого-нибудь хора прежней трагедии»171. Вместе с тем суждение Вяземского, отвлекаясь от его негативного оттенка, заслуживает внимания. Глубокий знаток античной культуры поэт Вяч. Иванов в своей очень значительной статье о пушкинских «Цыганах», впервые опубликованной в венгеровском издании сочинений Пушкина, увидел в заключительном эпизоде поэмы сцену «как бы хорового суда над Алеко в форме заключительной речи старого Цыгана, как и эпилог поэмы, своими последними строчками похожими на хоровые заключения греческих трагедий, сообщающий целому резонанс древней трагедии рока»172. Эту особенность Вяч. Иванов связал с новаторским характером пушкинской поэмы, преодолением в ней традиций Байрона. Едва закончив «Цыганов», Пушкин отозвался о своей новой поэме довольно пренебрежительно: «сегодня, — писал он Вяземскому 8 или 10 октября 1824 года, — кончил я поэму «Цыганы». Не знаю, что об ней сказать. Она покамест мне опротивела...» (X, 80). Но уже в письме тому же адресату 25 января 1825 года он спешит отозвать это свое поспешное суждение: «Я, кажется, писал тебе, что мои 118 «Цыганы» никуда не годятся: не верь — я соврал — ты будешь ими очень доволен» (X, 95). Поэма «Цыганы», действительно, оказалась большой удачей Пушкина. Она представляет собой во многом новое начало пушкинской поэзии. Поэма не только превзошла предшествующий стихотворный эпос Пушкина, но и внесла в него новые черты; «поэт, — писал Белинский, — вдруг перерос свою публику и одним орлиным взмахом очутился на высоте, недоступной для большинства»173. Современники, впрочем, высоко оценили новую поэму Пушкина. Знакомство с нею произошло задолго до полной публикации поэмы в 1827 году (любопытно, что публикуя «Цыганов», Пушкин сопроводил заглавие пометой: «Писано в 1824 году»; связано это с тем, что ко времени издания поэмы Пушкин далеко уже ушел от романтического периода своего творчества). Знакомству с «Цыганами» до публикации полного текста поэмы способствовал и сам автор и особенно его брат Л.С. Пушкин, неоднократно наизусть читавший поэму в разных обществах. Это вызывало даже недовольство поэта, опасавшегося за читательскую судьбу своей поэмы. Кроме того, в 1825 году в печати появились отрывки из поэмы, в том числе и песня Земфиры («Цыганская песня») с нотами, воспроизводившими «дикий напев сей песни, слышанной самим Поэтом в Бессарабии». Не заставили себя долго ждать и первые отклики на пушкинских «Цыганов». «Рылеев обнимает Пушкина и поздравляет с «Цыганами» Они совершенно оправдали наше мнение о твоем таланте. Ты идешь шагами великана и радуешь истинно русские сердца», — писал в начале 1825 года поэт-декабрист своему великому собрату, и с этого письма открывается их переписка, прерванная трагическими событиями конца этого года. 4 августа 1825 года о «Цыганах» отозвался и П.А. Вяземский, услышавший поэму в чтении Л. Пушкина: «это, кажется, полнейшее, совершеннейшее, оригинальнейшее твое творение», — писал он Пушкину. Сдержаннее отнесся к поэме В.А. Жуковский, писавший Пушкину в апреле 1825 года: «Я ничего не знаю совершеннее по слогу твоих «Цыган». Но, милый друг, какая цель! <...> Какую память хочешь оставить о себе отечеству, которому так нужно высокое...». Жуковского, по-видимому, смутил характер Алеко и вообще содержание поэмы, не соответствовавшее, по его представлению, «высокому», то есть Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина нравственному назначению поэзии. Пушкин живо откликнулся на это замечание старшего друга: «Ты спрашиваешь, какая цель у «Цыганов»? вот на! Цель поэзии — поэзия — как говорит Дельвиг...» (X, 112). В этой дружеской полемике столкнулись разные представления о назначении искусства. Пушкин был убежден в том, что поэзия не должна служить внеположным ей «целям», решительно отвергал мысль о непременной дидактической ее направленности («Думы Рылеева и целят, а все невпопад», — иронически заметил он в том же письме), и это убеждение в самодостаточности поэзии как искусства поэт, как увидим, сохранит навсегда и будет горячо отстаивать его и в дальнейшем. В печати до выхода в свет полного издания «Цыганов» наиболее восторженно отозвался А.А. Бестужев в статье «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов»: «это произведение далеко оставило за собой все, что он <Пушкин> писал прежде. В нем-то гений его, откинув всякое подражание, восстал в первородной красоте и простоте величественной. <...> Куда не достигнет отныне Пушкин с этой высокой точки опоры»174. Выход в свет отдельного издания «Цыганов» не вызвал большого критического отклика; кроме неоднократно цитированной статьи Вяземского, дело ограничилось немногими упоминаниями о пушкинской поэме, исходившими из представления о ней как произведении высокого поэтического достоинства175. Пушкину из современных откликов на его поэму запомнились главным образом курьезные претензии критиков (VII, 157), как, например, недовольство тем прозаическим занятием, которое отведено Алеко в цыганском таборе («Алеко с пеньем зверя водит...»; IV, 127). Но, конечно, не эти придирки определяли современное восприятие пушкинских «Цыганов», но единодушное признание необыкновенных достоинств и новаторского характера поэмы. И.В. Киреевский, например, уверенно относил ее уже не к байроническому, а к наиболее зрелому, «русско-пушкинскому» периоду творчества поэта176. В литературе о Пушкине неоднократно ставился вопрос о соотношении «Цыганов» с байроновской традицией; несмотря на то, что и в этой поэме оно еще достаточно ощутимо177, «Цыганов» рассматривают обычно как свидетельство отхода от традиционного байронизма178. Оставаясь в основе своей произведением Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов романтическим, «Цыганы» в то же время имеют немало отличий от него, как в отношении к герою, так и в соотношении Алеко с другими персонажами179. Поэма эта, в последний раз и наиболее остро решавшая в основном еще романтическими средствами проблему современного человека, подвела Пушкина к порогу выхода из традиционного романтизма. С этим связаны и упомянутые выше стихотворения «К морю» и «Разговор книгопродавца с поэтом». Стихотворение «К морю», как и «Цыганы», было начато Пушкиным еще на юге. Его первая редакция заключала в себе только строфы, непосредственно связанные с мотивом прощания с морем (они соответствовали с некоторыми разночтениями строфам 1-5, 7, 14-15 окончательного текста). Осенью 1824 года стихотворение было существенно дополнено строфами о Наполеоне и Байроне, а также важнейшей по значению тринадцатой строфой («Мир опустел...»)180. Основное содержание пушкинского стихотворения связано с прощанием поэта с романтизмом, чему не противоречит то, что само оно остается еще в пределах романтической лирики Пушкина (Марина Цветаева даже назвала его «наиромантичнейшим из всех мне известных — сама романтика: Море, Неволя, Наполеон, Байрон, Обожание...»181). По удачному определению С. Сандлер. ««К морю» так, как оно написано, является частью романтизма, с которым оно хочет расстаться»182. Прощай, свободная стихия! В последний раз передо мной Ты катишь волны голубые И блещешь гордою красой. Как друга ропот заунывный. Как зов его в прощальный час, Твой грустный шум, твой шум призывный Услышал я в последний раз. (II, 180) Конечно, не следует стихотворение понимать как прямую аллегорию: мол, под морем подразумевается именно романтизм! но образ моря в нем тесно связан с романтическими ассоциациями. Знаменательно, в частности, то, что, по словам Б.В. Томашевского, в лирике Пушкина «южного романтического периода первое <»Погасло дневное светило»> и последнее <»К морю»> стихотворения посвящены морю»183. Тесно с романтическими ассоциациями связаны и образы Наполеона и осо- 119 бенно Байрона, уход которых воспринимается как завершение целой, романтической эпохи: Один предмет в твоей пустыне Мою бы душу поразил. Одна скала, гробница славы... Там погружались в хладный сон Воспоминанья величавы: Там угасал Наполеон. Там он почил среди мучений. И вслед за ним, как бури шум, Другой от нас умчался гений, Другой властитель наших дум. Исчез, оплаканный свободой, Оставя миру свой венец. Шуми, взволнуйся непогодой: Он был, о море, твой певец. Твой образ был на нем означен, Он духом создан был твоим: Как ты, могущ, глубок и мрачен. Как ты, ничем неукротим. (II, 181) Первоначально Наполеону было посвящено большее число стихов (см. II, 348-349), но Пушкин опустил их «для равновесия частей» (Н.В. Измайлов), то есть для того, чтобы тема Наполеона не заслоняла бы стихов, посвященных Байрону. Позднее поэт частично использовал отброшенные стихи при доработке оды 1821 года «Наполеон». Современниками Пушкина стихотворение «К морю» воспринималось, прежде всего, как поэтический отклик на недавнюю кончину великого английского поэта-романтика, который от него давно ждали. П.А. Вяземский писал: «Никто из поэтов, принесших дань памяти Байрона, не изобразил его так правдиво и сильно, как наш Пушкин...», и сам поэт, посылая Вяземскому свое стихотворение, аттестовал его как «маленькое поминаньице за упокой раба Божия Байрона...» (X, 80), хотя, конечно, содержание всего стихотворения не укладывается в такое представление. Упоминание Наполеона и Байрона плавно перетекает в наиболее важную для понимания «К морю» строфу (Т.Г. Цявловская определяла ее как «самую ответственную строфу» стихотворения, «центральную для понимания умонастроения Пушкина в 1824 году»184). Мотивы разочарования в современной исторической действительности роднят стихотворение «К морю» с другими произведениями Пушки- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 120 на этих лет, прежде всего со стихотворением «Свободы сеятель пустынный» и поэмой «Цыганы». Ср.: Мир опустел... Теперь куда же Меня б ты вынес, океан? Судьба земли повсюду та же: Где капля блага, там на страже Уж просвещенье иль тиран. (II, 181) В печати Пушкину пришлось по цензурным соображениям опустить эту строфу. В «Стихотворениях Александра Пушкина» 1826 года были воспроизведены только два его первых стиха, но в «Стихотворениях Александра Пушкина» 1829 года поэт вернулся к тексту первой публикации стихотворения в альманаха «Мнемозина» (1825. Ч. 4): «Мир опустел...», как художественно более выразительному решению. Полный текст тринадцатой строфы («К морю» воспроизводился в распространявшихся довольно широко списках стихотворения, хотя нередко и с произвольными изменениями). Вынужденный отказ от печатания полного текста этой строфы существенно обеднил содержание пушкинского стихотворения, ослабив пессимистические мотивы, связанные с настроениями поэта кризисного периода. Романтическая тема «просвещения» (как и «тирана») в качестве враждебной людям силы соотносима с проблематикой одновременно завершавшейся поэмы «Цыганы» (ср., напр.; «Презрев оковы просвещенья, // Алеко волен, как они...»; IV, 157). В конце стихотворения поэт возвращается к прощанию с морем: Прощай же, море! Не забуду Твоей торжественной красы И долго, долго слышать буду Твой гул в вечерние часы. В леса, в пустыни молчаливы Перенесу, тобою полн, Твои скалы, твои заливы, И блеск, и тень, и говор волн. (II, 181) Стихотворению таким образом придается кольцевая композиция. По наблюдению современной исследовательницы Э.В. Слининой: «Две строфы в начале и две строфы в конце замыкают всю композицию в кольцо, стихотворению придается завершенность, ритмическая музыкальность»185. Близко к стихотворению «К морю» стоит и написанный той же осенью 1824 года «Разговор книгопродавца с поэтом». Возникновение замысла этого большого стихотворения также связано с впечатлениями южного периода, с актуальными для Пушкина в то время размышлениями над проблемой профессионализации писательского труда наперекор просвещенному любительству русских писателей XVIII — начала XIX века. На размышления эти поэта натолкнул неожиданно большой гонорар, полученный им за издание «Бахчисарайского фонтана»186. Коммерческий успех этой поэмы стал даже предметом обсуждения в русской печати187. В анонимно опубликованной статье «О Бакчисарайском фонтане не в литературном отношении» издатель поэмы П.А. Вяземский удовлетворенно заметил: «за стихи Бакчисарайского фонтана заплачено столько, сколько еще ни за какие русские стихи заплачено не было»188. Неоднократно возвращался к этому вопросу и сам Пушкин в своих письмах 1824 года. 8 марта 1824 года Вяземскому поэт писал: «Начинаю почитать наших книгопродавцев и думать, что ремесло наше, право, не хуже другого. <...> Благо я не принадлежу к нашим писателям 18-го века: я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть для улыбки прекрасного пола» (Х, 67). В письмах, адресованных А.И. Казначееву, правителю канцелярии гр. Воронцова, Пушкин также обращается к этому вопросу: «...стихотворство <...> просто мое ремесло, отрасль честной промышленности доставляющее мне пропитание и домашнюю независимость» (X, 71); «Коли я еще пищу по вольной прихоти вдохновения, то, написав стихи, я уже смотрю на них только как на товар по столькото за штуку» (X, 72, 599 — перев. с фр.). Наконец, в начале 1824 года он шутливо пишет Л.С. Пушкину: «Mais pourquoi chantais-tu? <но почему ты пел? — фр.> на сей вопрос Ламартина отвечаю — я пел, как булочник печет, портной шьет,<...> лекарь морит — за деньги, за деньги, за деньги — таков я в наготе моего цинизма» (X, 65). Все это показывает, что еще в Одессе Пушкин был очень озабочен вопросами, которые в начале Михайловского уединения станут основой содержания «Разговора книгопродавца с поэтом». Стихотворение, датированное в рукописи 26 сентября 1824 года, было в 1825 году опубликовано в составе первой главы «Евгения Онегина» как своеобразный пролог к «роману в стихах» (повторено во втором издании первой главы «Евгения Онегина» 1829 Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов г.); но было исключено из полных изданий стихотворного романа 1833 и 1837 годов. Как самостоятельное произведение «Разговор...» был включен в четвертую часть «Стихотворений Александра Пушкина» (1835) с отсылкой: «Было напечатано при первой главе “Онегина”». И в отдельной публикации стихотворение сохранило значение поэтической декларации, определившей перелом в творчества Пушкина, его уход от прежнего романтизма. Об этом стихотворении известный пушкинист Б.С. Мейлах сказал, что оно оказалось «первым произведением Пушкина, посвященном теме предназначения поэта»189. В соответствии с его заглавием стихотворению придана диалогическая форма: Книгопродавец и Поэт обмениваются рядом реплик, высказывая разноречивые точки зрения. Авторская позиция в целом не совпадает ни с одной из них, хотя каждая включает в себя некоторые актуальные для Пушкина представления. По словам В.А. Грехнева, в стихотворении «сталкиваются полярные жизнеотношения, в каждом из которых есть зерно истины, и столкновение их возвещает возможность более обширной и полновесной правды о мире»190. «Поэт» стихотворения не равен Пушкину 1824 года; отсюда несколько ироничный подход к обрисовке его образа, что, однако, не уловили современники, приняв реплики Поэта за прямую лирику Пушкина191, и этому способствовали явные отсылки к его недавним произведениям: Какой-то демон обладал Моими играми, досугом; За мной повсюду он летал, Мне звуки дивные шептал, И тяжким пламенным недугом Была полна моя глава... (II, 175) Ориентация образа Поэта, стихотворения на пушкинскую лирику романтического периода создавала условия для несколько отстраненного отношения к нему автора; в частности, Поэт наделен исповеданием не свойственного лирике Пушкина романтического индивидуализма: Блажен, кто про себя таил Души высокие созданья И от людей, как от могил, Не ждал за чувства воздаянья!.. и т.д. (II, 176) 121 Книгопродавец же воспроизводит весьма приземленное сознание ограниченного человека, противопоставляя точке зрения Поэта прозаические рассуждения о коммерческом успехе, который могут иметь вдохновенные поэтические творения: Стишки для вас одна забава, Немножко стоит вам присесть, Уж разгласить успела слава Везде приятнейшую весть: Поэма, говорят, готова... <...........................................> Стишки любимца муз и граций Мы вмиг рублями заменим И в пук наличных ассигнаций Листочки вами обратим. (II, 174) Но хотя по форме эти суждения, конечно, никак не совпадают с авторской позицией, высказываемые Книгопродавцем мысли отчасти перекликаются с суждениями Пушкина в цитированных письмах одесского времени. Поэтому и в уста Книгопродавца вкладываются мысли, выходящие, казалось бы, за пределы его ограниченного мышления: И впрям, завиден ваш удел: Поэт казнит, поэт венчает; Злодеев громом вечных стрел В потомстве дальнем поражает; Героев утешает он... (II, 176) В заключительной реплике Книгопродавца ударные слова: «Не продается вдохновенье, // Но можно рукопись продать» (II, 179), по справедливому заключению Б.В. Томашевского, суть «формула, принадлежащая самому Пушкину»192. И в конце стихотворения Поэт неожиданно солидаризируется с Книгопродавцем, переходя при этом на прозу: «Вы совершенно, правы. Вот вам моя рукопись. Условимся» (II, 179). Прозаическая реплика Поэта адекватна «прозаическому» сознанию его оппонента193. Таким образом, стихотворение «Разговор книгопродавца с поэтом» являет собой сложный текст, диалогическое построение которого включает в репликах внеположных автору персонажей различные системы литературных представлений, связанных с поэтической эволюцией Пушкина. Смысл произведения проявляется именно в столкновении полярных точек зрения, а не в утверждении 122 одной из них. Уже в этом обнаруживается отход Пушкина от традиционного романтизма, принципиально монологичного. Все это и придает пушкинскому стихотворению значение своего рода манифеста, связанного, как и стихотворение «К морю», с уходом от романтизма, прощанием с ним. Оба эти произведения, как и «Цыганы», замыкают романтический период пушкинского творчества, обнаруживая новые его тенденции, которые получат свое выражение уже в собственно михайловский период. В частности, проявляется это в том, что оба они не укладываются в рамки традиционных поэтических жанров и стоят уже на пути к формированию внежанрового стихотворения, основанного на индивидуальной и нетрадиционной лирической ситуации. Творчество Пушкина михайловского периода связано с глубокой перестройкой его художественной системы, и отмеченная выше тенденция — постепенное падение традиционной жанровой системы — одна из важнейших составляющих этого процесса. В целом михайловское творчество Пушкина чрезвычайно богато и многообразно; по интенсивности и результативности оно уступает разве лишь «болдинской осени» 1830 года, о которой речь впереди. Вынужденное уединение, отсутствие прямых контактов с литературной средой, становится для поэта не только источником тяжелых переживаний («Михайловское душно для меня», — жаловался он в письме В.А. Жуковскому в апреле 1825 года; X, 111), но и стимулом для напряженной творческой работы; в Михайловском поэт создает большое количество разнообразных произведений, свидетельствующих о достижении им творческой зрелости, и это, как мы видели, определяет во многом его настроение в это время. В эти два с небольшим года Пушкин пишет центральные, так называемые «деревенские» главы «Евгения Онегина» (частично 3, 4, 5 и 6), историческую трагедию «Борис Годунов», шутливую поэму «Граф Нулин», а также множество стихотворений. Конечно, в пределах сжатого лекционного курса подробно осветить все это многообразие невозможно; особенно это касается именно лирики, о которой придется говорить предельно сжато, прослеживая лишь основные тенденции ее развития на примере немногих важнейших стихотворений этого времени. Обычно михайловское творчество Пушкина рассматривают как процесс перехода от романтизма к реализму; однако в пос- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина леднее время многие исследователи отказываются от жесткого манипулирования понятием реализма, что было свойственно литературоведению советского периода. Об этом прямо говорится, например, в статье «Реализм» новейшей «Литературной энциклопедии терминов и понятий» (М., 2001), автор которой (С.И. Кормилов) отмечает: «Некоторые филологи избегают пользоваться термином «Р.» как дискредитированным официальным советским литературоведением» (с. 858). Последнему было свойственно представление о реализме как якобы вершине художественной эволюции, возникшим и развивавшимся в многовековой борьбе с неким «антиреализмом» (на искусство, таким образом, переносилось представление о постоянной борьбе материализма с идеализмом в философии). Самому термину «реализм» придавался смысл некоего универсального метода, существовавшего будто бы с незапамятных времен, если не изначально: отсюда неисторические представления об «античном реализме», «просветительском реализме» и т.п. В результате «реализм» превратился в оценочное понятие; принадлежность к нему стали воспринимать как своего рода привилегию, «патент на благородство». В названной энциклопедии сочувственно цитируются слова современного теоретика литературы В.В. Хализева, считающего насущной задачей «очищение этого термина от примитивных и вульгаризаторских напластований» (с. 862). Вместе с тем само понятие «реализма» отнюдь не является чем-то сомнительным; возникший в середине XIX века термин этот закономерно применялся к определенным литературным явлениям этого столетия, пришедшим на смену господствовавшему недавно романтизму, и как конкретное литературное явление он сохраняет все права на существование и применение, тем более, что, как справедливо отмечает в своей энциклопедической статье С.И. Кормилов, «более убедительного термина для обозначения классики 19 в. не предложено» (с. 862). Поэтому и мы не будем чураться его употребления. Имея в виду его реальные, исторически обусловленные пределы, в которые, несомненно, укладывается и зрелое творчество Пушкина. Однако жесткое применение этого понятия к пушкинской лирике михайловского периода затруднено в связи с тем, что она представляет собой явление переходное, да и вообще специфика лирической поэзии труднее поддается однозначному отнесению к ре- Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов алистической художественной системе, поскольку здесь могут одновременно проявляться разнонаправленные и разнообразные традиции и тенденции. Итак, в михайловский период творчества Пушкина обнаруживается тяготение к постепенному отказу от традиционных лирических жанров. Это не означает, конечно, немедленного преодоления жанровой инерции: в деревне поэт пишет и стихотворения, соответствующие представлениям о традиционных элегиях и посланиях. К элегиям Пушкин относил такие стихотворения михайловского периода, как «Ты вянешь и молчишь; печаль тебя снедает...» (1825), «Сожженное письмо» (1825), «Желание славы» (1825), «Ненастный день потух» (1825): все они включены в раздел «Элегий» «Стихотворений Александра Пушкина» 1826 года. С развитием элегических традиций связаны и такие стихотворения, как «Коварность» (1824), «Под небом голубым страны своей родной...» (1826); последнее впервые опубликовано под заглавием «Элегия». И тем не менее в 1825 году, откликаясь на споры об элегии начала 1820-х годов, Пушкин пишет эпиграмму «Соловей и кукушка», в которой весьма резко критикует главным образом эпигонскую элегию 1820-х годов, преимущественно так называемую «унылую элегию», которой прежде не чуждался и он сам: В лесах, во мраке ночи праздной Весны певец разнообразный Урчит, и свищет, и гремит; Но бестолковая кукушка, Самолюбивая болтушка, Одно куку свое твердит, И эхо вслед за нею то же, Накуковали нам тоску! Хоть убежать. Избавь нас, Боже, От элегических куку! (II, 250) Любопытно, что стихотворение это вызвало сочувственную реакцию крупнейшего русского поэта-элегика Е.А. Баратынского: «... как ты отделал элегиков в своей эпиграмме! — писал он Пушкину в январе 1826 года. — Тут и мне достается, да и поделом; я прежде тебя спохватился и в одной ненапечатанной пьесе говорю, что стало очень приторно: Вытье жеманное поэтов наших лет». Стихотворение Пушкина независимо от его адресатов связано с преодолением самим поэтом элегических традиций романтического периода его творчества. На смену им в 123 михайловский период приходят мотивы жизнеутверждения, определяющие во многом основную тональность лирики Пушкина этого времени. Показательна в этом отношении «Вакхическая песня» (1825), ориентированная на античный дифирамб; в ней очень отчетливо звучит радостное приятие жизни и ее очевидных ценностей. По словам Ю.М. Лотмана, «Пушкин ведет нас в мир, в котором первую дверь к свободе отворяют любовь, вино и веселье, а вторую поэзия и мысль и знание»194. Особенно показательно обращение поэта к любовной теме отличным от ее элегического преломления образом: Что смолкнул веселия глас? Раздайтесь вакхальны припевы! Да здравствуют нежные девы И юные жены, любившие нас! «Любовь, — замечает Ю.М. Лотман, — входит в содержание «Вакхической песни» как чувство энергическое и радостное (ср. печальную, меланхолическую и «расслабленную» интонацию элегической поэзии)»195. Всем своим содержанием «Вакхическая песня», действительно противостоит элегической направленности, преодолевает свойственные этому жанру настроения: Подымем стаканы, содвинем их разом! Да здравствуют музы, да здравствует разум! Ты, солнце святое, гори! Как эта лампада бледнеет Пред ясным восходом зари, Так ложная мудрость мерцает и тлеет Пред солнцем бессмертным ума. Да здравствует солнце, да скроется тьма! (II, 240) Таким образом, от продолжения и развития прежней элегической традиции — через ее критику — Пушкин переходит к принципиально иным художественным решениям, определяющим его творческие поиски михайловского периода. Существенную эволюцию в это время претерпевает и послание. В михайловский период Пушкин создает немало произведений, ориентированных на традицию дружеского послания; вместе с тем в произведениях этих лет усиливается автобиографический потенциал этого жанра; в его пределах особенно заметно усиление конкретности авторского образа, его связь с реалиями действительной жизни поэта. Показательно в этом отношении Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 124 послание 1824 года «К Языкову» («Издревле сладостный союз...»), позднее опубликованное Пушкиным и включенное затем в раздел «Разных годов» третьей части «Стихотворений Александра Пушкина» с подзаголовком «Отрывок из послания» и с указанием на место и время создания (Михайловское 1824). Содержание стихотворения связано с выражением желания увидеться с адресатом, университетским товарищем их общего приятеля А.Н. Вульфа, старшего сына от первого брака владелицы соседнего с Михайловским села Тригорского П.А. Осиповой. Оно было вложено в недошедшее до нас письмо Пушкина к Языкову, пересланное ему через А. Вульфа. Тем не менее, оно все-таки отличается от других подобных посланий, непосредственно совмещенных с «почтовой прозой». Ср., напр., стихотворение Пушкина «Из письма А.И. Вульфу» («Здравствуй, Вульф, приятель мой...») (II, 171). Правда, публикуя свое послание «К Языкову», поэт снял завершающие его стихи наиболее «домашнего» свойства, сохранив лишь более «общезначимую» часть стихотворения196. Значительное место здесь занимает традиционной для пушкинской лирики мотив изгнания — одна из константных (сквозных) ее автобиографических реалий: Но злобно мной играет счастье: Давно без крова я ношусь, Куда подует самовластье; Уснув, не знаю, где проснусь. Всегда гоним; теперь в изгнанье Влачу закованные дни... (II, 172) Ср. в первопечатном тексте «Теперь один, в глухом изгнанье // Влачу томительные дни». Очень конкретно в послании предстает и место ссылки поэта, деревня, некогда пожалованная императрицей Елизаветой Петровной его прадеду А.П. Ганнибалу, где «под сенью липовых аллей» старый арап «...думал в охлажденны леты // О дальней Африке своей...» (африканское происхождение также было одной из константных автобиографических реалий пушкинской поэзии). К автобиографическим реалиям послания можно отнести также и отсылку к теме Овидия, еще недавно столь актуальной для Пушкина: «Клянусь Овидиевой тенью: // Языков, близок я тебе...». Для Михайловской лирики Пушкина вообще характерно неоднократное возвращение к годам, проведенным на юге. Это и уже упоминавшееся стихотворение «Ненастный, день потух...», возвращавшее к впечатлениям времени пребывания поэта в Одессе, и связанное с историей сложных взаимоотношений с А. Раевским стихотворение «Коварность» (1824), и оставшееся неопубликованным при жизни Пушкина стихотворение «Храни меня, мой талисман...» (1825), как и первое в этом ряду, навеянное воспоминаниями о Е.К. Воронцовой (см. II, 230), и стихотворение «Буря», также возвращающее к южным впечатлениям поэта, и сатирическое стихотворение «Сказали раз царю, что наконец...» (1825), осуждавшее низкопоклонство М.С. Воронцова перед властью (см. II, 220). Но наряду с этими ретроспекциями в лирику Пушкина, особенно в ряд его «домашних» стихотворений входит и жизнь поэта в Михайловском, перипетии его взаимоотношений с тогдашним его деревенским окружением. Лишенный возможности общения с широким кругом друзей-единомышленников, Пушкин находит для себя отдушину в соседнем Тригорском, сближается с его обитателями: П.А. Осиповой и ее домочадцами. И хотя первые впечатления Пушкина были для них неблагоприятными (см. X, 81, 600 — перев. с фр., 91), постепенно отношения поэта с семьей П.А. Осиповой становятся все более тесными и привлекательными для него. В письме П.А. Осиповой 25 июля 1825 года в Ригу, где та гостила вместе с дочерью А.Н. Вульф у А.П. Керн, Пушкин пишет, что Тригорское, «хоть оно и опустело сейчас, все же составляет мое утешение» (X, 124, 608 — пер. с. фр.). К обитателям Тригорского обращен ряд произведений Пушкина: от шутливых стихов «на случай», вроде адресованных А.Н. Вульф стихотворений «Хотя стишки на именины...» и «Увы! напрасно деве гордой...» (оба 1825; см. II, 264, 288) до вполне серьезных, приближающихся к общезначимой лирике, как послание 1825 года «П.А. Осиповой» («Быть может, уж недолго мне...»; II, 229) и обращенное к ней же стихотворение того же года «Цветы последние милей...» (II, 243). Первое из них было вписано в альбом П.А. Осиповой, но в 1828 году опубликовано и включено во вторую часть «Стихотворений Александра Пушкина». Среди альбомных приношений тригорским барышням находятся и такие «домашние» стихотворения, как , напр., «К Зине» («Вот, Зина, вам совет, играйте...») (II, 292), но одновременно и такой шедевр, как «Если жизнь тебя обманет...» Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов (1825, II, 239), вписанный в альбом той же Е.Н. Вульф (Зина, или Зизи — ее домашнее имя), также опубликованный затем Пушкиным. Возвращаясь к жанру послания в михайловской лирике Пушкина, упомяну еще стихотворение 1825 года «Козлову. По получении от него «Чернеца»» (в «Стихотворениях Александра Пушкина» 1826 года оно было включено в раздел «Посланий»). Но это стихотворение, хотя и может быть отнесено к традиционному жанру, все же скорее является внежанровым стихотворением, основанным на индивидуальной лирической ситуации (сочувствие судьбе слепого и парализованного собрата), а в завершающей строфе утверждающим также мысль о высоком назначении поэта: Недаром темною стезей Я проходил пустыню мира, О нет, недаром жизнь и лира Мне были вверены судьбой! (II, 226). Наконец, к жанру посланий приближается одно из величайших достижений Пушкина-лирика, и не только михайловского периода — стихотворение «К***» («Я помню чудное мгновенье…»). Оно вызвано мгновенно вспыхнувшим, но и неглубоким чувством к племяннице П.А. Осиповой по первому мужу — А.П. Керн, летом 1825 года посетившей тетушку в Тригорском. Не следует, однако, воспринимать пушкинское стихотворение как любовный мадригал и вообще жестко подчинять его интерпретацию биографическим обстоятельствам, способствовавшим его появлению, как это нередко делается197. Такое прочтение стихотворения, ей посвященного, спровоцировала сама А.П. Керн, подробно рассказавшая в своих воспоминаниях о Пушкине об обстоятельствах их мимолетного знакомства в 1819 году в доме Олениных и о новой встрече с поэтом в 1825 году198, привязав к ним содержание стихотворения. Вместе с тем объективное исследование стихотворения «К***» естественно подвело к мысли о необходимости строить его анализ вне жесткого приурочения к биографическим обстоятельствам199. Как справедливо заметил в своем содержательном разборе «К ***» крупнейший современный пушкинист Ю.Н. Чумаков: «Высокая оценка стихотворения долго зависела от биографического комментария, и лишь постепенно текст возвращается себе самому»200. Почин в 125 освобождении пушкинского стихотворения от узко-биографического истолкования принадлежит крупному украинскому литературоведу А.И. Белецкому, настаивавшему на необязательности биографического комментария к нему и предложившему рассматривать «К***» не как любовное, а философско-психологическое произведение, основной темой которого «является тема о разных состояниях внутреннего мира поэта в соотношениях этого мира с действительностью»201. С подходом Белецкого к стихотворению в основном солидаризировался Б.В. Томашевский, не исключавший, правда, возможности и биографического подхода к нему, но без жесткого соотнесения его содержания с личностью А.П. Керн и ее взаимоотношениями с поэтом; любовную тему нельзя исключить из содержания стихотворения: «Но, — замечает ученый, — спрашивается, нужно ли нам для понимания творческой и биографической основы данного стихотворения знать биографию самой Керн»202. Однако именно стихотворение «Я помню чудное мгновенье...» вызвало повышенное внимание к «самой Керн»; в ней склонны были видеть чуть ли не Музу Пушкина; отношение к ней поэта сильно преувеличивалось, и в мифологизированной биографии Пушкина она заняла отнюдь не свойственное ей в действительности место. Б.Л. Модзалевским была даже написана подробная биография А.П. Керн203, а в Риге, где она жила (ее муж, ген. Е.Ф. Керн, был комендантом города) воздвигнут памятник этой отнюдь не занимающей столь уж значительное место в реальной биографии Пушкина, к тому же довольно заурядной, хотя и не лишенной литературного таланта женщине. Обратимся к тексту стихотворения Пушкина «К ***» Оно состоит из шести четверостиший и легко разделяется на три «части» по две строфы в каждой204. В двух первых «частях» говорится о том, какое впечатление на автора произвели, с одной стороны, встреча, а с другой, — «невстреча» с «ты», и о последствиях этого в душевных переживаниях «я»: Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты. В томленьях грусти безнадежной, В тревогах шумной суеты, Звучал мне долго голос нежный И снились милые черты. Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 126 Шли годы, бурь порыв мятежный Рассеял прежние мечты, И я забыл твой голос нежный, Твои небесные черты. В глуши, во мраке заточенья Тянулись тихо дни мои Без божества, без вдохновенья, Без слез, без жизни, без любви. Иначе обстоит дело в третьей «части». Б.В. Томашевскому принадлежит важнейшее наблюдение над тем, что прежняя схема здесь нарушается: не новая встреча с «ты» приводит к пробуждению души поэта, но, напротив, она совпадает с временем, когда это уже произошло: Душе настало пробужденье: И вот опять явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты. И сердце бьется в упоенье, И для него воскресли вновь И божество, и вдохновенье, И жизнь, и слезы, и любовь. (II, 238) По словам Б.В. Томашевского, «чувство любви завершило полноту пробуждения: за божеством, вдохновением, слезами явилась все венчающая любовь»205. Вместе с тем инерция читательского восприятия склонна не воспринимать этого семантического сдвига, и даже исследователи подчас не замечают его. Напр., наблюдательный и вдумчивый филолог Т.И. Сильман сочла, что в «К ***» «каждая строфа с теми или иными вариациями, воспроизводит одну и ту же сюжетную «модель»», а именно: «толчок» «внутреннее переживание». И даже, воссоздавая схему пятой строфы, она воспроизводит ее содержание вопреки очевидному указанию текста: «V. И вот опять явилась ты... (толчок) Душе настало пробужденье (внутреннее переживание)»206. Итак, при анализе стихотворения Пушкина, «К ***» нельзя полностью отвлечься от любовной темы в нем, напротив, именно она организует все его содержание, хотя образ «ты» в нем предельно абстрагирован, а на первый план вынесены переживания «я». В отличие от «ты», образ автора вполне конкретен, вплоть до узнаваемых биографических реалий; «В глуши, во мраке заточенья // Тянулись тихо дни мои» (ср. черновой вариант: «В степях, во мраке заточенья», отсылавший к обстоятельствам южной ссылки Пушкина; ему предшествовало отброшенное начало стиха; «В изгна<нье>»). Но этот, по определению А.Л. Слонимского, «глухой биографический намек»207, — единственная подобная деталь; в целом стихотворение строится на обобщенном анализе душевных переживаний «я» в его отношениях с «ты». Воссоздавая черты последней, Пушкин обращается к образу, заимствованному у Жуковского (стихотворения «Лалла Рук», «Я Музу юную бывало...», статья <«Рафаэлева «Мадонна»»>): «гений чистой красоты»208. Но в пушкинском стихотворении образ этот переосмыслен; к тому же он не прямо применяется к «ты», а появляется в сравнении: «Как гений чистой красоты» (курсив мой. — Л.С.); обращение к этому выражению, по мысли Б.В. Томашевского, связано со стремлением «возвести в воспеваемый образ на высоту, равную по чистоте лирическим образам Жуковского»209. Вместе с тем оно органично включается в стилистическое решение стихотворения, ориентированного во многом на романтическую систему ценностей210. Но в центре пушкинского стихотворения остается тема духовного возрождения поэта, то ощущение полноты жизни, о котором говорится в нем («Душе настало пробужденье»), связанное с настроениями, овладевшими Пушкиным в михайловский период, и в этом отношении «К ***» наглядно представляет перемены в лирическом мироощущении поэта, противостоя элегическому направлению его прошлой лирики. В этом отношении рядом со стихотворением «К ***» может быть поставлен и другой шедевр пушкинской лирики этого времени — «Признание», написанное, скорее всего несколько ранее, в 1824 году, хотя печатают его обычно в ряду стихотворений 1826 года211. Стихотворение это входит в ряд поэтических обращений Пушкина к тригорским барышням, с которыми у него устанавливаются дружеские отношения, часто граничащие с влюбленностью с той или другой стороны (большое, но неразделенное чувство к поэту испытала А.Н. Вульф), что определило нередко игровой характер этих отношений212. «Признание» обращено к А.И. Осиповой, падчерице владелицы Тригорского (дочери ее второго мужа)213, и Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов Пушкин мыслил его в ряду своих «домашних» стихотворений, поэтому не печатал его, хотя по характеру своему «Признание» стоит на пути размывания границ между «домашней» и общезначимой («высокой») лирикой и легко может быть поставлено в один ряд со стихотворением «Я помню чудное мгновенье...», хотя решено оно в совершенно другом ключе. Опираясь во многом на традицию дружеского послания, Пушкин широко вводит в свое стихотворение детали повседневной жизни, которые оказываются равноправным предметом поэзии. Соответственно образы и адресата и автора включены в обстановку реального быта, окружавшего поэта во время его михайловского заточения. Это позволяет решить тему стихотворения в ироническом ключе; вначале его автор иронизирует по поводу внезапно вспыхнувшего любовного влечения к адресату: Я вас люблю — хоть я бешусь, Хоть это труд и стыд напрасный, И в этой глупости несчастной У ваших ног я признаюсь! Мне не к лицу и не по летам... Пора, пора мне быть умней! Но узнаю по всем приметам Болезнь любви в душе моей... Соответственно строится и стилистика стихотворения, ориентированная на несколько сниженную, разговорную речь: Без вас мне скучно, — я зеваю; При вас мне грустно, — я терплю; И мочи нет, сказать желаю, Мой ангел, как я вас люблю! (II, 302) Образ адресата послания окружен реалиями повседневного быта: Когда за пяльцами прилежно Сидите вы, склонясь небрежно, Глаза и кудри опустя, — Я в умиленье, молча, нежно Любуюсь вами, как дитя!.. Сказать ли вам мое несчастье, Мою ревнивую печаль, Когда гулять, порой, в ненастье, Вы собираетеся вдаль? И ваши слезы в одиночку, И речи в уголку вдвоем, И путешествие в Опочку, И фортепьяно вечерком?.. (II, 302 — 303) 127 Упоминание Опочки, уездного города Псковской губернии, находившегося недалеко от Михайловского и Тригорского, как и «фортепьяно вечерком» усиливает ощущение подлинности воссоздаваемого поместного быта, и все это способствует предельной конкретизации авторского образа, что оказывается одной из важнейших тенденций развития лирики Пушкина михайловского периода. Завершается стихотворение неожиданным обращением к адресату с просьбой «обмануть» влюбленного поэта: Алина! сжальтесь надо мною. Не смею требовать любви; Быть может, за грехи мои, Мой ангел, я любви не стою! Но притворитесь! Этот взгляд Все может выразить так чудно! Ах, обмануть меня не трудно!.. Я сам обманываться рад! (II, 303) По справедливому замечанию Е.Г. Эткинда, концовка «Признания» соответствует началу стихотворения: «возвращается тон начальной иронии обращенной на самого себя <...> сюжет движется от автоиронии к серьезному признанию в любви и снова приходит к автоиронии»214. Тенденции, сказавшиеся в стихотворении «Признание», Пушкин развивает и в одном из наиболее значительных его произведений михайловского периода — «Зимний вечер» (1825). «Я» автора и здесь включено в реально окружавшую поэта обстановку. Конечно, не следует, как это иногда делают, преувеличивать конкретность воспроизведения в этом стихотворении михайловского быта поэта; но все же подчеркнуто автобиографична вся атмосфера «Зимнего вечера»: сюда входят и обращение к «подружке»-няне (ср. написанное несколько позднее незаконченное стихотворение «Няне»; II, 315), и апелляция к русскому фольклору, носителем которого была Арина Родионовна215. Фольклорные ассоциации входят в тот психологический комплекс, который определяет решение авторского образа в стихотворении: Спой мне песню, как синица Тихо за морем жила; Спой мне песню, как девица За водой поутру шла. Начальное четверостишие этой, треть- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 128 ей строфы («Выпьем, добрая подружка...» и т.д.) также завершает все стихотворение, поскольку последняя его строфа складывается из первых четверостиший первой и третьей строф; однако в новом контексте они звучат несколько по-иному, нежели прежде. Буря мглою небо кроет, Вихри снежные крутя; То, как зверь, она завоет, То заплачет, как дитя. Выпьем, добрая подружка Бедной юности моей, Выпьем с горя: где же кружка? Сердцу будет веселей. (II, 258) Последний стих «Зимнего вечера» разрешает тему противостояния враждебной стихии, на развитии которой строится содержание стихотворения. Неприязненной стихии внешнего мира противостоит мир, по словам Ю.М. Лотмана, «несущего защиту и безопасность дома», хотя, как заметил ученый, во второй строфе «поэт подчеркивает ненадежность этой защиты» («ветхая лачужка»)216. И, тем не менее, стихотворение завершается, казалось бы, жизнеутверждением («Сердцу будет веселей»). Однако, как показал в своем блестящем анализе «Зимнего вечера» Ю.Н. Чумаков, такое понимание является лишь одной из возможных интерпретаций стихотворения (другое возможное прочтение на первый план выдвигает пессимистические мотивы грусти, тоски), и обе эти точки зрения реально присутствуют в литературе, посвященной «Зимнему вечеру»217. Если, например, Ю.М. Лотман полагает, что концовка стихотворения создает «картину победы человеческой стойкости, веселья и поэзии над силами мрака и мглы»218, то, по мнению другого исследователя, А.Ф. Белоусова, «если присмотреться к строению заключительной строфы <...> доказательство оптимистичности «Зимнего вечера» потеряет всю свою убедительность»219. Б.В. Томашевский относил «Зимний вечер» к тем стихотворениям Пушкина михайловского периода, которые были написаны в «минуты тоски»220, таким образом, отказывая в возможности оптимистической его трактовки. Вероятность прямо противоположного понимания содержания пушкинского стихотворения свидетельствует о существенном изменении лирики Пушкина, поскольку подобная множественность интерпретаций, возможность которой заложена в самом тексте стихотворения, не предусматривалась художественной системой романтической лирики. Итак, в михайловской лирике Пушкина все более усиливается конкретность авторского образа. Наглядно проявляется это и в одном из наиболее значительных стихотворений этого времени — «19 октября» (1825). Здесь впервые в предназначенном для опубликования произведении Пушкина широко предстает лицейская тема как одновременно и автобиографическая и общезначимая тема. Мысль о Лицее актуализировалась для Пушкина особенно потому, что ему довелось в это время встретиться с тремя друзьями-лицеистами в январе 1825 года с И.И. Пущиным, неожиданно заехавшим к нему на короткое время, в апреле с А.А. Дельвигом, навестившим своего опального друга, а в сентябре еще и с А.М. Горчаковым, гостившим в имении своего родственника, находившемся неподалеку от Михайловского. Кроме того, к этому времени Пушкин, вероятно, был уже знаком со стихотворными откликами на лицейские годовщины Дельвига и Илличевского (1822), и это могло побудить его включиться в наметившуюся традицию. Празднование годовщин основания Царскосельского Лицея установилось сразу по окончанию его первого выпуска, и Пушкину до ссылки на юг довелось участвовать во встречах бывших лицеистов 1818 и 1819 годов221. Пушкинское «19 октября» — большое стихотворение, которое поэт опубликовал в составе 18 восьмистиший; беловая же рукопись (черновики стихотворения не сохранились) содержала 25 строф, часть которых была исключена из печатного текста. Одна из них, — по определению Б.В. Томашевского, «неожиданный и странный тост за царя»222 была отброшена явно из цензурных соображений; в современных изданиях сочинений Пушкина эта строфа возвращена в основной текст стихотворения; мотивируется это тем, что сам поэт вписал ее а экземпляр второй части «Стихотворений Александра Пушкина», подаренный им Ек.Н. Ушаковой, подчеркнув таким образом ее принципиальную важность для раскрытия содержания стихотворения. Цензурные соображения заставили поэта отказаться и от стихов, посвященных А.П. Куницыну: Куницыну дань сердца и вина! Он создал нас, он воспитал наш пламень, Заложен им краеугольный камень, Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов Им чистая лампада возжена... (II, 351) Дело в том, что в начале 1820-х годов произошла существенная реорганизация деятельности Царскосельского Лицея: был уволен его директор Е.А. Энгельгардт, замененный военным генералом, а сам Лицей подчинен Управлению военно-учебных заведений; был уволен и популярнейший из лицейских профессоров А.П. Куницын, чья книга о так называемом «естественном праве» была признана опасной и запрещена, а ее автора вообще отстранили от педагогической деятельности. Все это, наряду с недавней ссылкой Пушкина, явилось непосредственным поводом направленных против Лицея охранительных мер, справедливо названных Б.С. Мейлахом «разгромом Лицея»223. Пушкин болезненно реагировал на известия о переменах в деятельности Лицея и репрессиях против Куницына. В начатом вскоре после приезда Пущина к нему послании, ему адресованном, поэт писал: «Судьба, судьба рукой железной // Разбила мирный наш Лицей...» (II, 352), а еще ранее в «Послании цензору» (1822) откликнулся на судьбу Куницына: Ты черным белое по прихоти зовешь: Сатиру пасквилем, поэзию развратом, Глас правды мятежом, Куницына Маратом... (II, 112) Естественно, что в этих условиях невозможно было оставить и тексте стихотворения горячее признание любви к Куницыну, и Пушкин, скрепя сердце, вычеркнул эти строки из начинавшейся ими строфы, оставив из нее лишь слова благодарности, обращенные ко всем лицейским преподавателям: Наставникам, хранившим юность нашу, Всем честию, и мертвым и живым, К устам подъяв признательную чащу, Не помня зла, за благо воздадим. (II, 247) Таким образом, к 1825 году и судьба Лицея актуализировала тему утверждения незыблемости лицейского братства, которая оказалась в центре стихотворения Пушкина «19 октября». Наконец, готовя его к публикации, Пушкин отказался и от нескольких строф, насыщенных реалиями лицейской жизни, найдя их избыточными для стихотворения не «домашнего» плана. Этим стихотворение Пушкина отличается от предшествующих ему «лицейских годовщин» Дельвига и Илличевского, 129 ориентированных именно на лицейскую аудиторию, с полуслова понимающую содержавшиеся в них намеки. Ср., напр., стихотворение Дельвига 1822 года: Как песни петь не позабыли Лицейского мы Мудреца, Дай Бог, чтоб также сохранили Мы скотобратские сердца. «Скотобратцы» — шутливое обозначение лицеистов в их дружеском общении. И Пушкин поначалу свое стихотворение наполняет такими же понятными только друзьямлицеистам подробностями: Златые дни! уроки и забавы, И черный стол, и бунты вечеров, И наш словарь, и плески мирной славы, И критики лицейских мудрецов! (II, 351) Мысленно обращаясь к празднующим лицейскую годовщину товарищам, поэт в зачеркнутой затем строфе пишет: Вы собрались, мгновенно молодея. Усталый дух в минувшем обновить, Поговорить на языке Лицея И с жизнью вновь свободно пошалить. (II, 350) И «на языке Лицея» Пушкин вспоминает, например, о разных успехах лицеистов в ученье, кстати, включая сюда и реминисценцию одной из их «национальных песен»: Спартанскою душой пленяя нас, Воспитанный суровою Минервой, Пускай опять Вольховский сядет первый, Последним я, иль Брольо, иль Данзас. (II, 350) Но все это исключается из текста пушкинского стихотворения, и не потому, что строфы эти не имели, как полагали иные исследователи, «поэтического достоинства» и были написаны «только для оживления еще недавнего былого в воспоминании друзей» (Н.Н. Фатов), но из-за стремления освободить стихотворение от подробностей, не имеющих значения для читателей; не знакомых с деталями лицейского быта224. Это вносит существенные коррективы и в решение авторского образа в стихотворении, и в развертывание автобиографической темы дружеского окружения поэта, и в раскрытие лицейской темы вообще. С устранением наиболее интимных бытовых подробностей последняя не только не исчеза- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 130 ет из стихотворения Пушкина, но естественно определяет все его содержание. Поэт предстает как реальное лицо в реальном окружении, и это придает авторскому образу подчеркнуто автобиографический характер. Отказ от избыточной бытовой конкретности накладывает, конечно, некоторые ограничения на степень пушкинского автобиографизма. Еще П.В. Анненков проницательно заметил, что «Пушкин постоянно откидывал из поэм и стихотворений своих все, что прямо, без покрова искусства и художественного обмана, напоминало его собственную личность»225. «Я» пушкинской лирики, по точному определению Л.Я. Гинзбург, «это художественная структура, которая слагается из признаков отобранных, обобщенных. Но она дана в конкретных жизненных связях»226. И в стихотворении «19 октября» упоминается (в печатном прижизненном тексте без упоминания конкретных имен227; некоторых поэт не называет вообще: Н. Корсаков, Ф. Матюшкин) ряд лицейских однокашников Пушкина: умерший в Италии Корсаков, («Он не пришел, кудрявый наш певец...»; II, 244), моряк Матюшкин («Сидишь ли ты в кругу своих друзей, // Чужих небес любовник беспокойный...»; II, 245), Пущин, Горчаков, Дельвиг, Кюхельбекер («Скажи, Вильгельм, не то ль и с нами было // Мой брат родной по музе, по судьбам?»; II, 246). В вариантном тексте отдельная строфа отведена была еще и И. Малиновскому (II, 350-351). И, как мы видели, упомянуты были имена еще нескольких лицеистов. Но в основном тексте стихотворения все они предстают не просто как реальные друзья поэта; Б.В. Томашевский справедливо заметил, что в стихотворении «19 октября» «характеристики друзей переходят в изображение судеб целого поколения»228, и это придает основной теме стихотворения — прославлению лицейского союза — общезначимый характер: Друзья мои, прекрасен наш союз! Он, как душа, неразделим и вечен — Неколебим свободен и беспечен, Срастался он под сенью дружных муз. (II, 245) Тема эта определяет мажорную тональность стихотворения, вообще характерную для лирики Пушкина михайловского периода, хотя звучат в нем и элегические мотивы, преодолеваемые поэтом. Открывается «19 октября» пейзажным описанием северной осенней природы: Роняет лес багряный свой убор, Сребрит мороз увянувшее поле, Проглянет день как будто поневоле И скроется за край окружных гор. (II, 244) Если, как мы видели, едва приехав в Михайловское, Пушкин негативно воспринимал северную природу («Ненастный день потух, ненастной ночи мгла...»), то теперь она раскрывается перед ним по-иному: теперь поэт принимает и утверждает поэзию скромного северного пейзажа как несомненную и бесспорную ценность. Вместе с тем картина природы определяет эмоциональный ореол стихотворения; вся первая строфа, по точному наблюдению А.Л. Слонимского, является «исходной точкой лирического движения»229. Элегический пейзаж в ее начале плавно переходит в мотив одиночества, оказавшегося уделом опального поэта: Пылай, камин, в моей пустынной келье; А ты, вино, осенней стужи друг, Пролей мне в грудь отрадное похмелье, Минутное забвенье горьких мук. <......................................................> Я пью один; вотще воображенье Вокруг маня товарищей зовет; Знакомое не слышно приближенье, И милого душа моя не ждет. (II, 244) И далее, вновь подчеркнув свое вынужденное одиночество, поэт мысленно обращается к своим друзьям, собравшимся в Петербурге отметить «день Лицея»: Я пью один, и на брегах Невы Меня друзья сегодня именуют... Но многие ль и там из вас пируют? Еще кого не досчитались вы? Лицейское дружество, воспеваемое поэтом, противопоставляется «дружбе новой», в которой он не нашел ожидавшегося им отклика: С мольбой моей печальной и мятежной, С доверчивой надеждой первых лет, Друзьям иным душой предался нежной; Но горек был небратский их привет. (II, 245) Тем более радостным оказалось подаренное поэту-изгнаннику общение с друзьями-лицеистами: Троих из вас, друзей моей души, Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов Здесь обнял я. Поэта дом опальный, О Пущин мой, ты первый посетил; Ты усладил изгнанья день печальный, Ты в день его Лицея превратил. Подобным же образом предстает в стихотворении и встреча с Горчаковым, несмотря, на то, что в реальности она далеко не совпадала с эмоциональным восприятием общения с Пущиным и Дельвигом (в «19 октября» строфа о Горчакове предшествует строфам о Дельвиге). В письмах Пушкина находим довольно сдержанную оценку встречи с этим лицейским товарищем: «Мы встретились и расстались довольно холодно — по крайней мере с моей стороны», — сообщал поэт П.А. Вяземскому (X, 144; ср. 141). Но в поэтическом контексте нет и намека на эту сдержанность, и встреча с Горчаковым предстает как лишнее подтверждение неразрывности лицейского братства: Нам разный путь судьбой назначен строгой; Ступая в жизнь, мы быстро разошлись: Но невзначай проселочной дорогой Мы встретились и братски обнялись. (II, 246) Мотив «разного пути», объединяющий горчаковскую тему пушкинского стихотворения с предшествующими посланиями поэта к этому лицейскому товарищу, оказывается, таким образом, в ряду константных реалий лирики Пушкина. Воспоминания о встречах с друзьями дополняются мыслью о не встреченном в Михайловском Кюхельбекере: Я жду тебя, мой запоздалый друг — Приди; огнем волшебного рассказа Сердечные преданья оживи... И вслед за этим идет «поэта предсказанье» — выражение уверенности в предстоящей через год встрече: Исполнится завет моих мечтаний; Промчится год, и я явлюся к вам! О, сколько слез и сколько восклицаний, И сколько чаш, подъятых к небесам! (II, 247) И хотя предсказание это почти что сбылось — в октябре 1826 года Пушкин был снова свободен, хотя, находясь в это время в Москве, он не мог принять участие в очередной встрече друзей-лицеистов, — в стихотворении 1825 131 года эта надежда связывалась с иными чаемыми им обстоятельствами: исследователи отмечают связь ожидания скорого освобождения с содержанием его бесед с Пущиным, приоткрывшим тайну существования декабристского общества и его цели230. Тема Лицея главенствует и в тостах, предлагаемых поэтом: И первую полней, друзья полней! И всю до дна в честь нашего союза! Благослови, ликующая муза, Благослови: да здравствует Лицей! Даже упомянутый выше тост за царя завершается упоминанием основания Лицея как одного из важнейших исторических деяний Александра I: Ура, наш царь! так! выпьем за царя. Он человек! им властвует мгновенье. Он раб молвы, сомнений и страстей; Простим ему неправое гоненье: Он взял Париж, он основал Лицей. Разумеется, эта похвала царя весьма двусмысленна, и сама посвященная ему строфа вводится именно для того, чтобы лишний раз подчеркнуть мотив «неправого гоненья» испытавшего монаршую немилость поэта. «Ощущение ссылки, — справедливо заметила Я.Л. Левкович, — проходит как обертон через все стихотворение»231. Однако полусочувственное отношение к Александру I соответствовало оценке Пушкиным деятельности этого царя. Несколько позднее в письме Дельвигу начала февраля 1826 года поэт писал: «Гонимый шесть лет сряду, замаранный по службе выключкою, сосланный в глухую деревню за две строчки перехваченного письма, я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному царю, хотя и отдавал полную справедливость истинным его достоинствам...» (X, 153). В конце стихотворения поэт возвращается к элегической тональности (тема смерти) и завершает его мыслью о последнем лицеисте (им оказался впоследствии А.М. Горчаков), которому «под старость день Лицея // Торжествовать придется одному»: Пускай же он, с отрадой хоть печальной Тогда сей день за чашей проведет, Как ныне я, затворник ваш опальный, Его провел без горя и забот. По удачному наблюдению Б.П. Городецкого, «счастливо найденная концовка воз- 132 вращает читателя к началу стихотворения («Я пью один...») и создает впечатление цельности и завершенности произведения в целом»232. Вместе с тем заключительные стихи снимают, казалось бы, восторжествовавшую снова элегическую тональность, способствуя сохранению общего оптимистического настроения, господствующие в «19 октября», наглядно представляющем тенденции, определяющие развитие лирики Пушкина, михайловского периода. Значительное место в лирике Пушкина, этого времени занимает историческая элегия «Андрей Шенье» (1825). Первоначальное ее заглавие «Андрей Шенье в темнице» позволяет связать это стихотворение с поэтической традицией, в русской литературе представленной такими произведениями, как «Певец в темнице» В.Ф. Раевского; «Тасс в темнице» П.А. Плетнева и др., восходящими как к образцу к знаменитой исторической элегии К.Н. Батюшкова «Умирающий Тасс»233. Не исключено, что слова «в темнице» изъяты из заглавия стихотворения по настоянию цензора234. Героем стихотворения является крупнейший французский поэт А. Шенье, горячо приветствовавший начальный этап Великой Французской революции, но резко отвергнувший якобинский террор, жертвой которого он пал как раз перед падением Робеспьера, вскоре же разделившего его участь. События французской революции издавна, как мы видели, вызывали пристальный интерес Пушкина, сохраненный им на долгие годы235. Не случайно обратился он и к образу А. Шенье, одного из наиболее чтимых им писателей. Л.С. Пушкин писал о своем брате: «Андрей Шенье <...> сделался его поэтическим кумиром. Он первый в России и, кажется, даже в Европе достойно оценил его»236. Имя Шенье и его произведения стали широко известны лишь с 1819 года, когда впервые был издан репрезентативный сборник его стихотворений, до того почти неизвестных237. В заметке «Об Андре Шенье», несомненно связанной с созданием стихотворения о французском поэте и, вероятно, предназначавшейся как предисловие к нему или преамбула к примечаниям Пушкин пишет: «Долго славу его составляло несколько слов, сказанных о нем Шатобрианом, два или три отрывка, и общее сожаление об утрате всего прочего. Наконец творения его были отысканы и вышли в свет 1819 года. Нельзя воздержаться от Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина горестного чувства...» (VII, 27). Прочитав сборник, Пушкин был увлечен поэзией А. Шенье и многократно обращался к его творчеству238. Какую-то роль в ознакомлении поэта с творчеством Шенье сыграл Н.Н. Раевский-младший, и этим, по-видимому объясняется посвящение ему элегии «Андрей Шенье»239. Поэт представлен «в темнице» накануне назначенной ему казни: Заутра казнь, привычный пир народу: Но лира юного певца О чем поет? Поет она свободу: Не изменилась до конца! (II, 231) Большую часть стихотворения (144 ст. из 185) представляет монолог героя. Его прямая речь, по словам А.А. Ахматовой, — «амальгама из слов, образов, сравнений А. Шенье»240. Не являясь переводом или переложением конкретных произведений французского поэта, стихотворение Пушкина ориентировано на его поэзию; русский поэт создает тексты как бы принадлежащие Шенье. Е.Г. Эткинд называл сочиненную Пушкиным за А. Шенье «оду Свободе» своего рода «метапереводом» из него: «единственный реальный поэт, от имени которого Пушкин написал целое стихотворение — Андре Шенье. Только с ним Пушкин мог себя полностью отождествить»241. За судьбой А. Шенье пушкинского стихотворения стоит образ автора; Пушкин во многом отождествляет себя с французским поэтом, вкладывая в его уста слова, близкие его собственному мироощущению. Стихотворение «Андрей Шенье», конечно, не аллегория; современные исследователи оспаривают концепцию Б.В. Томашевского, слишком жестко связавшего образ Шенье в стихотворении Пушкина с самим его автором: «Под видом Шенье в темнице, — писал Томашевский, Пушкин изобразил себя в ссылке, а слова, адресованные тирану, прямо обращены к Александру»242. Ученый имел в виду резкие обличения героем пушкинского стихотворения тирании Робеспьера и его так называемое «пророчество»243, предвещание скорой гибели своего гонителя: Гордись, гордись певец; а ты, свирепый зверь, Моей главой играй теперь; Она в твоих когтях. Но слушай, знай безбожный: Мой крик, мой ярый смех преследует тебя! Пей нашу кровь, живи, губя: Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов Ты все пигмей, пигмей ничтожный. И час придет... и он уж недалек: Падешь, тиран! Негодованье Воспрянет, наконец. Отечества рыданье Разбудит утомленный рок. (II, 235) В конце 1825 года, этот эпизод пушкинского стихотворения неожиданно «срифмовался» со смертью Александра I. И в письме П.А. Плетневу 4 — 6 декабря 1825 года поэт отозвался на нее отсылкой к своему стихотворению: «Душа! я пророк, ей-богу пророк! Я «Андрея Шенье» велю напечатать церковными буквами во имя Отца и Сына etc.» (Х, 151) В этом видят намек на «намерение» (аллюзию), несомненно, предполагавшееся текстом исторической элегии Пушкина. 13 июля 1825 года поэт писал П.А. Вяземскому: «Читал ли ты моего «Андрея Шенье в темнице»? Суди об нем как иезуит — по намерению» (X, 120). Эти пушкинские автооценки не позволяют полностью снять вопрос о некоторой аллюзионности стихотворения, хотя несомненно и стремление поэта воссоздать в нем исторически правдивый образ своего французского собрата не только как поэта, но и как гражданина человека. Но в этом образе неизбежно просматривается и лирическое содержание, предполагавшееся самим жанром исторической элегии. «Авторский голос Пушкина, — справедливо отмечает крупнейший современный ученый С.С. Аверинцев, — неразличимо сливается с голосом его героя (что подчеркнуто введенной в монолог пушкинской автоцитацией)»244. Речь идет, конечно, об одном из ударных мест стихотворения, в котором его герой (и стоящий за ним автор!) утверждает мысль о гражданском назначении поэзии: — О нет! Умолкни, ропот малодушный! Гордись и радуйся, поэт: Ты не поник главой послушной Перед позором наших лет; Ты презрел мощного злодея; Твой светоч, грозно пламенея, Жестоким блеском озарил Совет правителей бесславных; Твой бич настигнул их, казнил Сих палачей самодержавных245; Твой стих свистал по их главам; Ты звал на них, ты славил Немезиду; Ты пел Маратовым жрецам Кинжал и деву-эвмениду! (II, 234-235) 133 Здесь имеется в виду Ода IX А. Шенье «Марианне-Шарлотте Корде», но последние слова приведенного фрагмента соприкасаются, скорее, с пушкинским стихотворением «Кинжал»: «Но высший суд ему <Марату> послал // Тебя и деву Эвмениду» (II, 36). Правда, и в стихотворении Шенье его адресат — убийца Марата — уподобляется «богине мщения», то есть эринниям, или эвменидам. Но прямо последнее слово употреблено было именно в пушкинском «Кинжале», автоцитату из которого поэт и вводит в свое стихотворение, что позволяет весь приведенный пассаж расценивать одновременно и как слово героя и как авторское самовыражение. Исследователи отмечают связь характеристики А. Шенье в стихотворении Пушкина с самоопределением автора, говорят, в частности, о том, что в «Андрее Шенье» поэт окончательно преодолевает недавний исторический скептицизм периода кризиса 1823 — 1824 годов. М.Н. Виролайнен обращает внимание на то, что в приписанной Шенье «новой оде Свободе» «вновь звучит пафос «Вольности», уже скорректированный трагическими открытиями 1820-х гг. — и, таким образом, преодоление кризиса является актом, одновременно совершаемым и героем стихотворения и его автором»246. В монологе пушкинского А. Шенье остро заучит резкое неприятие революционного террора, за которым сквозит и осуждение любой тирании: Где вольность и закон? Над нами Единый властвует топор. Мы свергнули царей. Убийцу с палачами Избрали мы в цари. О ужас! о позор! (II, 232)247 Не случайно вся эта «ода Свободе» в составе пушкинского стихотворения не была пропущена цензурой (от «Приветствую тебя, мое светило» до «Так буря мрачная минет»), и оно было напечатано в сильно усеченном виде. Итак, хотя и нет достаточных оснований для того, чтобы видеть в «Андрее Шенье» простое иносказание, его лирический потенциал очевиден, «намерение», о котором прямо говорил поэт, проглядывает в контексте стихотворения, и это уже не совсем соответствовало вырабатывавшемуся как раз в это время новому подходу Пушкина к исторической теме. Рядом с «Андреем Шенье» вырастал «Борис Годунов». Но лирическое освещение внешнего по отношению к автору материала проявляется и в других пушкинских произведениях это- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 134 го времени. Относится это и к замечательному циклу «Подражаний Корану» (1824; II, с. 188193). Связанный условиями времени / места и планом настоящего курса, я лишен возможности подробнее остановиться на этом произведении, в котором Ф.М. Достоевский справедливо увидел одно из выражений «всемирной отзывчивости» Пушкина248. Рассматривая этот пушкинский цикл, Б.В. Томашевский особенно подчеркнул его лирическую составляющую: «Для Пушкина, — писал он, — «Подражания» были только поводом для разработки собственных лирических тем»249. Может быть, это и не совсем так («только предлогом»!), но бесспорно, что лирическое содержание в «Подражаниях Корану» проявляется вполне отчетливо, и это ставит их в несомненную связь с другими стихотворениями Пушкина михайловского периода250. Ограничусь одним примером. В шестом стихотворении цикла («Недаром вы приснились мне...») звучит тема торжества победителей в бою: Вы победили: слава вам, А малодушным посмеянье. Они на бранное призванье Не шли, не веря дивным снам. Прельстясь добычей боевою, Теперь в раскаянье своем Рекут: возьмите нас о собою; Но вы скажите: не возьмем. Блаженны падшие в сраженье: Теперь они вошли в эдем И потонули в наслажденье, Не отравляемом ничем. (II, 191) За этим стихотвореньем стоит та же надежда на скорое наступление политической свободы, которая по-другому проявилась и в «поэта предсказанье» стихотворения «19 октября» и в «пророчестве» Андрея Шенье как и вообще в стихотворении, ему посвященном. За пределами нашего рассмотрения оставляем также и очень значительное произведение Пушкина михайловского периода — «Сцену из Фауста», свободную вариацию на тему произведения И.В. Гете (см. II, с. 253257)251. Наконец, завершая разговор, если не о лирике в собственном смысле слова, но, говоря языком пушкинской эпохи, о «мелких стихотворениях» Пушкина михайловского периода, необходимо упомянуть еще и те его произведения, которые связаны с народнопоэтической, фольклорной традицией. Во время михайловской ссылки поэт оказался в непосредственном соприкосновении с крестьянской Россией, жадно впитывал впечатления от общения с ней и, в частности, с большим вниманием отнесся к ее духовной культуре: с удовольствием слушал и записывал народные песни и сказки, и не только из уст своей няни, внимательно прислушивался к их звучанию, изучал их поэтическую природу. Все это не могло не найти отражения и в его собственном творчестве. Выше уже упоминался написанный в Михайловском «пролог» «Руслана и Людмилы» («У лукоморья дуб зеленый...»), следует назвать еще народную балладу «Жених» (1825; IV, 299-304)252 и особенно «Песни о Стеньке Разине» (1826; II, с. 300-301), интересные как опыт воссоздания поэтики народной песни253. Кроме того, по справедливому замечанию современной исследовательницы (И.З. Сурат) в «Песнях о Стеньке Разине» «сошлись две сферы творческих интересов Пушкина в тот период — русская истории и фольклор»254. Первая из названных сфер наиболее полно воплотилась в написанной в Михайловском исторической трагедии Пушкина «Борис Годунов». В творчестве Пушкина «Борис Годунов» занимает особое место; трагедия была задумана как произведение, призванное совершить переворот в издавна сложившихся представлениях о драме и театре. Несколько позднее в оставшемся неопубликованным «Письме к издателю «Московского вестника»» поэт писал: «Твердо уверенный, что устарелые формы нашего театра требуют преобразования, я расположил свою трагедию по системе Отца нашего Шекспира, и принес ему в жертву пред его алтарь два классические единства, и едва сохранил последнее» (VII, 51-52). Мы еще вернемся к этому пушкинскому суждению; пока же отмечу, что в творчестве Пушкина михайловского периода «Борис Годунов» как крупнейшее законченное произведение занимает центральное место. Работа над ним велась на протяжении длительного времени, охватывающего значительную часть этого периода (с декабря 1824 года по начало ноября 1825 года). Сами условия михайловской ссылки благоприятствовали созданию «Бориса Годунова»: Пушкин располагал достаточным временем для углубленного изучения исторических источников, а также проблем драматургии и те- Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов атра. Работа над «Борисом Годуновым» была связана с постоянными размышлениями поэта над проблемами, которые вставали перед ним по мере углубления в творческий процесс создания исторической трагедии, практически нового для него жанра. Сам Пушкин в черновом письме Н.Н. Раевскому-младшему так описывал особенности нового его труда: «Я пишу и размышляю. Большая часть сцен требует только рассуждения; когда же я дохожу до сцены, которая требует вдохновения, я жду его или пропускаю эту сцену — такой способ работы для меня совершенно нов» (X, 127, 610 — перев. с фр.). Таким образом, создание «Бориса Годунова» сопровождалось постоянной рефлексией; не удивительно поэтому, что ни одно из произведений Пушкина не вызвала такого количества связанных с ним текстов, содержащих размышления автора над осуществляемым им. Это и суждения в письмах поэта (см. особенно цитированное выше письмо Н.Н. Раевскому второй половины июня 1825 года, открывающие ряд размышлений Пушкина по поводу «Бориса Годунова»; X, 126-127, 608-610 — перев. с фр.), и ряд статей и заметок, так или иначе пересекающихся с проблемами, вызванными созданием исторической трагедии («О трагедии», «О народности в литературе», «О драмах Байрона», «Письмо к издателю «Московского вестника»», «О народной драме и драме «Марфа Посадница»» и др.; см. VII, с. 27-29, 37, 51-53, 146-152...); все эти тексты возникали как непосредственно во время создания «Бориса Годунова», так и позднее, когда Пушкина заботила судьба его трагедии, долгое время остававшейся неопубликованной (полностью она появилась в печали в самом конце 1830 года). Связаны с этим и замыслы предисловия к «Борису Годунову», к которым поэт возвращался не раз (см. «Наброски к предисловию к «Борису Годунову»»; VII, 112-116, 519521 — прев. части текста с фр.), но отказался от этого намерения; впрочем, он думал было сопроводить предисловием несостоявшееся второе издание трагедии. Мы еще обратимся к некоторым из названных текстов; однако условия нашего курса не позволяют систематически изложить теоретические представления Пушкина о драме и театре, неоднократно подвергавшиеся обстоятельному исследованию255. Создавая Бориса Годунова, Пушкин критически переосмыслял прежний драматургический опыт, отталкиваясь от классической и романтической драматических систем. 135 В частности, как это очевидно из приводившихся выше слов поэта, он отверг пресловутые единства места и времени драматургии классицизма и, как пишет он, «едва сохранил» единство действия, имея в виду то, что в «Борисе Годунове» соположены две почти не пересекающиеся в драматическом действии линии: Бориса Годунова и Самозванца. Кроме того, Пушкин, осуждая свойственную и классической и романтической исторической драматургии аллюзионность, прямые применения прошлого к современности, противопоставляя этому углубление в подлинную историю, воссоздание исторически достоверных людей и событий прошлого. «Драматический поэт, беспристрастный, как судьба, должен был изобразить столь же искренно, сколь глубокое, добросовестное исследование истины <...> Не он, не его образ мнений, не его тайное или явное пристрастие должно было говорить в трагедии, но люди минувших дней, их умы, их предрассудки. <...> Его дело воскресить минувший век во всей его истине», — писал Пушкин в статье «О народной драме и драме «Марфа Посадница»» (VII, 151), и там же несколько выше: «Истина страстей правдоподобие чувствований в предполагаемых обстоятельствах — вот чего требует наш ум от драматического писателя» (VII, 147; курсив мой — Л.С.). Иными словами историческая трагедия требует максимальной объективности писателя, способности воспроизвести прошлое в подлинном его облике. Создание «Бориса Годунова» сопровождалось формированием пушкинского историзма, из которого и вытекало требование объективного воссоздания людей и событий изображаемой эпохи. Историзм предполагал также представление о детерминированности (обусловленности) исторических событий256. Подлинно исторический подход к изображению прошлого противополагался предшествовавшим драматургическим системам: «Отказавшись добровольно от выгод, мне представляемых системою искусства, оправданной опытами, утвержденной привычкою, я старался заменить сей чувствительный недостаток верным изображением лиц, времени, развитием исторических характеров и событий, — словом, написал трагедию истинно романтическую», — писал Пушкин в «Письме к издателю «Московского вестника»» (VII, 52). Таким образом, «Бориса Годунова Пушкин мыслил в пределах «школы романтической», «которая, — писал он, — есть отсутствие вся- 136 ких правил, но не всякого искусства» (VII, 28). Поэт последовательно, с первых же упоминаний о новом своем произведении, определял его как «романтическую трагедию» (см. X, 120, 146 и др.), и нет поэтому достаточных оснований полностью выводить «Бориса Годунова» за пределы романтизма, как его понимал автор. Вместе с тем укоренилось мнение, будто определяя романтизм «Бориса Годунова» как «истинный» (ср. X, 148), Пушкин имел в виду реализм (термин этот не был еще предложен эстетическими теориями его времени). Не лишенное оснований, представление это нуждается, однако, в существенной корректировке. Традицию подлинной исторической драматургии Пушкин нашел у Шекспира, внимательно им изученного преимущественно в михайловский период. Не владея еще в достаточной мере английским языком, Пушкин должен был довольствоваться французским переводом Летурнера, выполненным еще в XVIII веке и к 1820-м годам уже достаточно устаревшим. Исследователи, однако, не исключают и некоторого знакомства поэта и с оригинальным шекспировским текстом. И тем не менее художественная интуиция позволила Пушкину и через посредство несколько неуклюжего старого французского перевода угадать подлинного Шекспира и глубоко познать его художественную систему (поэт последовательно употребляет это слово применительно к шекспировской драматургии). Способствовало этому и его знакомство с некоторыми трудами, посвященными Шекспиру и его театру (Гизо, А. Шлегеля и др.). В Шекспире Пушкин увидел подлинно народного драматурга, воплотившего в своем творчестве принципы, соответствовавшие задачам драматургии, которые стремился воплотить в «Борисе Годунове» его автор: «Не смущаемый никаким иным влиянием, Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении планов...», — писал Пушкин — «Наброски предисловия к «Борису Годунову» (VII, 114-115). Шекспиризму Пушкина, в частности, и применительно к его трагедии, посвящено немало трудов257, и в то же время проблема эта нуждается еще в дальнейшем углубленном изучении. Обращение Пушкина к шекспировской традиции как основной не исключало ориентации поэта и на другие литературные образцы, включая даже отвергаемые им в целом традиции классической и романтичес- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина кой драматургии. «Подлинность новаторства Пушкина в БГ, – справедливо замечает современная американская исследовательница И. Ронен в содержательной монографии «Смысловой строй трагедии Пушкина “Борис Годунов”», — заключается в уникальном синтезе элементов классической и даже античной драмы (пафос, роковая предопределенность, монолитность героя, его психологическая борьба) с шекспиризмом и романтически увлекательным развитием интриги»258. Стремясь к возможно более достоверному воссозданию прошлого, Пушкин обращается и к доступным ему историческим источникам, из которых как главные он называет «Историю государства Российского» Н.М. Карамзина и «летописи»: «Карамзину следовал я в светлом развитии происшествий, в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени» (VII, 115). В Михайловском поэт имел возможность внимательно прочесть недавно вышедшие десятый и одиннадцатый тома карамзинской «Истории...» (1824) и восторженно отозвался о них в письме В.А. Жуковскому I7 августа 1825 года: «Что за чудо эти 2 последние тома Карамзина! какая жизнь! c'est palpitant comme la gazette d'hier, писал к Раевскому» (X, 135). Пер. франц. фразы: «это злободневно, как свежая газета». Чтение Карамзина и оказалось первым толчком к формированию замысла «Бориса Годунова». Как видим, поэта поразила неожиданная актуальность воссозданных историком событий Смутного времени, в котором Пушкин видел «одну из самых драматических эпох новейшей истории» (VII, 114). Таким образом, строгий историзм не исключал для Пушкина современности проблематики произведения на историческую тему. Позднее в письме А.Х. Бенкендорфу 16 апреля 1830 года, отводя мысль о возможных аллюзиях в «Борисе Годунове», Пушкин писал: «Все смуты похожи одна на другую. Драматический писатель не может нести ответственности за слова, которые он влагает в уста исторических личностей. Он должен заставить их говорить в соответствии с установленным их характером» (Х, 220, 636 — перев. с фр.). Тем на менее само обращение к проблематике «Бориса Годунова» не могло быть безучастным к современным проблемам, волновавшим его автора в середине 1820-х годов259. «Непредумышленная современность исторической драмы Пушкина состояла в том, что он писал о страшном национальном кри- Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов зисе власти два с лишним века назад прямо накануне нового страшного кризиса в декабре 1825 г.», — справедливо замечают современные исследователи (И. Сурат, С. Бочаров)260. Десятый и одиннадцатый тома «Истории государства Российского» Карамзина давали необходимую основу для воссоздания в трагедии Пушкина людей и событий прошлого. Отвечая П.А. Вяземскому, предложившему Пушкину прислать план «Бориса Годунова», чтобы показать его Карамзину, поэт заметил: «Ты хочешь плана? возьми конец десятого и весь одиннадцатый том, вот тебе и плен» (X, 141). Действительно, трагедия Пушкина в отношении исторических фактов опирается на сведения, почерпнутые главным образом у Карамзина, «История...» которого одновременно послужила источником многочисленных деталей, тщательно отобранных поэтом как из карамзинского текста, так и из примечаний («нот») к нему, содержащих выписки из исторических источников, щедро цитируемых историком. Они существенно пополнили круг исторических источников, к которым прямо или опосредованно обращался поэт, создавая «Бориса Годунова». Это имеет весьма существенное значение. Современней исследователь С.А. Фомичев убедительно говорит о «мощной национальной традиции древнерусской литературы, отразившейся в художественном мире пушкинской пьесы», указывая в частности, на последовательное воспроизведение Пушкиным «смехового мира средневековья»261. Таким образом, Пушкин широко использует богатый материал, приведенный Карамзиным; при этом он не ограничивается лишь названными двумя томами его «Истории...», но черпает необходимые ему сведения и в предшествующем им девятом ее томе (оценки Ивана Грозного, начало карьеры Бориса Годунова и т.д.). Конечно, строгое следование за Карамзиным не исключало и некоторых сознательно допущенных анахронизмов, а также и художественного вымысла; кроме того, заимствуя из «Истории государства Российского» фактическую основу для своей трагедии и принимая на веру твердую убежденность Карамзина в виновности Бориса в гибели царевича Димитрия, Пушкин далеко не во всем согласен с концепцией историка. Г.О. Винокур справедливо отметил: «Что же касается идейной и исторической концепции, которая отразилась в пушкинской трагедии, то она не имеет ничего общего с Карамзиным»262. 137 Помимо названных самим поэтом источников, погружению его в прошлое способствовали и условия его ссылки. Находившийся по соседству с Михайловским старинный Святогорский монастырь был живым памятником эпохи, избранной Пушкиным для воссоздания в «Борисе Годунове». Созданный по повелению Ивана Грозного еще в XVII в., напоминал он и о событиях Смутного времени, свидетелем которого была эта обитель. Среди источников «Бориса Годунова» называют и местное предание, воссозданное в «Повести о явлении чюдотворных икон Пресвятыя Владычицы нашея Богородицы и Приснодевы Марии в области града Пскова на Синичьи горе, иже ныне зовома Святая Гора», с которой Пушкин имел возможность ознакомиться в хранилище Святогорского монастыря263. Пригодились поэту и его наблюдения над жизнью крестьян и его знакомство с народным творчеством; не раз указывалось, например, на то, что одна из реплик Варлаама: «пьем до донушка, выпьем, поворотим и в донышко поколотим» (V, 212) восходит к прибаутке святогорского настоятеля Ионы: «Наш Фома // Пьет до дна, // Выпьет — да поворотит // Да в донушко поколотит»264. Все это указывает на основательное погружение Пушкина в материал, получивший свое воплощение в его исторической трагедии. Были в поле зрения поэта и другие источники; кроме того, в «Борисе Годунове» отразились и размышления его автора над книгой римского историка Тацита, которую он читал в Михайловском в 1825 году, во французском переводе, напечатанном параллельно с латинским текстом (см. пушкинские «Замечания на Анналы Тацита»; VIII, 93-96)265; новейший комментатор пушкинской трагедии (Л.М. Лотман) указывает также и на знакомство поэта с сочинениями итальянского мыслителя позднего Возрождения Н. Макиавелли, особенно с его знаменитым трактатом 1513 года «Государь», также нашедшим отражение в «Борисе Годунове»266. Таким образом, «Борис Годунов» вырастает на очень солидной основе, что позволило его творцу создать произведение, опирающееся на глубокое познание воссозданной в нем эпохи и психологии людей прошлых веков. В условиях сжатого изложения в ограниченных пределах лекционного курса невозможно, конечно, предложить сколько-нибудь подробный монографический анализ произведения такого масштаба и значения, как «Борис Годунов» Пушкина, и я вынужден поэто- 138 му ограничиться освещением лишь немногих проблем, связанных с изучением пушкинской трагедии; более систематическое представление о ней читатель найдет в указанных в примечаниях и в списке рекомендованной литературы работах. В основе пушкинского «Бориса Годунова» лежит мысль об обусловленности исторического процесса законами необходимости, тем, что позднее Пушкин определит как «силу вещей» (см., напр., VIII, 31). Трагедия Бориса Годунова, показана как неизбежная: обстоятельства оказались против него и, несмотря на все попытки ублажить его, народ отворачивается от него как преступного царя. Поверив в истинность бросившего вызов Борису Самозванца, народ своей моральной поддержкой способствовал его победе. Мысль о народе пронизывает историческую концепцию Пушкина в «Борисе Годунове» и определяет во многом содержание пушкинской трагедии. Народ выступает в ней, как своего рода коллективный персонаж: в составленном Пушкиным перечне действующих лиц начальных сцен «Бориса Годунова» «Народ» включен как самостоятельный персонаж, выполняющий функции хора античной трагедии. «Пушкину, — пишет, например, И. Ронен, — удалось воссоздать хор в качестве живого, исторически убедительного участника действия, притом такого участника, судьба которого стоит в центре развертывающихся событий»267. Американская исследовательница, однако, настороженно относится как к идеологически маркированной концепции к получившему широкое распространение в советских работах особенно послевоенного периода представлению, усматривающему в трагедии Пушкина утверждение решающей роли народа как основной движущей силы исторического процесса268. Этот, по словам С.А. Фомичева, «официальный тезис» «можно привнести в драму Пушкина только исказив, разрушив ее художественную ткань»269. Тем не менее объективный анализ «Бориса Годунова» подтверждает реальную важность проблемы народа в трагедии Пушкина; следует только отказаться от формулировок, жестко привязывавших ее к марксистским догмам, что стало общим местом многих даже в целом полезных и убедительных работ советского периода, посвященных пушкинской трагедии. Речь о народе в трагедии заходит буквально с первых же реплик ее персонажей. Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина См. в первой сцене («Кремлевские палаты») слова Шуйского: «Когда Борис хитрить не перестанет, // Давай народ искусно волновать» (V, 190). И народ в «Борисе Годунове» последовательно выступает как сила, на которую ориентируются и которую хотят использовать для достижения своих целей и сам царь, и его антагонисты. Г.О. Винокуром давно и справедливо замечено: «народ изображен в трагедии Пушкина как мощная политическая сила, но сила вполне отрицательная»270. О пассивности народа в «Борисе Годунове» писал и Д.Д. Благой в своей ранней книге «Социология творчества Пушкина» (М., 1931, с. 60). Народ в трагедии Пушкина лишен самостоятельности; сознавая его потенциальную силу и значение, им стараются манипулировать другие: власть, заинтересованная в участии народа для придания большей легитимности «всенародному» избранию Бориса Годунова на царство (сцена <2> «Красная площадь»), бояре, основывающие свои надежды на том, что народ откликнется на призывы Самозванца и тем поможет свергнуть ненавистный режим Бориса. В сцене <9> «Москва. Дом Шуйского», Шуйский, узнав о появлении в Польше Самозванца, объявившего себя царевичем Димитрием, говорит: «Весть важная! и если до народа // Она дойдет, то быть грозе великой», на что его собеседник Афанасий Михайлович Пушкин271 отвечает: «Такой грозе, что вряд царю Борису // Сдержать венец на умной голове». (V, 222). Наконец, и сподвижники Лжедимитрия видят в расположении к нему народа источник силы своего движения и стремятся воспользоваться им для достижения своих целей. Об этом прямо говорит персонаж трагедии, также носящий фамилию Пушкин и играющий в стане Самозванца немаловажную, даже несколько преувеличенную по отношению к исторической реальности роль. «Гаврила Пушкин, — писал, поэт в «Набросках предисловия к “Борису Годунову”», — один из моих предков, я изобразил его таким, каким нашел в истории и в наших семейных бумагах. Он был очень талантлив — как воин, как придворный и особенно как заговорщик» (VII, 112, 520 — перев. с фр.)272. Пушкин упомянул здесь еще один вид источников, из которых он черпал сведения о Смутном времени, — «наши семейные бумаги». По мнению историка-археографа В.И. Корецкого, «это какие-то выписки из разрядных, судных и местнических дел; записи семейных приданий, хранившихся в роду Пушкиных»273. Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов 139 Введение в число действующие лиц «Бориса Годунова» представителей своего рода (к уже названным можно добавить еще пленника Самозванца «московского дворянина» Рожнова, также представителя одной из ветвей пушкинского рода; см. сцену <18> «Севск»; V, 261—264) позволило поэту вложить в уста царя выразительную реплику: «Противен мне род Пушкиных мятежный» (V, 227), соответствующую заветным представлениям автора о прошлом своего рода. По удачному определению Г.А. Гуковского, это «стих, более относящийся к мятежному Александру Пушкину, чем к его предкам начала XVII столетия»274. Так вот, в сцене <21> «Ставка», в которой Г. Пушкин убеждает полководца правительственных войск Басманова изменить юному царю Федору Годунову и перейти на сторону Самозванца; в ответ на презрительные слова собеседника: «Да много ль вас — всего-то восемь тысяч» — Пушкин-персонаж говорит: Другой А как нам знать? то ведают бояре, Не нам чета. Ошибся ты: и тех не наберешь — Я сам скажу, что войско наше дрянь... <........................................................> Перед тобой не стану я лукавить; Но знаешь ли чем сильны мы, Басманов? Не войском, нет, не польскою помогой, А мнением: да! мнением народным. И все же сцена заканчивается восторженным возгласом народа: «Венец за ним! он царь! он согласился! // Борис нам царь! да здравствует Борис!» (V, 196). Кстати, этот, эпизод позволяет наглядно показать характер использования Пушкиным материала «Истории государства Российского» Карамзина. Воссоздавая картину избрания Бориса на царство, историк, в частности, писал: «все требовали Царя, отца, Бориса! Матери кинули на землю своих грудных младенцев и не слушали их крика» (курсив мой. – Л.С.). Как видим, Пушкин по-своему воспользовался этим патетическим описанием Карамзина, иронически переосмыслив его; кроме того, найдя в примечании к этому месту другую выразительную деталь: «В одном Хронографе сказано, что некоторые люди, боясь тогда не плакать, <...> мазали себе глаза слюною», — он и ее вводит в диалогическую ткань своей сцены276. По цензурным соображениям сцена <3> была в печатном тексте «Бориса Годунова» опущена и Пушкин сожалел об этом (см. X, 257). Поэтому восстановление ее в основном тексте трагедии целесообразно, хотя в новейшем его издании она снова из него исключена, так как, по мнению С.А. Фомичева, ее включение в основной текст якобы представляет собой «механическое соединение двух редакций пушкинской трагедии»277. И все же, как представляется, вопрос о месте сцены «Девичье поле. Новодевичий монастырь» в составе «Бориса Годунова» остается (V, 275) Этот пассаж и приводят обычно как доказательства мысли о понимании Пушкиным решающей роли народа в истории, на которой твердо стояло пушкиноведение советского периода. Вместе с тем современный комментатор (Л.М. Лотман) справедливо указывает на сложную семантику словосочетания «мнение народное»: «само слово «мнение» — пишет она, — окружено: «ореолом» ассоциаций, наводящих на «мысль об ошибке»»275. Представление о «мнении народном», определившем крушение Бориса, возвращает и к начальным народным сценам трагедии (<2> «Красная площадь», <3> «Девичье поле. Новодевичий монастырь»), раскрывающих отношение народа к избранию царя Бориса. Если в первой из них народ проявляет, казалось бы, заинтересованность в нем: «О Боже мой, кто нами будет править? // О горе нам» (V, 192), то во второй выразительно показано равнодушие простых людей к происходящему: Один (тихо) О чем там плачут? Баба (с ребенком) Ну, что ж? как надо плакать, Так и затих! вот я тебя! вот бука! Плачь, баловень! (Бросает его об земь. Ребенок пищит.) Ну, то-то же. Один. Все плачут, Заплачем, брат, и мы. Другой Да не могу. Я силюсь, брат. Первый. Я также. Нет ли луку? Потрем глаза. Второй. Нет, я слюней помажу. (V, 195-196) Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 140 открытым и нуждается в дальнейшем обсуждении. Итак, воцарению Бориса способствовало пассивное соучастие народа в его избрании, и это позволяет говорить о невольной вине его, о чем прямо свидетельствует, одна из важнейших сцен «Бориса Годунова» (<5> «Ночь. Келья в Чудовом монастыре»). В ней единственный раз появляется один из наиболее выразительных персонажей пушкинской трагедии летописец Пимен, а также впервые и будущий Самозванец Григорий Отрепьев. Казалось бы, второстепенный персонаж (впрочем, по точному наблюдению Ю.Н. Тынянова, в «Борисе Годунове» имеет место «приравнение главных героев к второстепенным»278) Пимен в развертывании проблематики трагедии Пушкина играет первостепенную роль. Сам Пушкин придавал важное значение созданному им образу. «Характер Пимена не есть мое изобретение, — писал он в «Письме к издателю “Московского вестника”». — В нем собрал, я черты, пленившие меня в наших старых летописях», отмечая при этом «трогательное добродушие древних летописцев» (VII, 63). Не претендуя на полную и тем более исчерпывающую характеристику пушкинского образа и роли Пимена в трагедии, отмечу только, что поэт связал с ним христианскую идею покаяния, важную для раскрытия проблематики «Бориса Годунова»: О страшное, невиданное горе! Прогневали мы Бога, согрешили: Владыкою себе цареубийцу Мы нарекли. ниальную способность понять и художественно воспроизвести его». В другой его статье оба названных образа относятся к «классическим творениям религиозно-поэтического вдохновения» (25, с. 461, 388)280. В религиозную форму облечено и осуждение царя Бориса Юродивым в сцене <17> «Площадь перед собором в Москве». Прямо в лицо ему он бросает обвинение в убийстве царевича Димитрия: Юродивый. Николку маленькие дети обижают... Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича. Бояре. Поди прочь, дурак! схватите дурака! Царь. Оставьте его. Молись за меня, бедный Николка. (Уходит) Юродивый (ему вслед). Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода — Богородица не велит. (V, 260) Чрезвычайно важны и две заключительные сцены «Бориса Годунова»: <22> «Лобное место» и <23> «Кремль. Дом Борисов. Стража у крыльца». В первой из них от имени Самозванца его эмиссар Г. Пушкин убеждает «московских граждан» предаться его власти, и народ охотно поддерживает его: Что толковать? Боярин правду молвил. Да здравствует Димитрий, наш отец. (V, 203) И это, конечно, не случайно; русские религиозные мыслители первой половины XX века не раз говорили о том, что именно в михайловский период и, в частности, в процессе работы над «Борисом Годуновым» укреплялось религиозное сознание поэта; в середине 20-х годов, — писал, например о. С. Булгаков, — «в Пушкине мы наблюдаем определенно начавшуюся религиозную жизнь. Ее он в общем таил, но о ней он как бы проговаривался в своем творчестве, и тем ценнее для нас эти свидетельства»279. К подобным «свидетельствам» относится, несомненно, и образ летописца Пимена. В нем, как и в образе патриарха, в «Борисе Годунове», по словам другого религиозного философа С.Л. Франка, Пушкин «обнаружил и глубокую сердечную симпатию к традиционному типу православного благочестия и ге- латы! рий! Мужик на амвоне. Народ, народ! в Кремль! в царские паСтупай! вязать Борисова щенка! Народ (несется толпою). Вязать! топить! Да здравствует ДимитДа гибнет род Бориса Годунова! (V, 278) Здесь обращает на себя внимание ремарка при последней реплике: «Народ (несется толпою)». Обычно весь этот эпизод трактуют как прямое изображение народного восстания, способствовавшего окончательному свержению Федора Годунова. Вместе с тем здесь очень важно слово «толпа», которой в заключении сцены оборачивается, «народ». Пуш- Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов кин обычно вкладывал в это слово негативный смысл, и ему соответствует слово «чернь», которым в «Борисе Годунове» нередко обозначают народ стремящиеся манипулировать им силы, от царя до сподвижников Самозванца. Заключительная сцена пушкинской трагедия контрастна по отношению к предыдущей. В ней казалось бы всеобщему озлоблению против «рода Бориса Годунова» противостоит разноречивое мнение людей «из народа» к несчастным детям покойного царя: Один из народа. Брат да сестра! бедные дети, что пташки в клетке. Другой. Есть о ком жалеть? Проклятое племя! Первый. Отец был злодей, а детки невинны. Другой. Яблоко от яблони недалеко падает. (V, 279) Гуманная реакция на происходящие события одерживает верх в конце заключительной сцены. Убедившись в совершенном вновь преступлении — новом злодейском убийстве невинного юноши-царя и его матери — народ отшатывается и от Самозванца. Мосальский. Народ! Мария Годунова и сын ее Феодор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы. (Народ в ужасе молчит.) Что ж вы молчите? кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович! Народ безмолвствует. (V, 280) Завершающая трагедию ремарка — «Народ безмолвствует» — появляется только в печатном тексте «Бориса Годунова»; в рукописях сцена заканчивалась механическим повторением народом навязанного ему возгласа: «Да здравствует царь Димитрий Иванович!» И хотя и такое окончание свидетельствовало, как и в начальных сценах, о равнодушии народа и тому, кто теперь станет его новым правителем, новая концовка придает завершающей сцене особую выразительность. О заключительной ремарке «Народ безмолвствует» написано немало, высказывались и различные мнения о ее происхождении и возможных источниках281. Скорее всего, она восходит к карамзинскому словоупотреблению; историк не раз говорил о 141 «безмолвии» народа как о форме негативной оценки происходящего. И в трагедии Пушкина немой вердикт народа направлен против Самозванца, предрекая его будущую судьбу, которую предвещал ему и трижды приснившийся Григорию Отрепьеву сон, о котором он рассказывал Пимену; Мне виделась Москва, что муравейник; Внизу народ на площади кипел И на меня указывал со смехом, И стыдно мне и страшно становилось — И, падая стремглав, я пробуждался... (V, 200-201) Очень важен и другой аспект заключающей «Бориса Годунова» ремарки, также корреспондирующий содержанию сцены <5> «Ночь. Келья в Чудовом монастыре». Ремарка «Народ безмолвствует» включает в себя и все тот же мотив покаяния, поскольку народ не может не осознавать своего соучастия в успехе Лжедимитрия. Как справедливо отмечает современный исследователь В.С. Непомнящий, «в бездонное содержание последней ремарки «Народ безмолвствует» войдет и душераздирающий молчаливый вопль: «Что мы наделали!»»282. Наконец, надо отметить еще одно обстоятельство. Заключительная ремарка «Бориса Годунова» представляет собой прямой ответ народа на обращенный к нему призыв Мосальского. По точному наблюдению Л.М. Лотман, «ремарка графически подана как реплика: «Н а р о д безмолвствует»»283. Концовка пушкинской трагедии лишний раз указывает на значительность роли народа в ней. Не следует лишь, как это неоднократно делалось, жестко привязывать ее к марксистскому тезису о народе как основной движущей силе истории. В «Борисе Годунове» народ предстает не столько как историческая и социальная, тем более не как классовая, сколько прежде всего как этическая категория. «Мнение народное» — это моральный суд над царем-преступником; отшатнувшись от него, народ готов поддержать Самозванца, но, убедившись, что и тот ради достижения своей цели избирает преступный путь, отказывается поддержать и его. Таким образом, соотношение царь (власть) — народ стоит в центре проблематики «Бориса Годунова»; еще существенную роль играет в ней и конфликт царя и бояр, а также противостояние. Борис — Самозванец. Издавая ее, Пушкин назвал свою трагедию именем Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 142 заглавного героя, и это даже вызвало недоумение, поскольку царь Борис действует только в шести сценах (а Самозванец — в девяти), и его смерть не означает конца пьесы, действие которой продолжается и после завершения земного пути лица, именем которого названо произведение. Все это ставило в тупик современных критиков284, хотя один из них (Н.И. Надеждин) проницательно указал на то, что не Борис Годунов стоит в центре пушкинской трагедии: «Не Борис Годунов в своей биографической неделимости, составляет предмет ее <»идеи поэта»>, а царствование Бориса Годунова — эпоха, им наполненная, мир им созданный и с ним разрушившийся, — одним словом историческое бытие Бориса Годунова. Но заканчивается не его смертию»285. Справедливость этого суждения критика подтверждает первоначальное заглавие пушкинской пьесы: «Передо мной моя трагедия, — писал Пушкин 13 июля 1825 года П.А. Вяземскому. — Не могу вытерпеть, чтоб не выписать ее заглавия: Комедия о настоящей беде Московскому государству, о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве писал раб Божий Александр сын Сергеев Пушкин в лето 7333, на городище Ворониче. Каково?» (X, 120). В этом стилизованном под старинный театр заглавии, как видим, на первый план выдвинута именно эпоха, а Борис Годунов и Гр. Отрепьев упомянуты как равнозначные действующие лица. Правда, в завершении белового автографа первой редакции «Бориса Годунова» Пушкин написал: «Конец комидии, в нейже первая персона царь Борис Годунов. Слава Отцу и Сыну и Святому Духу. Аминь» (курсив мой. — Л.С.). От этих затейливых заглавия и концовки поэт отказался, сохранив однако имя Бориса Годунова как заглавного героя своей трагедии. Образ царя Бориса глубоко и ярко представлен в трагедии Пушкина. Поэт развертывает психологическую его характеристику, раскрывая драматическое осознание царем совершенного по его воле преступления. Наиболее полно мотив этот предстает в сцене <5> «Царские палаты» в монологе Бориса «Достиг я высшей власти»: Мне счастья нет. Я думал свой народ В довольствии, во славе успокоить, Щедротами любовь его снискать — Но отложил пустое попеченье: Живая власть для черни ненавистна. Они любить умеют только мертвых... <..........................................................> Пожарный огнь их домы истребил, Я выстроил им новые жилища. Они ж меня пожаром упрекали Вот черни суд: ищи ж ее любви. <...................................................> Ах! чувствую: ничто не может нас Среди мирских печалей успокоить; Ничто, ничто... едина разве совесть. Так, здравая, она восторжествует Над злобою, над темной клеветою. Но если в ней единое пятно, Единое, случайно завелося, Тогда — беда! как язвой моровой Душа сгорит, нальется сердце ядом, Как молотком стучит в ушах упрек, И все тошнит, и голова кружится, И мальчики кровавые в глазах... И рад бежать, да некуда... ужасно! Да, жалок тот, в ком совесть нечиста. (V, 208-209). В этом монологе вина Бориса прямо не названа, но читатель подготовлен к пониманию причин тоски Бориса («И мальчики кровавые в глазах»). Внесценический эпизод — убийство царевича Димитрия — является одним из важнейших событий, определяющих содержание пушкинской трагедии: упомянуто оно уже в первой ее сцене (обсуждение Воротынского с Шуйским виновности Бориса в этом преступлении), подробно рассказывает о нем свидетель гибели царевича Пимен; имя Димитрия принимает Григорий Отрепьев, о том, что Годунов «зарезал маленького царевича», прямо в лицо царю говорит Юродивый... В наиболее глубоком прижизненном отзыве о «Борисе Годунове» в «Обозрении русской литературы за 1831 год». И.В. Киреевский глубоко раскрыл значение этого внесценического эпизода пушкинской пьесы: «все лица и все сцены трагедии развиты только в одном отношении: в отношении к последствиям цареубийства. Тень умерщвленного Димитрия царствует в трагедии, от начала до конца управляет ходом всех событий, служит связью всем лицам и системам <...> дает один общий тон, один кровавый оттенок <...> убиение Димитрия с его государственными последствиями составляет главную нить и главный узел создания Пушкина»286. Чрезвычайно выразительно образ царя раскрывается в сцене <10> «Царские палаты». В начале ее он предстает в кругу своей семьи как чадолюбивый отец; этот открывающий сцену эпизод сменяется затем контрастирую- Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов щим ему одним из острейших и драматических моментов пушкинской трагедии, в котором Борис Годунов впервые узнает о появлении Самозванца и, главное, об имени, которое тот себе присвоил. Родственник царя Семен Годунов, которого современники по роду его деятельности (он ведал политическим сыском) сравнивали с Малютой Скуратовым при Иване Грозном, сообщает ему о сведениях, полученных от подкупленных людей Шуйского и Аф. Пушкина; появляется Шуйский, пришедший поведать царю «весть важную»: Царь. Я слушаю тебя. Шуйский (тихо, указывая на Феодора) Но, государь... Царь. Царевич может знать, Что ведает князь Шуйский. Говори. Шуйский. Царь, из Литвы пришла нам весть... Царь. Не та ли, Что Пушкину привез вечор гонец. Шуйский Все знает он!.. (V, 227) Сообщив царю о появлении в Польше самозванца, Шуйский пока не называет принятого тем имени; но затем, отвечая на вопрос Бориса: «Но чем опасен он?» — в конце концов раскрывает и его: Конечно, царь: сильна твоя держава, Ты милостью, раденьем и щедротой Усыновил сердца своих рабов. Но знаешь сам: бессмысленная чернь Изменчива, мятежна, суеверна, Легко пустой надежде предана, Мгновенному внушению послушна, А баснями питается она. Ей нравится бесстыдная отвага. Так если сей неведомый бродяга Литовскую границу перейдет, К нему толпу безумцев привлечет Димитрия воскреснувшее имя. (V, 288) Произнесенное наконец имя вызывает крайнее замешательство царя: 143 Димитрия!.. как? этого младенца! Димитрия!.. Царевич, удались. Шуйский. Он покраснел: быть буре!.. (V, 228-229) На попытку сына дозволить ему остаться царь подтверждает свое требование: (Феодор уходит) Димитрия!.. (V, 229) Нельзя, мой сын, поди Шуйский. Он ничего не знал. Эпизод этот287 раскрывает глубокое смятение в душе царя; оставшись один; он сам говорит о своем восприятии страшной для него вести: «Так вот зачем тринадцать лет мне сряду // Все снилося убитое дитя!» (V, 231) — наедине проговариваясь об убийстве царевича Димитрия. Ср. в предшествующем диалоге с Шуйским: Послушай, князь Василий: Как я узнал, что отрока сего... Что отрок сей лишился как-то жизни... (V, 230) Возвращаясь к реплике Шуйского, сообщившего о принятии Самозванцем имени погибшего царевича, отметим, что значительная ее часть (восемь стихов из четырнадцати) зарифмована, что на фоне белого (не рифмованного) пятистопного ямба, которым написана трагедия Пушкина резко маркирует ударное место: заключительный, уже нерифмованный стих: «Димитрия воскреснувшее имя». И это не единственное подобное место в «Борисе Годунове»288; Другой характерный пример представляет фрагмент сцены <13> «Ночь. Сад. Фонтан», в которой происходит любовное объяснение Самозванца с Мариной Мнишек. Пушкин признавался: «Меня прельщала мысль о трагедии, без любовной интриги. Но, не говоря уже о том, что любовь весьма подходит к романическому и страстному характеру моего авантюриста, я заставил Дмитрия влюбиться в Марину, чтобы лучше оттенить ее необычный характер» (VII, 112, 520 — перев. с фр.). Самозванец признается Марине в своем обмане, и та «отказывает ему в своей любви»: не будучи царским сыном «бедный самозванец» не может привлечь ее, и в ответ слышит: Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 144 Димитрий (гордо). Тень Грозного меня усыновила, Димитрием из гроба нарекла, Вокруг меня народы возмутила И в жертву мне Бориса обрекла. Царевич я. Довольно, стыдно мне Пред гордою полячкой унижаться... (V, 245-246) Теперь Марина готова вернуться к своим честолюбивым намерениям, снова называет Самозванца «царевичем» и выражает готовность в случае завоевания им «трона московского» сочетаться с ним браком. И в этом знаменательном эпизоде Пушкин снова применил прием вкрапления рифмованных стихов в безрифменный контекст; первое четверостишие приведенной реплики Самозванца зарифмовано, подчеркивая таким образом ударное значение и этого места289. Особая значимость гордого заявления Самозванца подчеркнута здесь и тем, что впервые, как на это не раз обращали внимание исследователи, в трагедии он обозначен как «Димитрий». Сперва как носитель реплик и персонаж он обозначался своим историческим именем Григорий <Отрепьев>, затем последовательно Самозванцем (включая и весь остальной контекст сцены у фонтана), за исключением первой реплики в сцене <19> «Лес», где он назван Лжедимитрием, а также заключительной реплики в сцене <16> «Равнина близ Новгорода Северского», где он вторично, именуется «Димитрием», что может быть мотивировано проявлением положительных качеств его как персонажа, не лишенного некоторого авторского сочувствия: «Димитрий (верхом). Ударить отбой! мы победили. Довольно; щадите русскую кровь. Отбой!» (V, 257) Соположение нерифмованных и рифмованных стихов входит в систему контрастов, на, которых строится поэтика «Бориса Годунова». Другой важной особенностью пушкинской трагедии в этом отношении оказывается совмещение стихов и прозы. И в этом Пушкин следует шекспировской традиции. Б.Л. Пастернак видел в этом приеме «главное отличие Шекспировой драматургии, душу его театра». Кстати, именно это обстоятельство позволило исследователям увидеть несомненные следы знакомства Пушкина с шекспировскими текстами и в оригинале, поскольку французский прозаический перевод Летурнера, естественно, скрадывал эту особенность поэтической манеры английского драматурга. И в «Борисе Годунове» стихотворные сцены перемежаются с прозаическими. Целиком в прозе представлены пять сцен: <6> «Палаты патриарха», <8> «Корчма на Литовской границе», <16> «Равнина близ Новгорода Северского», <17> «Площадь перед собором в Москве», <23> «Кремль. Дом Борисов. Стража у крыльца»; кроме того, еще и двух сценах: <9> «Москва. Дом Шуйского» и <10> «Царские палаты» имеются прозаические вкрапления290. Наконец, предполагалось еще и соположение в трагедии Пушкина и разных стихотворных размеров в исключенных из печатной редакции сценах «Ограда монастырская» (следовала за сценой <5> «Ночь. Келья в Чудовом монастыре») и «Уборная Марины» (следовала за сценой <11> «Краков. Дом Вишневецкого»). Первая написана редким размером — восьмистопным хореем, вторая — разностопным ямбом («вольным стихом»). Все это входит в более широкую систему контрастов, свойственных поэтике «Бориса Годунова»: (контрастное соположение русских и польских сцен, представляющих противостояние разных культур, высокой и обиходной речи, комический эффект от столкновения нескольких языков в сцене <16> «Равнина близ Новгорода Северского» (см. V, 255-256) и т.д. и т.п. Вернемся, однако, к образу пушкинского Самозванца. Будучи наряду с Борисом Годуновым одним из центральных персонажей трагедии, раскрывается он отлично от монолитного в основном образа царя Бориса. Самозванец, напротив, чрезвычайно изменчив: он по-разному предстает в различных ситуациях и в разном окружении. В.С. Непомнящий справедливо говорит о «ярком артистизме» Самозванца, «доходящем до хамелеонского перевоплощения»291. Пушкин воспринимает своего героя как по-своему одаренную личность, которой, несмотря на отрицательную роль, сыгранную Лжедимитрием в реальной истории, присущи и некоторые привлекательные качества. А.Л. Слонимский убедительно показал, что среди персонажей «Бориса Годунова» «Димитрий наименее историчен <...> История для Пушкина в данном случае была помехой», — заключал ученый292. Но и путь Самозванца к власти, как и у Бориса Годунова, оказывается отягощен преступлением, и это, как мы видели, предопределяет и его будущую судьбу, как это подчеркнуто выразительным финалом пушкинской трагедии. Самозванец в «Борисе Годунове» не играет самостоятельной роли; по справедливо- Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов му суждению глубоко проанализировавшего пушкинскую трагедию молодого тогда ученого Б.М. Энгельгардта, он — «простая пешка в чужих руках, легкая пешка, увлекаемая могучим потоком. <...> Не он делает историю, а им делают ее другие», справедливо заключал он293. Пушкин предполагал еще вернуться к этому персонажу; С.П. Шевырев вспоминал о том, что поэт «сам говорил, что намерен еще писать «Лжедимитрия» и «Василия Шуйского» как продолжение «Бориса Годунова», и еще нечто взять из междуцарствия»294, а в известном перечне скорее всего драматических замыслов Пушкина упоминается задуманная им драма «Димитрий и Марина» (в «Набросках предисловия к «Борису Годунову» поэт говорил о своем намерении вернуться еще к образам Шуйского и Марины Мнишек: «...я еще вернусь к ней, если Бог продлит мою жизнь. Она волнует меня как страсть»; VII, 112, 520 — перев. с фр.). Проблематика «Бориса Годунова» — результат полного выхода из кризисного периода. Обратившись к теме народа, поэт показал, что без его поддержки невозможно осуществление любых политических целей, и интерес к проблеме народа Пушкин сохранит и впоследствии. Пушкин был удовлетворен своим новым произведением: «Писанная мной в строгом уединении, вдали охлаждающего света, плод постоянного труда, трагедия сия доставила мне все, чем писателю насладиться дозволено...» — замечал поэт в «Набросках предисловия к «Борису Годунову»». Едва закончив работу над ней, Пушкин писал А.А. Бестужеву 30 ноября 1825 года: «Я написал трагедию и ею очень доволен...» (X, 148). И впоследствии поэт неоднократно говорил о «Борисе Годунове» как любимом своем произведении: в письме А.Х. Бенкендорфу 7 января 1830 года он пишет о том, что «было бы прискорбно отказаться от напечатания сочинения, которое я долго обдумывал и которым наиболее удовлетворен» (X, 208, 629 — перев. с фр.). Посылая 2 января 1831 года напечатанного наконец «Бориса Годунова» П.Я. Чаадаеву, в письме ему так аттестовал свою трагедию: «Вот, друг мой, мое любимое сочинение...» (X, 256, 652 — перев. с фр.). Но издание пушкинской трагедии и реакция на нее, впрочем заранее предвиденная автором (в набросках предисловия к драме поэт заметил: «с отвращением решаюсь я выдать в свет свою трагедию и хотя вообще всегда был довольно равнодушен к успеху иль неудаче своих сочи- 145 нений, но признаюсь, неудача «Бориса Годунова» будет мне чувствительна, а я в ней почти уверен»; VII, 114), выходят уже за пределы времени, нами пока рассматриваемого, и к этому сюжету нам предстоит еще вернуться. Завершая разговор о пушкинской трагедии, следует поневоле коротко остановиться на некоторых особенностях художественной организации «Бориса Годунова». Пушкин отказался от традиционного деления своей драмы на действия (акты). Правда, поначалу он думал было разделить ее на несколько «частей»; но отказался от этого намерения и разбил трагедию лишь на короткие стремительно сменяющие одна другую сцены. По словам Ю.Н. Тынянова, пушкинская трагедия «была монтажом характерных сцен»295. И в этом Пушкин также приблизился к Шекспиру, угадав за традиционным разделением его драматических произведений на действия (деление это было осуществлено последующими издателями шекспировских драм) подлинное их построение296. Соположение сцен подчинено определенной системе, глубоко прослеженной исследователями297. В значительной мере именно это необычное построение «Бориса Годунова» как драматического произведения породило восходящее еще к прижизненной критике представление о будто бы несценичности трагедии Пушкина, и ее сценическая история — отсутствие значительных творческих удач в осуществлении театральных постановок «Бориса Годунова»298 — казалось бы подтверждает это. Вопрос о сценичности пушкинской трагедия неоднократно подвергался обсуждению в литературе, и хотя некоторые исследователи продолжают придерживаться мнения о якобы несценичности «Бориса Годунова»299, к настоящему времени в пушкинистике возобладало представление о том, что историческая трагедия Пушкина вполне поддается воплощению на сцене, а уверенность самого автора в этом была вполне обоснованной даже для его времени300. С новаторством «Бориса Годунова» связан и выбор стиха — белого пятистопного ямба, чему поэт придавал принципиальное значение. По точному суждению Е.А. Маймина, «пятистопные стихи без рифм являются для Пушкина фактором отнюдь не формальным только, но решающим в целом поэтику произведения»301. Любопытно, что первое еще глухое упоминание о трагедии в переписке Пушкина связано именно с избранным им для 146 нее стихом: «если меня оставят в покое, то верно я буду думать об одних пятистопных без рифм», — писал он В.А. Жуковскому в апреле 1825 года (X, 111). В «Набросках предисловия к «Борису Годунову»» (см. VII, 115) Пушкин упоминает о предшествующих опытах применения этой формы (драмы А.А. Жандра и В.К. Кюхельбекера), по-видимому, случайно упустив главный пример — «Орлеанскую деву» Шиллера и переводы В.А. Жуковского. С легкой руки Пушкина стих этот закрепился в последующей русской стихотворной драматургии (А.Н. Островский, А.К. Толстой и др.). Важное значение придавал Пушкин и языку «Бориса Годунова»; работая над ним, он черпал материал в древнерусских памятниках, бывших в поле его зрения. Но поэт отнюдь не архаизирует язык своей трагедии. а с большим тактом воссоздает в речи персонажей характерные приметы времени, к которому они относятся302. Более подробное рассмотрение всех этих проблем выходит за пределы возможностей лекционного курса, ограничусь поэтому только пунктирным указанием на них. Итак, «Борис Годунов» Пушкина оказался важнейшим его произведением, созданным в михайловский период творчества поэта, и наряду с так называемыми «деревенскими» главами «Евгения Онегина» определил основную направленность движения пушкинского творчества в это время. Рядом с этими итоговыми для михайловского периода достижениями может быть поставлена и поэма «Граф Нулин», созданная вскоре после завершения «Бориса Годунова». На фоне предшествующих поэм Пушкина «Граф Нулин» выделяется своей новизной; поэт обращается здесь к повседневному помещичьему быту, демонстративно утверждая эстетическое равноправие «низкой» темы как предмета поэмы. Поэт избирает форму шутливой поэмы, ориентированную на определенную как русскую, так и западноевропейскую традицию. Упомянув новую свою поэму в письме П.А. Плетневу 7 (?) марта 1826 года, он назвал ее «повестью вроде Beppo» (X, 158; «Беппо» — «венецианская повесть» Байрона, 1818). Как «повесть в стихах» «Граф Нулин» был представлен в первом книжном издании поэмы (вместе с «Балом» Баратынского под общим заголовком «Две повести в стихах», 1827). В тексте же пушкинской поэмы она названа «сказкой»: «...Тем и сказка // Могла окончиться, друзья...» (IV, 178). — указывая на Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина ее связь с традицией стихотворной новеллы (сказка по-русски, по-французски conte), в русской традиции представленной многочисленными образцами, среди которых выделялась сказка И.И. Дмитриева «Модная жена», которую Пушкин ценил как «прелестный образец легкого и шутливого рассказа» (VII, 130)303. Будучи «повестью в стихах» «Граф Нулин» тесно связан с «романом в стихах» «Евгением Онегиным», своеобразным ответвлением от «деревенских» глав которого и является новая пушкинская поэма304. Между тем парадоксально связана она и с недавней работой над «Борисом Годуновым». В позднейшей «Заметке о «Графе Нулине»» Пушкин приоткрыл некоторые не лежащие на поверхности особенности замысла этой поэмы: «В конце 1825 года находился я в деревне. Перечитывая «Лукрецию», довольно слабую поэму Шекспира, я подумал: что если б Лукреции пришло в голову мысль дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом принужден был отступить! Лукреция б не зарезалась, Публикола <Пушкин ошибся в имени мужа Лукреции, правильно — Коллатин> не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те. <...> Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась. Я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть» (VII, 156). Сюжет поэмы Шекспира, о которой говорит здесь Пушкин, основан на легендарной истории, описанной римским историком Титом Ливием: обесчещенная сыном последнего римского царя Секстом Тарквинием добродетельная Лукреция убивает себя, успев рассказать мужу о своем несчастье, и тот вместе со своим другом Брутом поднимает восстание, и оба они изгоняют с престола Тарквиния Гордого, отца обидчика Лукреции. Слово «пародировать» в заметке Пушкина употреблено в смысле перелицовывать, переиначивать, и это позволило исследователям поставить вопрос о генетической связи «Графа Нулина» с традицией и так называемых «ироикомических поэм» травестировавших «высокие сюжеты»305. Однако прямая связь «Графа Нулина» с шекспировской «Лукрецией» незначительна306; по справедливому замечанию М.П. Алексеева, «поэма Шекспира «The Rape of Lucrece» <...> оказалась только поводом для «пародии» Пушкина, но не объектом»307. И Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов тем не менее связь замысла «Графа Нулина» с «Лукрецией», как и само стремление поэта «пародировать историю и Шекспира» указывает на несомненную соотнесенность замысла его поэмы с кругом размышлений, вызванных работой над исторической трагедией «Борис Годунов». По словам Ю.Н. Тынянова, ««Граф Нулин», написанный непосредственно вслед за «Борисом Годуновым», является совершенно неожиданно методологическим откликом, реакцией на работу поэта над документами <...> «Нулин» возник диалектически в итоге работы с историческим материалом, в итоге возникшего вопроса об историческом материале как современном»308. Действительно, историзм в «Графе Нулине» сказался именно в подходе к современному материалу как историческому. Таким образом, пушкинская «Заметка о «Графе Нулине»» поставила перед исследователями проблемы, практически выходящие за пределы анализа самой поэмы. Правда, и в тексте «Графа Нулина» прослеживается связь поэмы с сюжетом о Лукреции, поскольку герои поэмы в решающий момент иронически уподобляются их римским «прототипам» «К Лукреции Тарквиний новый // Отправился на все готовый» (IV, 176). Кстати, Пушкин поначалу предполагал даже озаглавить свою поэму «Новый Тарквиний». Поэтому не будь даже «Заметки о «Графе Нулине»», рукописи и даже сам текст поэмы натолкнули бы исследователей по крайней мере на историческую легенду о Лукреции, если не прямо на шекспировскую поэму. Однако изучение генезиса «Графа Нулина», важное само по себе309, не должно заслонять анализа реального содержания пушкинской поэмы, далеко ушедшей от стимулировавших ее появление размышлений автора. Г.А. Гуковский настоятельно утверждал: «Нет необходимости преувеличивать значение сообщения Пушкина для непосредственного понимания текста «Графа Нулина» <...> Мысли о Шекспире и истории остались за пределами текста поэмы, послужив лишь толчком к созданию ее»310. Но хотя названный ученый решительно настаивал на том, что в тексте пушкинской поэмы «второго плана нет» в ней, мол, «содержится бытовой анекдот — и только»311, иные исследователи все же отмечают сложность «семантической структуры» поэмы, «беспредельную многозначность» ее текста312, «символический потенциал», заклю- 147 ченный в образах и положениях «Графа Нулина»313. И все же не следует совсем отметать представление Г.А. Гуковского: при анализе «Графа Нулина», действительно, предпочтительнее исходить прежде всего из ее очевидного, а не глубоко скрытого, хотя и допустимого смыслового содержания. Сюжет поэмы основан на, как писал Пушкин, подобном истории Лукреции «соблазнительном происшествии, <...> которое случилось недавно в моем соседстве, в Новоржевском уезде» (VII, 156). История эта потребовала совершенно иного воплощения, нежели привычные средства романтической поэмы. Современный повседневный быт, жизнь поместной среды предстают в «Графе Нулине» в нарочито сниженном освещении, демонстративно подчеркивая новые возможности поэзии: В последних числах сентября (Презренной прозой говоря)314 В деревне скучно: грязь, ненастье, Осенний ветер мелкий снег Да вой волков... (IV, 170) Вторжение «прозы» в «поэзию» в новой поэме Пушкина осуществляется путем введения целого ряда деталей, казалось бы, противопоказанных традиционному поэтическому освещению. «Проза» в «Графе Нулине» по удачному выражению В.Г. Эткинда, — «не обыкновенная <...> ей любо красоваться тем, что она проза»315. Представляя свою героиню («Муж просто звал ее Наташа, // Но мы — мы будем называть // Наталья Павловна...»; IV, 170), автор вкладывает ей в руки иронически аттестуемый «сентиментальный роман: Любовь Элизы и Армана, Иль Переписка двух семей»: Наталья Павловна сначала Его внимательно читала, Но скоро как-то развлеклась Перед окном возникшей дракой Козла с дворовою собакой Кругом мальчишки хохотали. Меж тем печально, под окном, Индейки с криком выступали Три утки полоскались в луже; Шла баба через грязный двор Белье повесить на забор; Погода становилась хуже: Казалось, снег идти хотел... Вдруг колокольчик зазвенел. (IV, 171—172) Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 148 Не эти ли строки из «Графа Нулина» вспомнились Пушкину, когда он в вошедших в «Отрывки из Путешествия Онегина» стихах писал: Порой дождливою намедни Я, завернув на скотный двор... Тьфу! прозаические бредни, Фламандской школы пестрый сор! Таков ли был я, расцветая? Скажи, фонтан Бахчисарая? Такие ль мысли мне на ум Навел твой бесконечный шум, Когда безмолвно пред тобою Зарему я воображал... (V, 174-175). «Граф Нулин», действительно, противостоит романтическим поэмам Пушкина; его поэтика строится на совершенно других основаниях. Приведенная выше картина из новой пушкинской поэмы обнаруживает демонстративное нагнетение нарочито подобранных «низких» подробностей; вместе с тем поэт ощущает определенный предел в их употреблении, и упоминание зазвеневшего колокольчика сразу же переводит повествование в другой регистр. Как бы спохватившись, автор прерывает перечисление будничных наблюдений героини и тут же нейтрализует их введением единственного в поэме лирического отступления, резко противопоставленного ряду, по словам Белинского, «картин в фламандском вкусе»316: Кто долго жил в глуши печальной, Друзья, тот верно знает сам, Как сильно колокольчик дальный Порой волнует сердце нам. Не друг ли едет запоздалый, Товарищ юности удалой?.. Уж не она ли?.. Боже мой!.. (IV, 172) Отступление это вводит прямой авторский голос, за ним угадывается воспоминание о недавнем приезде в Михайловское Пущина и другие эмоциональные впечатления деревенской жизни поэта. Звон колокольчика предваряет также появление заглавного героя поэмы, вынужденного на время воспользоваться гостеприимством Натальи Павловны. Затем дается выразительная исходная характеристика героя: Сказать ли вам, кто он таков? Граф Нулин, из чужих краев, Где промотал он в вихре моды Свои грядущие доходы. Себя казать, как чудный зверь, В Петрополь едет он теперь С запасом фраков и жилетов, Шляп, вееров, плащей, корсетов, Булавок, запонок, лорнетов, Цветных платков, чулков à jour С ужасной книжкою Гизота, С тетрадью злых карикатур, С романом новым Вальтер-Скотта, С bon-mots парижском двора, С последней песней Беранжера, С мотивами Россини, Пера. Et cetera, et cetera. (IV, 173) И здесь, таким образом, герой представлен путем, по слову Б.В. Томашевского «нагнетенного перечисления» деталей, совокупность которых раскрывает пустоту и никчемность его внутреннего мира: бросающееся в глаза соседство в этом перечне сочинений французского либерального историка и публициста Гизо, «романа нового» В. Скотта, «последней песни» Беранже с «запасом фраков и жилетов» и прочих предметов мужского туалета завзятого модника и щеголя говорит само за себя. В центре сюжетного действия поэмы оказывается ночное похождение графа; подогретый кокетством героини, он решается тайком проникнуть в ее спальню: И тотчас на плеча накинув Свой пестрый шелковый халат И стул в потемках опрокинув, В надежде сладостных наград, К Лукреции Тарквиний новый Отправился, на все готовый. (IV, 176) Появление имен Тарквиния и Лукреции проецирует описываемые события на исторический сюжет, воссозданный Шекспиром в его поэме. Это, казалось бы, повышает статус героя, но тут же происходит и резкое его снижение, ставящее все на свои места: Так иногда лукавый кот, Желанный баловень служанки, За мышью крадется с лежанки; Полузажмурясь подступает, Свернется в ком, хвостом играет, Разинет когти хитрых лап И вдруг бедняжку цап-царап. (IV, 176) Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов Кстати, подобное сравнение героя с котом находится и в поэме Шекспира: «... Как хищный кот, // Он хочет с бедной мышкой порезвиться» (перев. Б. Томашевского). Но, в отличие от Шекспира, Пушкин гораздо подробнее разворачивает свое сравнение, использовав для этого готовые стихи, первоначально предназначавшиеся дня первой главы «Евгения Онегина» (следы связи с «онегинской строфой» сохраняет и соответствующий фрагмент «Графа Нулина»). Поэтому прямая связь пушкинского сравнения с шекспировской поэмой представляется сомнительной; скорее оно ориентировано на традиционную поэтическую образность317. Однако и в решающий момент снова возникает примененное к Нулину имя Тарквиния: Она, открыв глаза большие, Глядит на графа — наш герой Ей сыплет чувства выписные И дерзновенною рукой Коснуться хочет одеяла, Совсем смутив ее сначала... Но тут опомнилась она, И гнева гордого полна, А впрочем, может быть и страха, Она Тарквинию с размаха Дает пощечину, да, да! Пощечину, да ведь какую! Пощечина Натальи Павловны отрезвила графа, и он ...проклиная свой ночлег И своенравную красотку, В постыдный обратился бег. (IV, 177) Совмещение имени Тарквиния с пощечиной особенно подчеркивает комизм представленной ситуации, тем более, что, как указал Г.А. Гуковский, древний Рим не знал возникшего в Средние века символического значения пощечины318. И далее следует еще неожиданный комментарий автора: Как он, хозяйка и Параша Проводят остальную ночь. Воображайте, воля ваша! Я не намерен вам помочь. (IV, 177) Возникшую ситуацию разрешает заключительный эпизод поэмы и чрезвычайно выразительная ее концовка. После отъезда 149 графа, который как ни в чем ни бывало стал было вновь приударять за хозяйкой, пока новые его поползновения не прерывает неожиданное возвращение ее мужа, заставившее героя поторопиться с отъездом; после него все и выходит наружу: Когда коляска ускакала, Жена все мужу рассказала И подвиг графа моего Всему соседству описала. Но кто же более всего С Натальей Павловной смеялся? Не угадать вам. — Почему ж? Муж? — Как не так. Совсем не муж. Он очень этим оскорблялся... <............................................> Смеялся Лидин, их сосед, Помещик двадцати трех лет. Появление вскользь упомянутого нового персонажа Лидина комедийно освещает всю ситуацию, что резко иронически подчеркнуто завершающей поэму авторской репликой: Теперь мы можем справедливо Сказать, что в наши времена Супругу верная жена, Друзья мои, совсем не диво. (IV, 179) Как остроумно заметил Д.Д. Благой, в заключительных строках своей стихотворной повести «поэт блестяще сумел, как будто бы ничего не говоря, сказать решительно все»319. Так под занавес в «Графе Нулине» возникает, по определению Е.С. Хаева, «виртуальный сюжет», который «дискредитировал сюжет реальный, вытеснил его в отступление. «Граф Нулин» — сюжетная мистификация, история о том, как ничего не произошло»320. Новая пушкинская поэма, несмотря на ее внешнюю непритязательность, — произведение очень значительное, и в творчестве ее автора занимает весьма заметное место. Новый подход к изображению окружающей повседневности, намеченный в поэме, во многом определил последующее развитие пушкинского творчества и имел важные последствия в русской литературе. Еще Белинский включил «Графа Нулина» в ряд произведений Пушкина, составляющих «тип особенного рода поэм, который так любит новая «натуральная» школа»321, а Б.В.Томашевский отмечал, что эта пушкинская поэма «стала как бы типовой Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 150 формой повести о русской помещичьей жизни»322. «Граф Нулин» был опубликован в 1827 году; поэма имела читательский успех, но критикой была принята неоднозначно; наряду с несколькими благожелательными отзывами, она была решительно осуждена Н.И. Надеждиным, и его рецензия на «Две повести в стихах» задала тон критической оценке «Графа Нулина», определив поворот от безусловного одобрения произведений Пушкина к резкому их неприятию. Обыгрывая «говорящее» имя пушкинского героя, Надеждин заявил, что «Граф Нулин» есть нуль, во всей математической полноте значения сего слова»323. Предъявляя свои претензии к поэме Пушкина, Надеждин прежде всего язвительно отозвался об описаниях в ней: «превосходнейшее chef d'oeuvre сей прелестной галереи есть панорама сельской, или лучше, дворовой, природы, раскинутая магическим ковром пред глазами Натальи Павловны, героини повести», — иронизировал критик324. Но особенное неприятие вызвали у него якобы «неблагопристойность» поэмы: выставлять «повесничества и беспутства», — наставительно замечал он, — «значит оскорблять человеческую природу»: «каково покажется это моему почтенному дядюшке, которому стукнуло уже за пятьдесят, или моей двоюродной сестре, которой невступно еще шестнадцать, если последняя (чего Боже упаси!), соблазненная демоном девичьего любопытства, вытащит потихоньку из незапирающегося моего бюро это сокровище?.. Греха не оберешься!..» — сокрушался критик325. Словом, как писал, Белинский о поэме Пушкина, «опрокинулась на нее со всем остервенением педантическая критика»326. Сам Пушкин был озадачен таким приемом его поэмы: «Граф Нулин» наделал мне хлопот, — писал он в «Опровержении на критики» (1830). — <...> Кстати о моей бедной сказке (писанной, буди сказано мимоходом, самым трезвым и благопристойным образом) — подняли против меня всю классическую древность и всю европейскую литературу». (VII, 129). Защищая свою поэму от облыжных обвинений в безнравственности, поэт писал: «шутка, вдохновенная сердечной веселостию и минутной игрой воображения, может показаться безнравственною только тем, которые о нравственности имеют детское или темное понятие, смешивая ее с нравоучением, и видят в литературе одно педагогическое занятие» (VII, 131). Поэту придется не раз еще выступать против навязывания литературе несвойственного ей дидактизма, утилитарного подхода к ней; возражая Вяземскому, утверждавшему, что «обязанность всякого писателя есть согревать любовию к добродетели и воспалять ненавистью к пороку», Пушкин на полях его статьи «О жизни и сочинениях В.А. Озерова», заметил: «Ничуть. Поэзия выше нравственности — или по крайней мере совсем иное дело» (VII, 380—381). Отповедь критикам «Графа Нулина» стоит у начала этого пути. В конце «Заметки о «Графе Нулине»» Пушкин заметил: «Я имею привычку на моих бумагах выставлять год и число. «Граф Нулин» писан 13 и 14 декабря <1825>. Бывают странные сближения» (VII, 156). Дело здесь не только в противопоставлении шутливой поэмы драматическому историческому событию, совпавшему с ее окончанием, но и в соотнесении замысла поэмы, призванной пародировать историю», с реальной историей. По словам Ю.М. Лотмана, «в ночь на 14 декабря 1825 г. он <Пушкин> размышлял об исторических закономерностях и о том, что из-за сцепления случайностей великое событие может не произойти»327. 14 декабря 1825 года оказалось рубежом и в развитии творчества Пушкина; завершался первый его большой период и наступал новый. Крупным водоразделом, отделившим один период от другого явилось появление важнейших созданных в михайловский период произведений поэта: «Бориса Годунова», «деревенских» глав «Евгения Онегина» и «Графа Нулина», открывавших путь к наиболее зрелым его творческим свершениям, которые ожидали поэта впереди. Примечания 1 Цитаты из Пушкина приводятся по так называемому «малому академическому изданию» его сочинений под редакцией Б.В. Томашевского (Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд. Л., 1977-1979) с указанием в скобках римскими цифрами тома и арабскими страницы. 2 Анненков П.В. Материалы для биографии А.С. Пушкина СПб., 1855 (репринтное издание М., 1985). С. 74. 3 Проскурин О.А. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. М., 1999. С. 59, 60. 4 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1 (1813-1824). М.; Л., 1956. С. 391. Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов 5 Гаспаров М.Л. Три типа русской романтической элегии: (индивидуальный стиль в жанровом стиле) // Контекст. 1988: Литературно-теоретические исследования. М., 1989. С. 49-50. 6 Баевский В.С. Из предыстории пушкинской элегии «Погасло дневное светило…» // Проблемы современного пушкиноведения: Сб. ст. Псков, 1994. С. 79. 7 Городецкий Б.П. Лирика Пушкина. М.; Л., 1962. С. 225 8 Фомичев С.А. Поэзия Пушкина: Творческая эволюция. Л., 1986. С. 64. 9 Лотман Ю.М. Пушкин: Биография писателя; Статьи и заметки 1960-1990; «Евгений Онегин»: Комментарий. СПб., 1995. С. 65. 10 См.: Немировский И.В. Смывая «Печальные строки» // Пушкин и его современники. СПб., 2002. Вып. 3 (42). С. 58-79; привед. сл. с. 75. 11 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 388. 12 Проскурин О.А. Поэзия Пушкина… С. 66. 13 Фомичев С.А. Поэзия Пушкина… С. 84. 14 Проскурин О.А. Указ. соч. С. 58. 15 См.: Кибальник С.А. Тема изгнания в поэзии Пушкина // Пушкин: Иссл. и мат. 1991. Т. 14. С. 3350. Автор убежден: в элегии «Погасло дневное светило…» «Пушкин действительно подражал Байрону (с. 39). Ср. : Баевский В.С. Указ. соч. С. 96-90. 16 См.: Рак В.Д. Раннее знакомство Пушкина с произведениями Байрона // Русская литература. 2000. № 2. С. 3-25. 17 О художественном эффекте, связанном с появлением в усеченном стихотворении нерифмованной заключительной строки см: Шоу Дж. Т. Поэтика неожиданного у Пушкина: Нерифмованные в рифмованной поэзии и рифмованные строки в нерифмованной поэзии. М., 2002. С. 143-146. 18 Об этом замысле см.: Томашевский Б.В. «Таврида» Пушкина // Уч. зап. / Ленингр. ун-т. № 122. Серия филол. наук. Вып. 16. С. 97-124. 19 Городецкий Б.П. Лирика Пушкина. С. 208. 20 Проскурин О.А. Поэзия Пушкина… С. 76. 21 Гаспаров М.Л. Указ. соч. С. 60. 22 Грехнев В.А. Мир пушкинской лирики. Н. Новгород, 1999. С. 33. 23 Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. М., 1969. С. 130. 24 Полярная Звезда, изд. А. Бестужевым и К. Рылеевым. М; Л., 1960 (Лит. памятники). С. 552. 25 Об отношении Пушкина к легенде о находящейся будто бы в Бессарабии могиле Овидия см.: Формозов А.А. Пушкин и древности: Наблюдения археолога. М. 1979. С 41-56. 26 О раннем знакомстве Пушкина с произведениями Овидия см.: Якубович Д.П. Античность в 151 творчестве Пушкина // Пушкин: Временник Пушк. комиссии. 1941 <Вып.> 6. С. 105. 27 О «Скорбных элегиях» Овидия см.: Черфас Л.М. Tristia Овидия о причинах и первых порах его ссылки // уч. зап. / Латв. ун-т. Рига, 1959. Т. 29: Вопр. истор. лит. С. 230-253. О Пушкине и его отношении к Овидию см. с. 250-252. 28 См.: Бориневич-Бабайцева З.А. Овидиев цикл в творчестве Пушкина // Пушкин на юге. Кишенев, 1958. Вып. 1. С. 164-178. 29 А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. М. 1974. С. 306. 30 Об этом пишут все исследователи пушкинского стихотворения; особенно подробно параллели с текстами Овидия прослежены в ст. Йысте М. Заметки к теме «Пушкин и Овидий» // Русская филология: Сб. студ. науч. раб. Тарту, 1967. Вып. 2. С. 171-190. Ср. в монографии Б.В. Томашевского (т. 1, с. 538-539), а также в ст. Вулих Н.В. 1) Образ Овидия в творчестве Пушкина // Временник Пушк. комиссии – 72. 1973. С. 69 и сл.; 2) Овидий — человек и поэт в интерпретации Пушкина // Пушкин: Иссл. и мат. 1995. Т. 15. С. 165 и сл. 31 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 541. 32 Сандлер С. Далекие радости. СПб., 1991.С. 47. 33 Там же. 34 Вулих Н.В. Овидий — человек и поэт… С. 165 35 Вулих Н.В. Образ Овидия в творчестве Пушкина. С. 68. 36 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 542. 37 Ср. точку зрения Н.В. Вулих; сославшись на слова Пушкина в рецензии на «Фракийские элегии» (1836): «Благодарим г. Теплякова за то, что он не ищет блистать душевной твердостию за счет бедного изгнанника Овидия» (VII, 289), — она предположила, что и автор стихотворения «К Овидию» тоже не хотел «блистать душевной твердостию» за счет гонимого поэта, заменяя концовку своего послания (Овидий — человек и поэт… С. 166). 38 Слонимский А.Л. Мастерство Пушкина. М, 1959. С. 39. 39 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 540. 40 Лотман Ю.М. Пушкин… С. 66. 41 Соотношению стихотворения Пушкина с жанром русской романтической баллады посвящена ст.: Журавлева А.И. «Песнь о вещем Олеге» Пушкина // Пушкин и его современники. Псков, 1970. С. 90-100. (Уч. зап. / ЛГПИ им. А.И. Герцена. Т. 434). Ср.: Волков Р.М. Народные истоки творчества Пушкина: (баллады и сказки). Черновцы, 1960. С. 3-16. (Уч. зап. / Чернов. ун-т. Т. 44. Сер. филол. наук. Вып.13. 42 См.: Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 531. 43 Излагая историю смерти Олега согласно ле- 152 тописному преданию, Карамзин с недоверием отнесся к нему как к очевидному «вымыслу»; «мнимое пророчество волхвов или кудесников есть народная басня, достойная замечания по своей древности», а в примечании для подтверждения недостоверности легенды упомянул аналогичный эпизод «в одной Исландской саге» как очевидную параллель к ней. «Киевские ли Варяги передали эту сказку северным землякам своим, или северные Киевским?» – риторически вопрошал он. См.: Карамзин Н.М. История государства Российского. М., 1988: Репринтное воспроизведение 5-го изд. Кн. I. Т. 1 - 4. Стб. 86, 94 (примеч. 332 к т. 1). 44 Этот источник пушкинской «Песни...» был установлен в ст.: Немировская К.А. «Песнь о вещем Олеге» и летописное сказание // Уч. зап. / ЛГПИ им. А.И. Герцена. Л., 1949. С. 13-56. Полный текст летописного предания о смерти Олега по «Львовскому летописцу» приводит и Б.В. Томашевский в своей монографии (см.: Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 547, примеч.). 45 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 546. Ср. суждение Б.В. Томашевского в ст. «Историзм Пушкина» о том, что в «Песни о вещем Олеге» «Именно исторический колорит является предметом особой заботы Пушкина», старающегося «соблюсти возможную точность в упоминаемых событиях» (Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2: Материалы к монографии (1824-1837). М.; Л., 1961. С. 170). 46 Гуковский Г.А. Пушкин и русские романтики. М., 1965. С. 331. 47 Маймин Е.А. Пушкин: Жизнь и творчество. М. 1981. С. 66. 48 Кошелев В.А. Вещий Олег // Кошелев В.А. Пушкин: История и предание. СПб., 2000. С. 26-76. Цит. фрагмент на с. 43-44. 49 Там же. С. 47. 50 Проскурин О.А. Поэзия Пушкина… С. 107. 51 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2. С. 171. 52 Гаспаров М.Л. Указ. соч. С. 60. 53 См.: Сандомирская В.Б. Из истории пушкинского цикла «Подражания древним»: (Пушкин и Батюшков) // ВПК-75. Л., 1979. С. 15-30. Кроме Батюшкова в становлении антологического жанра в поэзии Пушкина значительную роль сыграло и знакомство поэта с произведениями А.Шенье. 54 Проскурин О.А. Поэзия Пушкина… С. 97. 55 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 527. 56 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина / Ред. предисл. и прим. Н.И.Мордовченко. Л. 1937. С. 260. 57 Проскурин О.А. Поэзия Пушкина… С. 85. 58 Городецкий Б.П. Лирика Пушкина. С. 218; ср. Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 487. Об автобиографичности пушкинских антологических Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина стихотворений См.: Кибальник С.А. Русская антологическая поэзия первой трети XIX века. Л., 1990. С. 182 и сл. На с. 179 отмечена многозначность стихотворения «Нереида»: «это и поэтическое описание нереиды, и в то же время изображение красавицы, уподобленной морской нимфе»; «полубогиня» сказано как бы одновременно и о дочери Нерея, и о смертной обладательнице божественной красоты». Об антологических стихотворениях Пушкина начала 1820-х годов см. также в книге В.А. Грехнева (Грехнев В.А. Мир пушкин-ской лирики. С. 81-117. То же: Грехнев В.А. Лирика Пушкина: о поэтике жанров. Горький, 1985. С. 87-133). 59 Сравнительную оценку элегий Пушкина и Баратынского см.: Гаспаров М.Л. Указ соч. С. 41-58. О стихотворении Пушкина «Простишь ли мне ревнивые мечты» на с. 54-55. 60 Вацуро В.Э. К истории элегии «Простишь ли мне ревнивые мечты» // ВПК-78. Л., 1981. С. 7. То же : Вацуро В.Э. Пушкинская пора. СПб., 2000. С. 112. 61 См., напр.: Щеголев П.Е. Амалия Ризнич в поэзии Пушкина // Щеголев П.Е. Из жизни и творчества Пушкина. 3-е изд. М.; Л., 1931. С. 269-271. 62 Вацуро В.Э. Указ. соч. С. 14 и сл.; то же: Вацуро В.Э. Пушкинская пора. С. 119 и сл. 63 Грехнев В.А. Мир пушкинской лирики. С. 168169. 64 Вацуро В.Э. Указ. соч. С. 20; то же: Вацуро В.Э. Пушкинская пора. С. 125. 65 См. там же: С. 8. и сл. То же Вацуро В.Э. Пушкинская пора С. 113 и сл. 66 Жирмунский В.М. Байрон и Пушкин: Пушкин и западные литературы. Л., 1978. С. 10. 67 См., напр., с. 110-111, 120, 124, 181, 184, 197 и мн. др. 68 Маймин Е.А. Пушкин. С. 49. 69 Фомичев С.А. Поэзия Пушкина… С. 66. 70 Викери В.Н. Параллелизм в литературном развитии Байрона и Пушкина // American Contributions to the Fifth International Slavists. The Hague, 1963. С. 374. 71 Проскурин О.А. Поэзия Пушкина… С. 108. 72 См. там же, с. 56. 73 См. там же, с. 108-139. 74 О «Гавриилиаде» см. в монографии Б.В. Томашевского (Кн. 1, с. 425-435). Ср.: Пушкин А.С. Гавриилиада: Поэма / Ред., примеч. и коммент. В. Томашевского. Пб., 1922 (Тр. Пушк. Дома). Репринтное изд. 1991 г. См. также мою ст.: Поэма «Гавриилиада» в эволюции стихотворного эпоса Пушкина // Сюжет и время: Сб. научн. тр.: К семидесятилетию Г.В. Краснова. Коломна, 1991. С. 75-78. 75 «Кавказ» – первоначальное заглавие «Кавказского пленника». Об истории текста поэмы см. в Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов кн. С.Д. Селивановой «Над пушкинскими рукописями» (М. 1980. С. 32-126) О соотношении с «Кавказским пленником» пушкинской элегии «Я пережил свои желанья...» см. на с. 76-78 указ. соч. 76 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 398. 77 «Пушкин в южных поэмах <...> ставит центральную проблему эпохи, глубоко волновавшую поколение дворянских революционеров, – проблему политической свободы», – категорически утверждал, например, А.Н. Соколов в монографии «Очерки по истории русской поэмы XVIII и первой половины XIX в.» (М., 1955. С. 498), и даже Б.В. Томашевский склонен был считать «Кавказского пленника» «декабристской» поэмой, поскольку она «готовила нового человека» (Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 410). 78 Этот аспект проблематики «Кавказского пленника» рассмотрен в ст.: Сандомирская В.Б. «Естественный человек» и общество: («Кавказский пленник» в творчестве поэта) // Звезда. 1969. № 6. С. 184-190. «В центре поэмы, – пишет, в частности, ее автор, – вопрос о возможности для человека, принадлежащего современному обществу, вырваться из «условий» и «законов» этого общества и попытаться слиться с жизнью «естественной», «близкой к природе»». На этот вопрос Пушкин дает отрицательный ответ. (с. 188). 79 Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. С. 141. 80 Подробнее см. об этом в моей ст.: Тема «Кавказского пленника» в «Путешествии в Арзрум» // ИАН СЛЯ. 1980. № 5. С. 434-437. 81 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 322. 82 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 401. 83 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 2>: 1828 – 1830. СПБ., 2001. С. 77. 84 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>: 1820 – 1827. СПБ., 1996. С. 126. 85 См. Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 122-123, 134, 217 и др. 86 Ср. мнение Г.А. Гуковского: «в «Кавказском пленнике» субъективистская система Байрона уже взрывалась изнутри объективным изображением этнографического материала, описанием жизни кавказских горцев и объективным пейзажем» (30, с. 284). 87 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 119; ср. там же с. 127. 88 Так это место интерпретировал Ю.Н. Тынянов (см. Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. С. 142); Б.В. Томашевский же считал, что слова эти «одинаково можно принять и за размышления автора и за думы Пленника» (Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 41). Этим, в частности, мо- 153 жет быть мотивировано множественное число местоимения («мы»). 89 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 155. 90 Проскурин О.А. Поэзия Пушкина… С. 120. 91 Имеется в виду судьба крымских татар, оказавшихся под властью России. 92 См.: Сандлер С. Далекие радости. С. 143-145. 93 Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. С. 141. О функции примечаний в поэмах Пушкина см. в ст. Ю.М. Лотмана «К структуре диалогического текста в поэмах Пушкина» (Лотман Ю.М. Пушкин… С. 228-237). 94 См. Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 316-317. 95 Ср. суждения О.А. Проскурина о роли Жуковского в выработке пушкинского описательного стиля в «Кавказском пленнике»; цитата из его послания «К Воейкову» в примечаниях к поэме оказывается, по мнению исследователя, «знаком генезиса пушкинского текста» (Проскурин О.А. Поэзия Пушкина… С. 112). 96 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 325-З26. 97 Винокур Г.О. «Бахчисарайский фонтан» // Винокур Г.О. Статьи о Пушкине. М., 1999. С. 57. Названному ученому принадлежит и еще одна ценная статья о «Бахчисарайском фонтане»: Крымская поэма Пушкина // Красная новь. 1936. № 3. С. 230-243. 98 Винокур Г.О. Статьи о Пушкине. С. 59. 99 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 454. 100 Современные Пушкину критики выражали неудовлетворенность этой неясностью: «надобно только догадываться и то без малейших причин, – заметил один из них (В.Н. Олин), – что Зарема убила Марию и что Гирей после сего велел утопить Зарему» (Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 232). В целом, впрочем, современная критика высоко оценила поэму, увидев в ней «один из самых ярких цветов новейшей русской литературы» (там же, с. 309); поэтому Пушкин, вспоминая впоследствии о приеме «Бахчисарайского фонтана», имел основание отметить: «Его, кажется, не критиковали» (VII, 118). 101 Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. С. 144. 102 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 201. 103 Там же, с. 154-155. 104 Об источниках «Бахчисарайского фонтана» и характере разработки крымских реалий в поэме см.: Бронштейн А.И. Трансформация легенды Фонтана слез: (Из комментариев к поэме А.С. Пушкина «Бахчисарайский фонтан») // Коран и Библия в Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 154 творчестве А.С. Пушкина. Jerusalem, 2000. С. 21-36. Ср.: Мануйлов В.А. «Бахчисарайский фонтан». Л., 1937. С. 5-14; Гроссман Л.П. У истоков «Бахчисарайского фонтана» // ПИМ. 1960. Т.3. С. 73 и сл. и др. 105 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 504. 106 К этому афоризму Саади Пушкин возвращался не раз; напр., в заключительной (LI) строфе последней главы «Евгения Онегина» он снова вспомнил полюбившееся ему изречение персидского поэта: Но те, которым в дружной встрече Я строфы первые читал... Иных уж нет, а те далече, Как Сади некогда сказал. (V, 164-165) См.: Кайль Г.-Д. «Как Сади некогда сказал...»: (Из наблюдений над «ориентализмом» А.С. Пушкина) // Пушкин и мировая культура: Материалы шестой международной конференции. СПб.; Симферополь, 2003. С. 33-35. 107 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 202. 108 Сандлер С. Далекие радости. С. 155. Сводку данных см.: Иезуитова Р.В. «Утаенная любовь» Пушкина // Легенды и мифы о Пушкине. СПб., 1999. С. 216-240. Автор также исходит из представления о том, что Пушкин действительно имел в виду конкретную женщину, имя которой пока еще достоверно не раскрыто. 109 110 Томашевский Б.В. Литература и биография // Книга и революция. 1923. № 4. с. 7. 111 Лотман Ю.М. Пушкин… С. 230-231. О значении «Разговора» Вяземского в контексте поэмы Пушкина см.: Винокур Г.О. Статьи о Пушкине. С. 54-56. 113 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 156-189. 114 О соотношении «Бахчисарайского фонтана» с приложенными к нему прозаическими текстами см. указ. ст. Ю.М. Лотмана (С. 232-233). Ср.: Кошелев В.А. Пушкин: История и предание. С. 5-25. 115 Высказывались различные предположения о том, кого имел в виду Пушкин под литерой «К **». Наиболее вероятным представляется то, что это Ек. (Катерина) Раевская, но не исключено, что «К» не обязательно означает лицо, имя (или фамилия) которого начинается именно с этой буквы, и обозначение может быть условным. Показательно, что в черновом тексте «Отрывка из письма к Д.» читается «К *** поэтически описал мне его и называл...». В печатном же тексте мужской род был заменен женским. 116 Ср. комментарий к этому месту в указ. ст. Р.В. Иезуитовой: в «Отрывке из письма», считает она, «отчетливо просматривается стремление провести резкую грань между реальными событиями <...> и литературой, которая, как подчеркивает поэт, подчиняется своим собственным законам 112 и далеко не всегда управляема впечатлениями извне» (С. 229). 117 Лотман Ю.М. Пушкин… С. 233. 118 Об общении Пушкина с декабристами в Кишиневе см.: Немировский И.В. Кишиневский кружок декабристов (1820 – 1821) // ПИМ. 1989. Т. 13. С. 213-221; Эйдельман Н.Я. Южные декабристы и Пушкин: (По новым материалам) // ВЛ. 1974. № 6. С. 193-213. 119 Щеголев П.Е. Вл. Раевский: (Первый декабрист) // Щеголев П.Е. Первенцы русской свободы. М., 1987. С. 87. В.Ф. Раевский, считает ученый, «был одним из немногих людей, которых поэт дарил своей дружбой и единственным человеком, который был достоин этой дружбы». На с. 87-101 указ. ст. Щеголев подробно прослеживает характер и значение взаимоотношений В. Раевского и Пушкина во время кишиневской ссылки поэта. 120 См. А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 363-366. 121 Там же. С. 350, 361. 122 Обзор основных политических событий этого времени см.: Бродский Н.Л. Пушкин и западноевропейское революционное движение // Бродский Н.Л. Избр. тр. М., 1964. С. 85-99. 123 А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 360-361. 124 Левкович Я.Л. Три письма Пушкина о греческой революции 1821 года // ВПК. 1987. Вып. 21. С. 16-23. Об отношении Пушкина к движению «гетеристов» см. также: Оганян Л.Н. К вопросу об отношении А.С. Пушкина и Гетерии // Пушкин на юге.: Тр. Пушк. конф. Кишинева и Одессы. Кишинев, 1958. <Т. 1>. С. 133-135. 125 Об этом замысле Пушкина см.: Измайлов Н.В. Поэма Пушкина о гетеристах: (Из эпических замыслов Кишиневского времени, 1821 – 1822) // ПВр. 1937. <Вып.> 3. С. 339-348. 126 См.: Лотман Ю.М. К проблеме «Данте и Пушкин»: 1. «Те и та» // Лотман Ю.М. Пушкин… С. 333. 127 Б.В. Томашевский замечал по этому поводу: «Если действительно стихи Пушкина являются подражанием этих стихов Шенье, то это – первое отражение творчества французского лирика на Пушкина» (Томашевский Б.В. «Кинжал» и m-me de Staël // ПиС. 1923. Вып. 36. С. 82). 128 Там же, с. 95. 129 Немировский И.В. Идейная проблематика стихотворения Пушкина «Кинжал» // ПИМ. 1991. Т. 14. С. 200. 130 Там же. 131 См.: Ансело Ф. Шесть месяцев в России: Письма к Ксавье Сентину, соч. в 1826 г., в пору коронования его имп. величества, М., 2001. С. 128-129. Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов Франц. оригинал переложения Ансело там же. С. 255-256. 132 Об отношении Пушкина к Французской революции в начале 1820-х гг., в том числе и к оде «Наполеон» см.: Томашевский Б.В. Пушкин и история французской революции // Томашевский Б.В. Пушкин и Франция. Л., 1960. С. 180-182. 133 Реизов Б.Г. Пушкин и Наполеон // Реизов Б.Г. Из истории европейских литератур. Л., 1970. С. 55. 134 Муравьева О.С. Пушкин и Наполеон: (Пушкинский вариант «наполеоновской легенды») // ПИМ. 1991. Т. 14. С. 11. См. также: Муравьева О.С. «Наполеон» // Звезда, 1999. № I. С. 231. Ср. суждение другого исследователя о «сочетании несочетаемого» как «структурообразующем принципе, положенном Пушкиным в основу стихотворения «Наполеон»» (Немировский И.В. Генезис стихотворения Пушкина «Наполеон» (1821) // ПИМ. 1995. Т. 15. С. 182), а также представление – еще одного автора о «совмещении в одном произведении двух систем художественного мира», вытекающем из отмеченной им «своеобразной многостильности» пушкинского стихотворения (Стенник Ю.В. Традиции торжественной оды XVIII в. в лирике Пушкина периода южной ссылки («Наполеон») // XVIII в. Л., 1975. Сб. 10: Русская литература XVIII в. и ее международные связи. С. 109, III). 135 Комментируя последнее четверостишие, Б.Г. Реизов писал: «Очевидно, Наполеон указал русскому народу высокий жребий тем, что несмотря на все свои старания, не смог его раздавить, а миру завещал свободу тем, что не сумел удержать его в рабстве» (Указ. соч. С. 55). Ср. указание Л.И. Вольперт на то, что два последних стиха «можно было прочитывать в те времена не только в переносном, но и в буквальном смысле: Наполеон в своих посланиях со Св. Елены призывал человечество к защите свободы» (Вольперт Л.И. Пушкин в роли Пушкина: Творческая игра по моделям французской литературы. Пушкин и Стендаль. М., 1998. С. 303). 136 См.: Старк В.П. Притча о сеятеле и тема поэта-пророка в лирике Пушкина // ПИМ. 1991. Т. 14. С. 51. 137 Об этих стихотворениях см.: Цявловский М.А. Стихотворения, обращенные к декабристу В.Ф. Раевскому // Цявловский М.А. Ст. о Пушкине. М., 1962. С. 15-27; Медведева И.Н. Пушкинская элегия 1820-х гг. и «Демон» // ПВр. 1941.<Вып.> 6. С. 52-56. 138 Медведева И.Н. Указ соч. С. 57-59. 139 Вацуро В.Э. Генезис пушкинского «Демона» // Сравнительное изучение литератур; Сб. ст. к восьмидесятилетию акад. М.П. Алексеева Л., 1976. С. 255. То же: Вацуро В.Э. Пушкинская пора. С. 130. 140 Гуковский Г.А. Пушкин и русские романтики. С. 343. Ср. суждение Н.Я. Эйдельмана о «глубочайшей интуиции, прозорливости Пушкина, 155 который уже в 1823 г. увидел сон народов и безнадежность быстрых заговорщических попыток – разбудить спящих «кличем чести». В конце 1823 г. поэт, в сущности, предчувствует поражение 14 декабря...» (Эйдельман Н.Я. Пушкин и декабристы. М., 1979. С. 140-141). 141 см. Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 553 142 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 250. 143 Об А. Раевском к его взаимоотношениях с Пушкиным наиболее подробно см.: Лакшин В.Я. «Спутник странный»: (Ал. Раевский в судьбе Пушкина и роман «Евгений Онегин») // Лакшин В.Я. Пять великих имен: Ст., иссл., эссе. М., 1988. С. 4-112. 144 См., напр., А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 487-488. 145 О взаимоотношениях Пушкина с М.С. Воронцовым и обстоятельствах, вызвавших новую ссылку поэта см.: Щеголев П.Е. А.С. Пушкин и гр. М.С. Воронцов // Щеголев П.Е. Первенцы русской свободы. М., 1987. С. 244-260; Абрамович С.Л. К истории конфликта Пушкина с Воронцовым // Звезда. 1974. № 6. С. 191-199; Аринштейн Л.М. К истории высылки Пушкина из Одессы: легенды и факты // ПИМ. 1982. Т. 10. С. 286-304; Модзалевский Б.Л. К истории ссылки Пушкина в Михайловское // Модзалевский Б.Л. Пушкин и его современники: Избр. тр. 1898 – 1928). СПб., 1999. С. 130-155 и др. 146 А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 277, прим. 147 См.: Фомичев С.А. Эпиграммы Пушкина на графа Воронцова // ПиС. 1999. Вып. 1 (40). С. 163I77, Автор новейшей ст., касаясь вопроса о репутации Воронцова в свете отношения к нему Пушкина, в том числе и в эпиграмме «Полу-милорд, полу-купец...», справедливо отмечает, что «Пушкин угадал в этом обаятельном светском человеке скрытые пороки, известные лишь тем, кто знал графа очень близко <...> «Полу-подлец» – не брань, а злая и выразительная характеристика человека, пытающегося одновременно сохранять и репутацию порядочного человека, и (если очень нужно) позволять себе непорядочные поступки». (Муравьева О.С. Политика сквозь призму поэзии // ПИМ. 148 Лотман Ю.М. Пушкин… С. 94. 149 О взаимоотношениях Пушкина и Е.К. Воронцовой см.: Цявловская Т.Г. «Храни меня, мой талисман» // Прометей М., 1974 Т. 10. С. 12-84; Цявловский М.А. Из записей П.И.Бартенева: (О Пушкине и гр. Е.К. Воронцовой) // ИАН СЛЯ. 1969. № 3. С. 267-276. 150 Об этом знакомце Пушкина У. Хатчинсоне см.: Гроссман Л. Кто был «умный афей»? // ПВр. 1941. <Вып.> 6. С. 414-419. Аринштейн Л.М. Одесский собеседник Пушкина // ВПК-75. 1979. С. 53-70. Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 156 151 Сам Пушкин настаивал на том, что род. п. мн. ч. слова «цыганы» (не «цыгане») требует формы «цыганов» (не «цыган»). VII, 120-121. обоснование такого именно написания в род. п. мн. ч. заглавия пушкинской поэмы см. в ст: Винокур Г.О. Монолог Алеко // Винокур Г.О. Ст. о Пушкине. С. 60-61 (примеч.). 152 Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. С. 145. 153 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 319. 154 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 332-333. 155 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 630. 156 См. Бонди С.М. О Пушкине: Ст. и иссл. М., 1978. С. 42-66. 157 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 620. 158 См. Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 320. 159 См. энергичный спор с подобной точкой зрения в статье Вяземского (Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 320-321). 160 См.: Вулих Н.В. Овидий – человек и поэт в интерпретации Пушкина // ПИМ. Т. 15 С. 165-167. 161 Наиболее подробно об этом см. в работах Ю.М. Лотмана: 1) Истоки «толстовского направления» в русской литературе 1830-х гг.; 2) «Человек природы» в русской литературе ХIХ в. и «цыганская тема» у Блока (в соавторстве с З.Г. Мниц) // Лотман Ю.М. Избр. ст. Таллинн, 1993. Т. 3. С. 51-58, 249-254. 162 Достоевский Ф.М. Полн. Собр. соч.: В 30 тт. Т. 26. Л., 1984. С. 138. 163 Подробнее о соотношении «Цыганов» с работой над «Евгением Онегиным» см. в моей ст.: «Евгений Онегин», «Цыганы» и «Граф Нулин»: (К эволюции пушкинского стихотворного повествования) // ПИМ. 1978. Т. 8. С. 5-10. 164 Благой Д.Д. 1) Творческий путь Пушкина (1813-1826). М.; Л., 1950. С. 332; 2) Мастерство Пушкина: Вдохновенный труд; Пушкин – мастер композиции. М., 1955. С. 111. То же: Благой Д.Д. Пушкин – зодчий // Благой Д.Д. От Кантемира до Пушкина. М., 1975. Т. 2. С. 96-99. 165 См,: Богач Г.Ф. Пушкин и молдавский фольклор. Кишинев, 1963. С. 100-111. 166 См. об этом: Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина (1813 – 1826). С. 329-333. 167 Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. С. 145. 168 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 347. 169 Там же, с. 349. 170 Лотман Ю.М. Пушкин… С. 234. 171 347. 172 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. Иванов В.И. О «Цыганах» Пушкина // Иванов В. Лик и личины: Эстетика и литературная критика. М., 1995. С. 201. 173 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 331. 174 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 292. 175 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 316-317, 323; современные оценки «Цыганов» подробно рассмотрены в монографии В.В. Томашевского (см. Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 632-641). 176 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 2>. С. 78-80. 177 Вяземский прямо связывал ее с байроновским «Гяуром» (см. Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 318). 178 См., напр.: Гуревич А.М. От «Кавказского пленника» к «Цыганам» // В мире Пушкина: Сб. ст. М., 1974. С. 83-84. 179 См. об этом суждения Ю.М. Лотмана: Лотман Ю.М. Избр. ст. Т. 3. С. 55-57. Имея в виду соотнесенность «Цыганов» с настроениями мировоззренческого кризиса Пушкина, Г.А. Гуковский связал поэму с «проблематикой преодоления индивидуализма и романтизма и – еще глубже – преодоления ограниченности декабристского мировоззрения, выхода к объективной идее народа как основы исторического бытия и творчества» (Гуковский Г.А. Пушкин и русские романтики. С. 329). 180 Об истории создания стихотворения см.: Измайлов Н.В. Строфы о Наполеоне и Байроне в стихотворении «К морю» // ПВр. 1941. <Вып.> 6. С. 21-29., Цявловская Т.Г. Автограф стихотворения «К морю» // ПИМ. 1956. Т. 1. С. 187-207. 181 Цветаева М. Мой Пушкин. М., 1981. С. 200. 182 Сандлер С. Далекие радости. С. 196. 183 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2. С. 10. 184 Цявловская Т.Г. Автограф стихотворения «К морю». С. 207. 185 Слинина Э.В. Лирическая композиция стихотворения «К морю» // ИАН СЛЯ. 1974. № 3. С. 236. 186 О коммерческой стороне первого издания «Бахчисарайского фонтана» см.: Гессен С.Я. Книгоиздатель Ал. Пушкин: Литературные доходы Пушкина. Л., 1930 (репринтное изд. 1987 г.). С. 4256; Смирнов-Сокольский Н.П. Рассказы о прижизненных изданиях Пушкина. М., 1962. С. 79-83. 187 См. Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 189-197. 188 Там же, с. 190. Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов 189 Мейлах Б.С. Пушкин и его эпоха. М., 1958. С. 475. 190 Грехнев В.А. Мир пушкинской лирики. С. 359. 191 См., напр.: Пушкин в прижизненной критике. <Т. 1>. С. 292. 192 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2. С. 14. 193 Подробнее об этом см. в моей ст.: Стихи и проза в текстах Пушкина // Пушкинский сб. Рига, 1974. Вып. 2. С. 9-11. Уч. зап. // Латв. ун-т. Т. 215. 194 Лотман Ю.М. «Вакхическая песня» // Лотман Ю.М. Учебник по русской литературе для средней школы. М., 2000. С. 209. Об этом стихотворении Пушкина см. также: Мурьянов М.Ф. О пушкинской «Вакхической песне» // РЛ. 1971. № 3. С. 77-81; Калло Е.М., Турбин В.Н. Эхо «Вакхической песни» // БЧ. 1981. С. 105-124 и др. 195 Лотман Ю.М. «Вакхическая песня». С. 209. 196 О соотношении «домашней» общезначимой (или «высокой») лирики см. в моей ст.: Изменения в системе лирики Пушкина 1820 – 1830-х годов // ПИМ. 1982. Т. 10. О посланиях А. Вульфу и Языкову с. 53-55. 197 Наиболее последователен в этом отношении Н.Л. Степанов, подчинивший свой очерк о стихотворении Пушкина биографическому его истолкованию (см. Степанов Н.Л. Лирика Пушкина: Очерки и этюды. М. 1959. С. 327-346). 198 См. А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 382-390. 199 Надо особо подчеркнуть, что в заглавии стихотворения, и это, очевидно, было для него важно, Пушкин зашифровал имя адресата, хотя в списках стихотворений, предназначенных для «Стихотворений Ал. Пушкина» (1829) он и обозначал его «К Керн А.П.», но из этого отнюдь не следует, что ее имя надо вносить в заглавие, что иногда делается в популярных изданиях Пушкина, а также в некоторых работах, посвященных пушкинскому стихотворению. 200 Чумаков Ю.Н. Стихотворение Пушкина «К***» («Я помню чудное мгновенье...») Форма как содержание // Чумаков Ю.Н. Стихотворная поэтика Пушкина. СПб., 1999. С. 346. Ср.: Бройтман С.Н. «Я помню чудное мгновенье...»: (К вопросу о вероятностно-множественной модели в лирике Пушкина) // БЧ. 1987. С. 72-78 и др. 201 См.: Белецкий А.И. Из наблюдений над стихотворными текстами Пушкина: 1. Стихотворение «Я помню чудное мгновенье...» // Белецкий А.И. Избр. тр. по теории литературы М., 1984. С. 386402. Цит. сл. на с. 399. 202 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2. С. 84. 203 См.: Модзалевский Б.Л. Анна Петровна Керн. Л., 1924. 204 157 Возможно представление и об иной композиционной структуре стихотворения. Е.Г. Эткинд находит возможным говорить «о двух композиционных членениях, которые оба симметричны, хотя в известной мере противоречит друг другу: 2 + 2 + 2 и 3 + 3. Двойственность композиции и, следовательно, содержания, сообщают стихотворению особенную загадочную глубину» (Эткинд В.Г. Божественный глагол. С. 291-292). Ю.Н.Чумаков в указ. ст. о стихотворении Пушкина как альтернативные варианты (его композиции рассматривает 4 + 2 и 1 + 3 + 2 (с. 350-351). 205 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2. С. 84. 206 Сильман Т.И. Заметки о лирике. Л., 1977. С. 143. 207 Слонимский А.Л. Мастерство Пушкина. С. 76. 208 Первым в пушкинской литературе на это обратил внимание Н.И. Черняев в ст.: Послание «К А.П. Керн» Пушкина и «Лалла-Рук» Жуковского // Черняев Н.И. Критические ст. и заметки о Пушкине. Харьков, 1900 С. 33-64. О соотношении пушкинского образа с поэзией Жуковского см. также: Белецкий А.И. Указ. соч. С. 399; Степанов Н.Л. Лирика Пушкина. С. 343 и сл.; Виноградов В.В Стиль Пушкина. М., 1941 С. 398-402. 209 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2. С. 79. 210 См.: Федоров Ф.П. Пространственно-временная структура стихотворения А.С. Пушкина «К ***» («Я помню чудное мгновенье...») // Пушкин и русская литература: сб. научн. тр. Рига: Латв. ун-т, 1986. С. 4-15. 211 Вероятная датировка стихотворения «Признание» авг. – сент. 1824 г. мотивируется в ст.: Березкина С.В. «Алина, сжальтесь надо мною...»: (Из комментария к «Признанию» А.С. Пушкина) // ВПК. 1991. Вып. 24. С. 135-136. 212 Представление об атмосфере, царившей в Михайловском и Тригорском, дает в своей книге «Пушкин в роли Пушкина» Л.И. Вольперт (с. 35 и сл.). 213 Об А.И. Осиповой и ее взаимоотношениях с Пушкиным см. там же. С. 131-139. 214 Эткинд Е.Г. Божественный глагол. С. 294. Подробнее о стихотворении «Признание» см. в моей ст.: Изменения в системе лирики Пушкина 1820 – 1830-х гг. С. 56-61. 215 В письмах Пушкина из Михайловского неоднократно упоминается о сказках и песнях, которыми делилась о ним главным образом его няня Арина Родионовна Яковлева: «...я один-одинешинек сижу недорослем, валяюсь на лежанке и слушаю старые сказки да песни» (К.Ф. Рылееву 25 янв. 1825 г.; Х, 95); «...вечером слушаю сказки – и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки! каждая есть поэма!» – писал поэт брату в ноябре 1824 г. (X, 86). Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 158 О няне Пушкина как талантливой сказительнице см.: Азадовский М.К. Сказки Арины Родионовны // Азадовский М.К. Литература и фольклор: Очерки и этюды. М., 1938. С. 273-292. 216 См. его разбор пушкинского стихотворения в кн.: Лотман Ю.М. Учебник по русской литературе для средней школы. С. 225-230. 217 См.: Чумаков Ю.Н. «Зимний вечер» А.С. Пушкина // Чумаков Ю.Н. Стихотворная поэтика Пушкина. С. 319-329. То же: Лирическое стихотворение: Анализы и разборы. Л., 1974. С. 36-45. Как отмечает ученый, «степень лирической обобщенности стихотворения достаточно высока, и она дает возможность для различных истолкований, несмотря на доступность и обозримость содержания» (с. 326 первого и с. 37 второго сб.). 218 Лотман Ю.М. Учебник по русский литературе для средней школы. С. 229. 219 Белоусов А.Ф. Стихотворение А.С. Пушкина «Зимний вечер» // Русская классическая литература: Анализ художественного текста. Таллинн, 1988. С. 27. 220 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2. С. 95. 221 О традиции празднования лицейских годовщин и стихотворных откликах на них см.: Левкович Я.Л. Лицейские «годовщины» // Стихотворения Пушкина 1820 – 1830-х годов: История создания и идейно-художественная проблематика. Л., 1974. С. 71–106, а также в кн. Мейлах Б.С. Пушкин и его эпоха. С. 157 и сл. 222 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2. С. 88. 223 Мейлах Б.С. Пушкин и его эпоха. С. 149. 224 О причинах и характере переработки текста пушкинского стихотворения «19 октября» см. в посвященной ему ст. Б.П. Городецкого (В сб.: Стихотворения Пушкина 1820 – 1830-х годов. С. 57-70). Ср. в моей ст.: Изменения в системе лирики Пушкина 1820 – 1830-х гг. С. 61-64. 225 Анненков П.В. Материалы для биографии А.С. Пушкина. СПб., 1855 (репринтное издание и комментарий – М., 1985). С. 115. 226 Гинзбург Л.Я. О лирике / изд. 2 доп. Л., 1974. С. 198. 227 В прижизненных публикациях «19 октября» имена друзей поэта не раскрывались. Пушкин сначала думал обозначить их инициалами, но по настоятельному «совету» А.Х. Бенкендорфа («заглавные буквы друзей в пиесе 19 октября не могут ли подать повода к неблагоприятным для вас собственно заключениям? – это предоставляю вашему рассуждению») вынужден был и от этого отказаться, заменив имена сперва одной, а потом тремя звездочками (***). 228 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2. С. 386. 229 Слонимский А.Л. Мастерство Пушкина. С. 109. 230 См. А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 108-109. 231 Левкович Я.Л. Лицейские «годовщины». С. 84. 232 Городецкий Б.П. «19 октября» (1925) // Стихотворения Пушкина 1820 – 1830-х годов. С. 69. 233 См.: Сандомирская В.Б. «Андрей Шенье» // Стихотворения Пушкина 1820 – 1830-х годов. С. 16-19. 234 См. там же, с. I7-18. 235 См.: Томашевский Б.В. Пушкин и история французской революции. (О стихотворении «Андрей Шенье» на с. 185-188). Следует иметь в виду, что ученый, и не только в этой статье, несколько преуменьшает значение исторической элегии Пушкина для реконструкции «подлинных исторических размышлений Пушкина о французской революции». Ср. противоположное суждение современного исследователя Е.Г. Эткинда: «Элегия Пушкина «Андрей Шенье» содержала глубокое постижение французской революции и ее истории, различных ее этапов, ее превращения из режима Свободы и Братства в кровавую тиранию...» (Эткнид Е.Г. Божественный глагол, с. 158). 236 А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 64. 237 Первый сборник произведений А. Шенье в переводе на русский язык воспроизведен в изд.: Шенье А. Сочинения 1819. М., 1995 (Лит. памятники). В приложенных к нему статьях Е.П. Гречаной содержится богатая информация о творчестве французского поэта и его русской рецепции. 238 Из работ о Пушкине и А. Шенье назову Гросман Л.П. Пушкин и Андрэ Шенье // Гроссман Л.П. От Пушкина до Блока. Л., 1926. С. 15-51. Эткинд Е.Г. Французская поэзия в творчестве Пушкина: Андре Шенье // Эткинд Е.Г. Божественный гагол. С. 157-164; Гречная Е.П. Пушкин и А. Шенье: (Две заметки к теме) // ВПК. 1988. Вып. 22. С. 98108; Сандомирская В.В. Переводы и переложения Пушкина из А. Шенье // ПИМ. 1978. Т. 8. С. 90-106; Ранние пушкинские штудии Анны Ахматовой: (По материалам П. Лукницкого) // ВЛ. 1978. № 1. С. 165-228. 239 См.: Виролайнен М.Н. Посвящение «Андрея Шенье» // Новые безделки: Сб. к 60-летию В.Э. Вацуро. М., 1995 – 1996. С. 354-365. 240 Ранние пушкинские штудии А. Ахматовой. С. 189. 241 Эткинд В.Г. Божественный глагол. С. 162. 242 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2. С. 500; ср. с. 65. Полемику с Б.В.Томашевским см.: Сандомирская В.Б. «Андрей Шенье». С. 14, 16. Ср.: Виролайнен М.Н. «Андрей Шенье» // Звезда. 1999. № 2. С. 234. 243 См.: М. Вацуро В.Э. Пророчество Андрея Шенье // Вацуро В.Э. Записки комментатора. СПб., 1994. С. 34-91. 244 Аверинцев С.С. «Но ты, священная свобода...»: Отзвуки Великой французской революции в русской культуре // НМ. 1989. № 7. С. 186. Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов 245 В прижизненном печатном тексте стихотворения «Андрей Шенье» этот стих по настоянию цензуры был опущен, поскольку упоминание «палачей самодержавных» могло (в глазах цензора) вызвать ассоциации с российской политической системой, что скорей всего входило и в замысел автора. 246 См.: Виролайнен М.Н. «Андрей Шенье». С. 234. Ср. суждение Б.С. Мейлаха (Пушкин и его эпоха. С. 485-486; Художественное мышление Пушкина как творческий процесс [М.; Л., 1962]. С. 183-184) и Е.Г. Эткинда (Божественный глагол. С. 367, 371). 247 Строки, подаренные Пушкиным Шенье поразительны: Мы свергнули царей. Убийцу с палачами Избрали мы в цари. О ужас, о позор! замечал Е.Г. Эткинд. – Здесь поставлен знак равенства Между тиранией монарха и тиранией революционного террора (Божественный глагол. С. 163). 248 Достоевский Ф.М. Полн. Собр. соч.: В 30 тт. Т. 26. С. 146. 249 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2. С. 29. 250 Из литературы, посвященной пушкинским «Подражаниям Корану» назову: Фомичев С.А. 1) «Подражания Корану»: Генезис, архитектоника и композиция цикла // ВПК-78. 1981. С. 22-45; 2) Библейские мотивы в «Подражаниях Корану» // Коран и Библия в творчестве Пушкина. Jerusalem, 2000. С. 65-70; Лобикова Н.М. Пушкин и Восток: Очерки. М., 1974. С. 63-85; Соловей Н.Я. Особенности использования мотивов Корана в «Подражаниях Корану» Пушкина // Пушкин в странах зарубежного Востока: Сб. ст. М., 1979. С. 125-143; Эткинд Е.Г. Пушкинская поэтика странного: поиски новой выразительности и цикл «Подражания Корану» // Коран и Библия в творчестве Пушкина. С. 45-64. 251 Укажу наиболее значительные работы о пушкинской «Сцене из Фауста»: Фомичев С.А. «Сцена из Фауста»: (История создания, проблематика, жанр) // ВПК-80. 1983. С. 21-36; Бем А.Л. «Фауст» в творчестве Пушкина. 1. «Сцена из Фауста» // Бем А.Л. Исследования; Письма о литературе, М., 2001. С. 180-192. То же: ВЛ. 1991. № 6. С. 93-103; Нусинов И.М. «Сцена из Фауста» Пушкина и «Фауст» Гете // Нусинов И.М. История Литературного героя. М., 1958. С. 467-483; Алексеев М.П. К «Сцене из Фауста» Пушкина // Алексеев М.П. Пушкин и мировая литература. Л., 1987. С. 469-488; Макогоненко Г.П. Пушкин и Гете: (К истории истолкования пушкинской «Сцены из «Фауста»» // XVIII в. Л., 1975. Сб. 10. С. 284-291. См. также: Жирмунский В.М. Гете в русской литературе. Л., 1982. С. 111; Данилевский Р.Ю. Пушкин и Гете: Сравнительное исследование. СПб., 1999. С. 192-216. 252 159 Стихотворение «Жених» было опубликовано Пушкиным с подзаголовком «Простонародная сказка», но задумано оно было, скорее, как баллада (строфа, восходящая к прототипу балладного жанра – «Ленора» Бюргера, некоторые особенности поэтики, соотнесенность со спорами о балладе и т.д. Как «русскую балладу», или «балладу-сказку» определял стихотворение Пушкина Б.В. Томашевский (Пушкин. Кн. 2. С. 433, 376) В редактированных же им изданиях сочинений Пушкина «Жених» включался в раздел «Сказок» (см. IV, 299-304), и для этого есть несомненные основания, тем более, что задумав в 1834 году сборник своих «Простонародных сказок», Пушкин предполагал открыть их цикл именно «Сказкой о женихе». В Акад. же и в некоторых других изданиях «Жених» включен в корпус стихотворений Пушкина, а не его сказок, подобно тому, как сюда же неизменно относят и «Песнь о вещем Олеге», «Утопленник» и другие пушкинские баллады. О «Женихе» см: раздел монографии Б.В.Томашевского (Пушкин. Кн. 2. С. 97–105), к сожалению оборванный из-за внезапной кончины ученого, а также Кукулевич А.М., Лотман Л.М. Из творческой истории баллады Пушкина «Жених» // ПВр. 1941 <Вып.> 6. С. 7291; Иезуитова Р.В. «Жених» // Стихотворения Пушкина 1820 – 1830-х годов. С. 35-56 и др. 253 О «Песнях о Стеньке Разине» см.: Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина (1813 –1826) М.; Л., 1950. С. 515-531; Гроссман Л.П. Степан Разин в творчестве Пушкина // Уч. зап. / МГор. ПИ им. В.П. Потемкина, 1952. Т. 20. Вып. 2. С. 54-87; Фомичев С.А. «Песни о Стеньке Разине» Пушкина: (история создания, композиция и проблематика цикла) // ПИМ. 1989. Т. 13. С. 4-20; Мыхныч Д. Поэтика «Песен о Стеньке Разине» А.С. Пушкина // Philologia: Рижский филологический сб. Рига: Латв. ун-т, 2002: Вып. 4: Миф, фольклор, литература, быт. С. 73-84. 254 Коммент. в кн.: Битов А. Вычитание зайца. 1825. М., 2001. 255 См., напр.: Аникст А.А. А.С. Пушкин и проблемы драматургии в России нач. ХIХ в. // Аникст А.А. История учений о драме: Теория драмы в России от Пушкина до Чехова. М., 1972. С. 35-58; Литвиненко И.Г. Пушкин и театр: Формирование театральных воззрений. М., 1974., а также соответствующий раздел монографии Б.П. Городецкого «Драматургия Пушкина» (М.; Л. 1953), с. 85-101 и др. 256 См.: Томашевский Б.В. Историзм Пушкина // Пушкин. Кн. 2. С. 154-199. 257 См., напр.: Алексеев М.П. Пушкин и Шекспир // Алексеев М.П. Пушкин: Сравнительно-исторические исследования. Л., 1972. С. 240-280; Левин Ю.Д. 1) Шекспир и русская литература XIX в. Л., 1988. С. 32-48; 2) Шекспир // Пушкин и мировая литература: Материалы к «Пушкинской энцик- Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 160 лопедии». СПб., 2004. С. 376-383 (ПИМ. Т. 18-19). См. также раздел 9. «Шекспиризм. Реформа трагедии» классического комментария Г.О. Винокура к «Борису Годунову» Пушкина: современное его книжное переиздание: Винокур Г.О. Комментарии к «Борису Годунову» А.С. Пушкина, М., 1999. 258 Ронен И. Смысловой строй трагедии Пушкина «Борис Годунов». М., 1997. С. 36. 259 См.: Гуревич А.М. История и современность в «Борисе Годунове» // ИАН СЛЯ. 1984. № 3. С. 204214. 260 Сурат И.З., Бочаров С.Г. Пушкин: Краткий очерк жизни и творчества. М. 2002. С. 61. 261 Фомичев С.А. Предисловие // Пушкин А.С. Борис Годунов. СПб., 1996. С. 13, 14. В более широком аспекте вопрос этот рассмотрен в ст.: Фомичев С.А. Пушкин и древнерусская литература // РЛ. 1987. № 1. С. 20-40. 262 Комментарии / Г.О. Винокур, Д.П. Якубович, М.П. Алексеев, Б.В. Томашевский, Н.В. Яковлев, С.М. Бонди, А.Л. Слонимский Ю.Г. Оксман // Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 7. <М.>, <1935>. С. 476. В указ. комментарии Г.О. Винокура вопрос о соотношении исторической трагедии Пушкина с «Историей государства Российского» Карамзина рассмотрен очень подробно, включая сводку прямых параллелей с последней в «Борисе Годунове» (с. 462 и сл.). См. также: Тойбин И.М. «История государства Российского» Н.М. Карамзина в творческой жизни Пушкина // РЛ. 1966. № 4. С. 37-48; Лузянина Л.Н. «История государства Российского» Н.М. Карамзина и трагедия Пушкина «Борис Годунов»: (К проблеме характера летописца) // РЛ. 1971. № 1. С. 45-57 и др. 263 См.: Телетова Н.К. Святогорская повесть и отражение ее в «Борисе Годунове» Пушкина // Звезда. 1999. № 6. С. 77-83. Там же на с. 64-90 приведен и текст самой повести. 264 См. свидетельство А.Н. Вульфа (А.С.Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 414) 265 См.: Реизов Б.Г. Пушкин. Тацит и «Борис Годунов» // Реизов Б.Г. Из истории европейских литератур. Л., 1970. С. 66-82. Там же и указание на литературу вопроса. 266 Лотман Л.М. Комментарии // Пушкин А.С. Борис Годунов. СПб., 1996. С. 151 и сл. 267 Ронен И. Смысловой строй… С. 112. 268 Последовательно проводит эту мысль в своей монографии «Драматургия Пушкина» Б.П. Городецкий (М.; Л., 1953), см. с. 102, 137, 195 и др. Следует отметить, что подобных жестких формулировок еще нет в ранней ст. Б.П. Городецкого (см. «Борис Годунов» А.С. Пушкина: Сб. ст. / под ред. К.Н. Державина. Л., 1936. С. 7-42) и уже нет в позднейшем комментарии его автора к трагедии Пушкина (см. Городецкий Б.П. Трагедия А.С. Пуш- кина Борис Годунов: Комментарий. Пособие для учителя Л., 1969). 269 Фомичев С.А. Предисловие // Пушкин А.С. Борис Годунов. С. 15. 270 Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 7. <М.>, <1935>. С. 478. 271 Обычно считают, что это вымышленный персонаж. Впрочем, многие исследователи находят, что его прототипом был реальный представитель рода Пушкиных в эпоху Смуты, а именно Евстафий Михайлович Пушкин. Историк В.И. Корецкий предположил, что имя Афанасий в пушкинской трагедии могло возникнуть как трансформации реального имени прототипа: «Думается, – пишет он, – что имя Афанасий – могло появиться в трагедии либо в результате описки переписчиков того списка семейного предания которым пользовался поэт в Михайловском, либо самого поэта (Астафей легко мог трансформироваться в Афанасия), если только А.С. Пушкин не изменил имени своего предка сознательно, оставив неизмененным его отчество, добиваясь его большего поэтического звучания...» Корецкий В.И. История русского летописания второй половины XVI – нач. XVII в. М., 1986. С. 249 (гл. 6: Пушкины в Смутное время и летописец их рода). 272 Скрынников Р.Г. Борис Годунов и предки Пушкина // РЛ. 1974 № 2. С. 131-133. 273 Корецкий В.И. Указ. соч. С 233. 274 Гуковский Г.А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957. С. 10. 275 Лотман Л.М. Комментарии // Пушкин А.С. Борис Годунов. С. 343; с. 161 и сл. 276 Цитаты из «Истории...» Карамзина приводятся по изд.: Карамзин Н.М. История государства Российского. М., 1989: Репринтное воспроизведение 5-го изд. Кн. 3. Т. 9-12. Стб. 134, 74 (примеч. 397 к т. 10). 277 Фомичев С.А. Творческая история пьесы // Пушкин А.С. Борис Годунов. С. 128. 278 С. 145 279 Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. Пушкин в русской философской критике. Конец XIX – первая половина XX вв. М. 1990. С. 278. 280 Рассмотрение пушкинского «Бориса Годунова» с точки зрения заложенного в нем религиозного потенциала (в том числе и в образе летописца Пимена) см. в труде современного богослова М.М. Дунаева «Православие и русская литература» (2-е изд. Ч. 1-2. М. 2001. С. 241-252). 281 См., напр., специальные работы на эту тему: Алексеев М.П. Ремарка Пушкина «Народ безмолвствует» // Алексеев М.П. Пушкин: Сравнительноисторические исследования. С. 208-248; Листов Л. Сидяков – Творчество Пушкина первой половины 1820-х годов В.С., Тархова Н.А. К истории ремарки «Народ безмолвствует» в «Борисе Годунове» // ВПК-79. 1982. С. 96 102; Михайлова Н.И. К источникам ремарки, «Народ безмолвствует» в «Борисе Годунове» // ВПК. 1986. Вып. 20. С. 150-153; Строганов М.В. Еще раз о ремарке «Народ безмолвствует» // ВПК. 1989. Вып. 23. С. 126-129. 282 Непомнящий В.С. «Наименее понятый жанр» // Непомнящий В.С. Поэзия и судьба: Над страницами духовной биографии Пушкина. 2-е изд., доп. М., 1987. С. 281. 283 Лотман Л.М. Комментарии // Пушкин А.С. Борис Годунов. С. 349. 284 Запоздалое появление «Бориса Годунова» в печати, было вызвано фактическим запрещением издания трагедии вскоре после ее написания. О цензурной истории «Бориса Годунова» см. в комментариях Г.О. Винокура (Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 7. <М.>, <1935>. С. 411-427) и Б.П. Городецкого (Городецкий Б.П. Трагедия А.С. Пушкина Борис Годунов. С. 66-83). Это привело к тому, что критические отзывы о трагедии Пушкина появились в совершенно новых условиях восприятия его творчества, отличных от времени создания «Бориса Годунова». Поэтому я и не останавливаюсь на них подробнее, отсылая читателя к специальной литературе; в частности, см. о них в указ. выше комментариях к пушкинской трагедии (Винокур: с. 436-459; Городецкий: с. 84-99). См. также: Аникст А.А. «Борис Годунов» в оценке современной критики // Аникст А.А. Теория драмы в России от Пушкина до Чехова. С. 59-81. Критические статьи, вызванные появлением «Бориса Годунова» в печати, см.: Пушкин в прижизненной критике. <Т. 3>: 1831-1833 СПб. 2003. С. 32-47, 48-49, 51-52, 61-124, 141-145, 201-230, 249-269. К этим критическим отзывам 1831 – 1833 гг. следует добавить и «закрытую рецензию» Ф.В. Булгарина на «Бориса Годунова», составленную им в 1826 г. по поручению III Отделения и представленную Николаю I. Текст ее приведен в комментарии Г.О.Винокура (с. 412-415). Наиболее полную публикацию булгаринских «Замечаний на Комедию о царе Борисе и Гришке Отрепьеве» см. в изд.: Видок Фиглярин. Письма и агентурные записки Ф.В. Булгарина в III Отделение, М., 1998. С. 91-99. Авторство Булгарина было раскрыто и убедительно обосновано в ст.: Винокур Г.О. Кто был цензором «Бориса Годунова»? // ПВр. 1936 <Вып.> 1. С. 203-214. См. также: Альтшуллер М.Г. Пушкин, Булгарин и сэр Вальтер Скотт // Новые безделки: Сб. ст. к 60-летию В.Э. Вацуро. С. 284-302. К прижизненным отзывам о «Борисе Годунове» следует отнести и желчную критику пушкинской трагедии П.А. Катениным в его частной переписке (два письма нач. 1831 г. неустановленным адресатам). См.: Катенин П.А. Размышления и разборы. М., 1981. С. 306-312. 285 74. 286 161 Пушкин в прижизненной критике. <Т. 3>. С. Там же, с. 143. Обстоятельный анализ рассмотренной сцены см.: Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина (1813-1826). С. 427-430. 288 Случаи вкрапления рифмованных стихов в нерифмованный контекст подробно исследует Дж. Т. Шоу в монографии «Поэтика неожиданного у Пушкина» (М., 2002), из семи глав которой четыре посвящены «Борису Годунову». Анализ рассмотренного нами случая см. на с. 345-346. Значительный интерес представляет обнаруженный крупнейшим американским пушкинистом «сонет Мнишка» – рифмованный монолог названного персонажа пушкинской трагедии в «польской» сцене <12> «Замок воеводы Мнишка в Самборе» (см. V, 230-239), ориентированный на соответствующую шекспировскую традицию («Ромео и Джульетта»). См. с. 293-335 указ. соч., а также ст.: Шоу Дж.Т. Местный колорит в «Ромео и Джульетте» и сонет Мнишка в «Борисе Годунове» // Проблемы современного пушкиноведения. Псков, 1994. С. 5-43. 289 См. анализ этого фрагмента на с. 354-355 указ. монографии Дж.Т. Шоу. 290 Подробнее о соотношении стихов и прозы в «Борисе Годунове» см. в моей ст.: Стихи и проза в текстах Пушкина // Пушк. сб. Рига, 1974. Вып. 2. С. 11-18 (Уч. зап. / Латв. ун-т. Т. 215). Ср.: Лазарчук Р.М. «Борис Годунов» А.С. Пушкина: (проблема соотношения стиха и прозы) // Пушкинские чтения в Тарту: Тез. докл. научн. конф. 13 – 14 ноября 1987 г. Таллинн, 1987. С. 59-62. 291 Непомнящий В.С. Поэзия и судьба, М., 1987. С. 286. Интересные наблюдения над особенностями решения образа Самозванца в трагедии Пушкина см. также: Балашов Н.И. «Борис Годунов» Пушкина: Основы драматической структуры // ИАН СЛЯ. 1980. № 3. С. 216-218. 292 Слонимский А.Л. Мастерство Пушкина. С. 480. 293 Энгельгардт Б.М. Историзм Пушкина: (К вопросу о характере пушкинского объективизма) // Пушкинист: Ист.-лит. сб. / под ред. проф. С.А. Венгерова. Пг., 1916. <Вып.> 2. С. 50. 294 А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 40. 295 Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. С. 148. 296 Архангельский К.П. Проблема сцены в драмах Пушкина. Владивосток, 1930 (Тр. / Дальневост. пед. ин-та. Сер. 7. № 1). 297 См.: Благой Д.Д. 1) Творческий путь Пушкина (1813-1826). С. 475-491; 2) Мастерство Пушкина, С. 116-142. То же: Благой Д.Д. От Кантемира до на287 Л. Сидяков – Творчество А.С. Пушкина 162 ших дней. Т. 2. С. 101-124. Ср. гл. 6 кн. И. Ронен: Композиционная структура «Бориса Годунова» (с. 121-150). 298 О сценической истории «Бориса Годунова» см. в кн. С.Н. Дурылина «Пушкин на сцене» (М., 1951. С. 65-91, 142-162, 224-234), Г.А. Лапкиной «На вершине – Пушкин» (М.; Л., 1965. С. 56-67 и др.) и О.М. Фельдман «Судьба драматургии Пушкина» (М., 1975. С. 189-212). 299 См., напр.: Левин Ю.Д. Некоторые вопросы шекспиризма Пушкина. 1. «Борис Годунов» и проблема сценичности // ПИМ. 1974. Т. 7. С. 39-70. 300 См., напр.: Гозенпуд А.А. О сценичности и театральной судьбе «Бориса Годунова» // ПИМ. 1967. Т. 5. С. 339-356; Фомичев С.А. «Борис Годунов» как театральный спектакль // ПИМ. 1995. Т. 15. С. 97108. Ср. гл. 1 упомянутой кн. Г.А. Лапкиной (с. 5-26). 301 Маймин Е.А. Пушкин. С. 85. 302 См.: Винокур Г.О. Язык «Бориса Годунова» // Винокур Г.О. О языке художественной литературы. М. 1991. С. 194-228. Первую публикацию ст. см.: 150, с. 125-228, Тонкие наблюдения над языком пушкинской исторической трагедии предложил также Г.А. Гуковский (Пушкин и проблемы реалистического стиля. С. 57-64). 303 О соотношении «Графа Нулина» (и «Домика в Коломне») с жанром «сказки» см.: Соколов А.Н. Жанровый генезис шутливых поэм Пушкина // От «Слова о полку Игореве» до «Тихого Дона»: Сб. ст. к 90-летию Н.К. Пиксанова. М., 1969. С. 7078. Ср.: Скакун А.А. Традиции жанра «сказки» в поэмах А.С. Пушкина «Граф Нулин» и «Домик в Коломне»: дополнения и комментарии // Третьи Майминские чтения Псков, 2000. С. 27-33. 304 Подробнее о соотношении «Графа Нулина» с пушкинским «романом в стихах» см. в моей ст.: «Евгений Онегин», «Цыганы» и «Граф Нулин» // ПИМ. 1978. Т. 8. С. 10-21. 305 См.: Гуменная Г.Л. «Граф Нулин» и традиции ироикомической поэмы // БЧ. 1985. С. 94-101; Казакова Л.А. К вопросу о «Графе Нулине» в свете ироикомической традиции // Б.Ч. 2003. С. 101-114. 306 См.: Левин Ю.Д. Шекспир и русская литература XIX в. Л., 1988. С. 49-52. Ср. соображения Э.И. Худошиной в работе «Жанр стихотворной повести в творчестве Пушкина» (Новосибирск, 1987. С. 45-79). 307 Алексеев М.П. Пушкин: Ср.-ист. иссл. Л., 1972. С. 259. 308 Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. С. 152. 309 См. Эйхенбаум Б.М. О замысле «Графа Нулина» // Эйхенбаум Б.М. О поэзии. Л., 1969. С. 169-180; Гордин А.М. Заметка Пушкина о замысле «Графа Нулина» // Пушкин и его время: Иссл. и мат. Л., 1962. Вып, I. С. 232-245. 310 Гуковский Г.А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. С. 74-75. 311 Там же, с. 74. 312 Худошина Э.И. Указ. соч. С. 49. 313 Б.М. Гаспаров; см. оригинальную трактовку им пушкинской поэмы, исходя из представления о наличии в ней «второго смыслового плана»: Гаспаров Б.М. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка. СПб., 1999. С. 256-271. 314 О смысле, который Пушкин вкладывал в словосочетание «презренная проза» см. в моей ст.: Наблюдения над словоупотреблением Пушкина: («проза» и «поэзия») // Пушкин и его современники. Псков, 1970. С. 130-131. (Уч. зап. / ЛГПИ им. А.И. Герцена. Т. 434). 315 Эткинд Е.Г. О «презренной прозе» // Эткинд Е.Г. Божественный глагол. С. 227. 316 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 382. 317 В литературе отмечена и вероятная связь пушкинского сравнения с соответствующим образом в одном из эпизодов «Орлеанской девственницы» Вольтера: «юный паж» прокрадывается к спальне своей возлюбленной, «как кошка, что идет подстерегая // Застенчивую мышку» (перев. под ред. М.Л. Лозинского). См. комментарий Ю.М. Лотмана к «Евгению Онегину» (Лотман Ю.М. Пушкин… С. 560). 318 Гуковский Г.А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. С. 76. 319 Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина (1813 – 1826). С. 497. 320 Хаев Е.С. Особенности стилевого диалога в «онегинском круге» произведений Пушкина // Хаев Е.С. Болдинское чтение: Ст., заметки, воспоминания. Нижний Новгород, 2001. С. 45. То же: БЧ. 1979. С.108. 321 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 507. 322 323 115. 324 Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 2. С. 386. Пушкин в прижизненной критике. <Т. 2>. С. Там же, с. 116. 325 Там же, с. 119. Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина. С. 383. 326 327 Лотман Ю.М. Три заметки к пушкинским текстам // Лотман Ю.М. Пушкин… С. 338. 163 Уважаемые читатели Альманаха «Русский мир и Латвия»! Общество «SEMINARIUM HORTUS HUMANITATIS» регулярно издает Альманах за счет пожертвований частных лиц и организаций. Редакция Альманаха будет искренне благодарна за любую помощь в издании Альманаха. Денежные средства можно перечислять на счет общества: Biedrība “SEMINARIUM HORTUS HUMANITATIS” Reģ. Nr. 40008117326 Adrese: Staraja Rusas 18/20, Rīga, LV-1048 Konts (IBAN): LV65UNLA0050013727121 Banka: a/s “SEB UNIBANKA” SWIFT: UNLALV2X Подписное агентство PKS (Abonēšanas aģentūra P.K.S.) Латвия обеспечивает круглогодичное оформление и доставку Альманаха «Русский мир и Латвия». Произвести заказ на текущую подписку и заказать подборку предыдущих изданий Альманаха можно на сайте Подписного агентства PKS: www.pressa.lv (по ссылке: http://www.pks.lv/ru/info/6035 Русский мир и Латвия. Альманах), а также через сайт общества SEMINARIUM HORTUS HUMANITATIS http://seminariumhumanitatis.info/ Стоимость абонемента на 2014 г.: по Риге – 40 EUR/год по Латвии – 50 EUR/год по Европейскому Союзу – 70 EUR в другие стораны мира – 85 EUR (в том числе России, Украине, Беларуси и странах СНГ) Также в подписном агентстве PKS вы имеете возможность: — заказать практически все периодические издания Латвии, Литвы, Эстонии, России и Украины; — популярные экономические и деловые издания Европы и Америки; — заказать необходимые книги стран Балтии, России и Украины. Подписное агентство РКS гарантирует индивидуальный подход к каждому клиенту и качественное обслуживание! Координаты Abonēšanas aģentūra P.K.S.: Akadēmijas laukums 1 – 141, Rīga, Latvija, LV–1050 Tālr.: +371 67320148, fakss: +371 67509742, E-mail: pastamedia@gmail.com, media@appolo.lv Расценки на рекламу в Альманахе «Русский мир и Латвия»: 4-ая сторона обложки (165х245мм) – Ls200,- (EUR286,-) 2,3 стороны обложки – Ls130,- (EUR186,-) Внутренняя страница (ч/б) – Ls70,- (EUR100,-) ½ страницы (ч/б) – Ls40,- (EUR57,-)